Увеличить |
5. Кулацкое воспитание
Двадцать шестого марта отпраздновали день рождения А. М.
Горького. Бывали у нас и другие праздники, о них когда-нибудь расскажу
подробнее. Старались мы, чтобы на праздниках у нас было и людно, и на столах
полно, и колонисты, по совести говоря, праздновать и в особенности готовиться к
праздникам. Но в горьковском дне для нас было особое очарование. В этот день мы
встречали весну. Это само собой. Бывало, расставят хлопцы парадные столы, на
дворе обязательно, чтобы всем вместе усесться на пиршество, и вдруг с востока
подует вражеским духом: налетят на нас острые, злые крупинки, сморщатся лужицы
во вдоре, и сразу отсыреют барабаны в строю для отдачи салюта нашему знамени и
по случаю праздника. Все равно поведет колонист прищуренным глазом на восток и
скажет:
— А здорово уже весной пахнет!
Было еще в горьковском празднике одно обстоятельство,
которое мы сами придумали, которым очень дорожили и которое нам страшно
нравилось. Давно уже так решили колонисты, что в этот день мы празднуем
«вовсю», но не приглашаем ни одного постороннего человека. Догадается
кто-нибудь сам приехать — пусть будет дорогой гость, и именно потому, что сам
догадался, а вообще это наш семейный праздник, и посторонним на нем делать
нечего. И получалось действительно по-особому просто и уютно, по-родственному
еще больше сближались горьковцы, хотя формы праздника вовсе не были
каким-нибудь домашними. Начинали с парада, торжественно выносили знамя,
говорили речи, проходили торжественным маршем мимо портрета Горького. А после
этого садились за столы — и не будем скромничать — за здоровье Горького… нет,
ничего не пили, но обедали… ужас, как обедали! Калина Иванович, выходя из-за
стола, говорил:
— Я так думаю, что нельзя буржуев осуждать, паразитов.
После того обеда, понимаешь, никакая скотина не будет работать, а не то что
человек…
На обед было: борщ, но не просто борщ, а особенный: такой
борщ варят хозяйки только тогда, когда хозяин именинник; потом пироги с мясом,
с капустой, с рисом, с творогом, с картошкой, с кашей, и каждй пирог не влезает
ни в один колонийский карман; после пирогов жареная свинина, не привезенная с
базара, а своего завода, выращенная десятым отрядом еще с осени, специально выращенная
для горьковского дня. Колонисты умели холить свиное стадо, но резать свиней
никто не хотел, даже командир десятого, Ступицын, отказывался:
— Не могу резать, жалко, хорошая свинья была Клеопатра.
Клеопатру зарезал, конечно, Силантий Отченаш, мотивируя свои
действия так:
— Дохлую свинью, здесь это, пускай ворог режет, а мы
будем резать, как говорится, хорошую. Вот какая история.
После Клеопатры можно было бы и отдохнуть, но на столе
появляись миски и полумиски со сметаной и рядом с ними горки вареников с
творогом. И ни один колонист не спешил к отдыху, а, напротив, с полным
вниманием обращались к вареникам и сметане. А после вареников — кисель, и не
какой-нибудь по-пански — на блюдечках, а в глубоких тарелках, и мне не
приходилось наблюдать, чтобы колонисты ели кисель без хлеба или без пирога. И
только после этого обед считался оконченным и каждый получал на выход из-за
стола мешок с конфетами и пряниками. И по этому случаю Калина Иванович говорил
правильно:
— Эх, если бы Горькие почаще рождались, хорошо было бы!
После обеда колонисты не уходили отдыхать, а отправлялись по
шестым сводным готовить постановку «На дне» — последний спектакль в сезоне.
Калина Иванович очень интересовался спектаклем:
— Посмотрю, посмотрю, што оно за вещь. Слышал много про
это самое дно, а не видав. И читать как-то так не пришлось.
Нужно сказать, что в этом случае сильно преувеличивал Калина
Иванович случайную свою неудачу: еле-еле он умел разбираться в тайнах чтения.
Но сегодня Калина Иванович в хорошем настроении, и не следует к нему
придираться. Горьковский праздник был отмечен в этом году особенным образом: по
предложению комсомола было введено в этом году звание колониста. Долго
обсуждали эту реформу и колонисты и педагоги и сошлись на том, что придумано
хорошо. Звание колониста дали только тем, кто действительно дорожит колонией и
кто борется за ее улучшение. А кто сзади бредет, пищит, ноет или потихоньку
«латается», тот только воспитанник. правду нужно сказать, таких нашлось немного
— человек двадцать. Получили звание колониста и старые сотрудники. При этом
было постановлено: если в течение одного года работы сотрудник не получает
такого звания, значит, он должен оставить колонию.
Каждому колонисту дали никелированный значок, сделанный для
нас по особому заказу в Харькове. Значок изображал спасательный круг, на нем
буквы МГ, сверху красная звездочка.
Сегодня на параде получил значок и Калина Иванович. Он был
очень рад этому и не скрывал своей радости:
— Сколько этому саому Николаю Александровичу служив,
только и счастья, что гусаром считався, а теперь босяки орден дали, паразиты. И
ничего не поробышь — даже, понимаешь ты, приятно! Что значит, когда у них в
руках государственная держава! сам без штанов ходить, а ордена даеть.
Радость Калины Ивановича была омрачена неожиданным приездом
Марии Кондратьевны Боковой. Месяц тому назад она была назначена в наш губсоцвос
и хотя не считалась нашим прямым начальством, но в некоторой мере наблюдала за
нами.
Слезая с извозчичьего экипажа, она была очень удивлена,
увидев наши парадные столы, за которыми доканчивали пир те колонисты, которые
подавали за обедом. Калина Иванович поспешил воспользоваться ее удивленнием и
незаметно скрылся, оставив меня расплачиваться и за его преступления.
— Что это у вас за торжество? — спросила Мария
Кондартьевна.
— День рождения Горького.
— А почему меня не позвали?
— В этот день мы посторонних не приглашаем. У нас такой
обычай.
— Все равно, давайте обедать.
— Дадим. Где это Калина Иванович?
— Ах, этот ужасный дед? Пасечник? Это он удрал от меня
сейчас? И вы тоже участник этой гадости? Мне теперь проходу не дают в
губнаробразе. И комендант говорит, что с меня будут два года высчитывать. Где
этот самый Калина Иванович, давайте его сюда!
Мария Кондратьевна делала сердитое лицо, но я видел, что для
Калины Ивановича особенной пасности не было: Мария Кондратьевна была в хорошем
настроении. Я послал за ним колониста. Калина Иванович и издали поклонился.
— Ближе и не подходите! — смеялась Мария
Кондратьевна. — Как вам не стыдно! Ужас какой!
Калина Иванович присел на скамейку и сказал:
— Доброе дело сделали. Я был свидетелем преступления
Калины Ивановича неделю назад. Приехали мы с ним в наробраз и зашли в кабинет
Марии Кондратьевны по какому-то пустяковому делу. У нее огромный кабинет,
обставленный многочисленной мебелью из какого-то особенного дерева. Посреди
кабинета стол Марии Кондратьевны. Она имела особую удачу: вокруг ее стола
всегда стоит толпа разных наробразовских типов, с одним она говорит, другой
принимает участие в разговоре, третий слушает, тот разговаривает по телефону,
тот пишет на конце стола, тот читает, чьи-то руки подсовывают ей бумажки на
подпись, а кроме всего этого актива целая куча народу просто стоит и
разговаривает. Галдеж, накурено, насорено. Присели мы с Калиной Ивановичем на
диванчик и о чем-то своем беседуем. Врывается в кабинет сильно расстроенная
худая женщина и прямо к нам с речью. Насилу мы разобрали, что дело идет о
детском саде, в котором есть дети и хороший метод, но нет никакой мебели.
Женщина, видимо, была здесь не первый раз, потому что выражалась она очень
энергично и не проявляла никакой почтительности к учреждению: — Черт бы их
побрал, наоткрывали детских садов целый город, а мебели не дают. На чем детям
сидеть, спрашиваю? Сказали: сегодня прийти, дадут мебель. Я детей привела за три
версты, подводы привела, никого нет, и жаловаться некому. Что это за порядки?
Целый месяц хожу. А у самой, посмотрите, сколько мебели — и для кого,
спрашивается? Несмотря на громкий голос женщины, никто из окружающих стол Марии
Кондратьевны не обратил на нее внимания, да, пожалуй, за общим шумом ее никто и
не слышал. Калина Иванович присмотрелся к окружающей обстановке, хлопнул рукой
по диванчику и спросил: — Я вас так понимаю, что эта мебель для вас
подходить? — Эта мебель? — обрадовалась женщина. — Да это
прелесть что за мебель!.. — Так в чем же дело? — сказал Калина
Иванович. — Раз она к вам подходить, а здесь стоит без последствия, —
забирайте себе эту мебель для ваших детишек. Глаза взволнованной женщины, до
того момента внимательно наблюдавшие мимику Калины Ивановича, вдруг
перевернулись на месте и снова уставились на Калину Ивановича: — Это как
же? — Обыкновенно как: выносите и ставьте на ваши подводы. — Господи,
а как же? — Если вы насчет документов, то не обращайте внимания: найдутся
паразиты, столько бумажек напишуть, что и не рады будете. Забирайте. — 203
— — Ну а если спросят, как же я скажу, кто разрешил? — Так и скажите, что
я разрешил. — Значит, вы разрешили? — Да, я разрешил. —
Господи! — радостно простонала женщина и с легкостью моли выпорхнула из
комнаты. Через минуту она снова впорхнула, уже в сопровождении двух десятков
детей. Они весело набросились на стулья, креслица, полукреслица, диванчики и с
некоторым трудом начали вытаскивать их в двери. Треск пошел по всему кабинету,
и на этот треск обратила внимание Мария Кондратьевна. Она поднялась за столом и
спросила: — Что это вы делаете? — А вот выносим, — сказал смуглый
мальчуган, тащивший кресло с товарищем. — Так нельзя ли потише, —
сказала Мария Кондратьевна и села продолжать свое наробразовское дело. Калина
Иванович разочарованно посмотрел на меня. — Ты чув? Как же это такое
можно? Так они ж, паразиты, детишки эти, все вытащут? Я уже давно с восторгом
смотрел на похищение кабинета Марии Кондратьевны и возмущаться был не в
состоянии. Два мальчика дернули за наш диванчик, мы предоставили им полную
возможность вытащить и его. Хлопотливая женщина, сделав несколько последних
петель вокруг своих воспитанников, подбежала к Калине Ивановичу, схватила его
руку и с чувством затрясла ее,наслаждаясь смущенно улыбающимся лицом
великодушного человека. — А как же вас зовут? Я же должна знать. Вы нас
прямо спасли! — Да для чего вам знать, как меня зовут. Теперь, знаете, о
здравии уже не возглашают за упокой как будто еще рано… — Нет, скажите, скажите…
— Я, знаете, не люблю, когда меня благодарят… — Калина Иванович Сердюк, вот как
зовут этого доброго человека, — сказал я с чувством. — Спасибо вам,
товарищ Сердюк, спасибо! — Не стоить. А только вывозите ее скорей, а то
кто-нибудь придеть да еще переменить. Женщина улетела на крыльях восторга и
благодарности. Калина Иванович поправил пояс на своем плаще, откашлялся и
закурил трубку. — А зачем ты сказал? Оно и так было бы хорошо. Не люблю,
знаешь, когда меня очень благодарят… А интересно все-таки: довезет чи не довезет?
Скоро окружение Марии Кондратьевны рассосалось по другим помещениям наробраза,
и мы получили аудиенцию. Мария Кондратьевна быстро с нами покончила, рассяенно
посмотрела вокруг и заинтересовалась: — Куда это мебель вынесли, интересно?
Оставили мне пустой кабинет. — Это в один детский сад, — произнес
серьезно Калина Иванович, отвалившийся на спинку стула. — 204 — Только
через два дня каким-то чудом выяснилось, что мебель была вывезена с разрешения
Калины Ивановича. Нас приглашали в наробраз, но мы не поехали. Калина Иванович
сказал: — Буду я там из-за каких-то стульев ездить! Мало у меня своих болячек?
Вот по всем этим причинам Калина Иванович чувствовал себя несколько
смущенным. — Доброе дело сделали. Что ж тут такого? — Как же вам не
стыдно? Какое вы имели право разрешать? Калина Иванович любезно повернулся на
стуле: — Я имею право все разрешать, и всякий человек. Вот я вам сейчас
разрешаю купить себе имение, разрешадю — и все. Покупайте. А если хотите,
можете и даром взять, тоже разрешаю. — Но ведь и я могу разрешить, —
Мария Кондратьевна оглянулась, — скажем, вывезти все эти табуретки и
столы? — Можете. — Ну и что? — смущенно продолжала настаивать
Мария Кондратьевна. — Ну и ничего. — Ну так как же? Возьмут и вывезут? —
Кто вывезеть? — Кто-нибудь. — Хэ-хэ-хэ, нехай вывезеть — интересно
будет посмотреть, какой он сам отседова поедеть? — Он не поедет, а его
повезут, — сказал, улыбаясь, Задоров, давно уже стоявший за спиной Марии
Кондратьевны. Мария Кондратьевна покраснела, посмотрела снизу на Задорова и неловко
спросила: — Вы думаете? Задоров открыл все зубы: — Да, мне так кажется. —
Разбойничья какая-то философия, — сказала Мария Кондратьевна. — Так
вы воспитываете ваших воспитанников? — строго обратилась она ко
мне. — Приблизительно так… — Какое же это воспитание? Мебель растащили из
кабинета, что это такое, а? Кого вы воспитываете? Значит, если плохо лежит,
бери, да? Нас слушала группа колонистов, и на их физиономиях был написан самый
живой интерес к завязавшейся беседе. Мария Кондратьевна горячилась, в ее тоне я
различал хорошо скрываемые неприязненные нотки. Продолжать спор в таком
направлении мне не хотелось. Я сказал миролюбиво: — Давайте по этому вопросу
когда-нибудь поговорим основательно, ведь вопрос все-таки сложный. Но Мария
Кондратьевна не уступала: — Да какой тут сложный вопрос! Очень просто: у вас
кулацкое воспитание. Калина Иванович понял серьезность ее раздражения и подсел
к ней ближе. — 205 — — Вы не сердитесь на меня, на старика, а только
нельзя так говорить: кулацкое. У нас воспитания совецькая. Я, конечно, пошутив,
думав, тут же и хозяйка сидит, посмеется, да и все, а может, и обратить
внимание, что вот у детишек стульев нету. А хозяйка плохая: из-под носа у нее
вынесли мебель, а она теперь виноватых шукает: кулацькая воспитания… — Значит,
и ваши воспитанники будут так делать? — уже слабо защищалась Мария
Кондратьевна. — И пущай себе делають… — Для чего? — А вот, чтобы
плохих хозяев учить.
Из-за толпы колонистов выступил Карабанов и протянул Марии
Кондратьевне палочку, на которуб был привязан белоснежный носовой
платок, — сегодня их выдали колонистам по случаю праздника.
— Ось, подымайте белый флаг, Мария Кондратьевна и
сдавайтесь скорийше.
Мария Кондратьевна вдруг засмеялась, и заблестели у нее
глаза:
— Сдаюсь, сдаюсь, нет у вас кулацкого воспитания, никто
меня не обмошенничал, сдаюсь, дамсоцвос сдается!
Ночью, когда в чужом кожухе вылез я из суфлерской будки, в
опустевшем зале сидела Мария Кондратьевна и внимательно наблюдала за последними
движениями колонистов. За сценой высокий дискант Тоськи Соловьева требовал:
— Семен, Семен, а костюм ты сдал? Сдавай костюм, а
потом уходи.
Ему отвечал голос Карабанова:
— Тосечка, красавец, чи тебе повылазило: я же играл
Сатина.
— Ах, Сатина! Ну тогда оставь себе на память.
На краю сцены стоит Волохов и кричит в темноту:
— Галатенко, так не годится, печку надо потушить!
— Та она и сама потухнет, — отвечает сонным хрипом
Галатенко.
— А я тебе говорю: потуши. Слышал приказ: не оставлять
печек.
— Приказ, приказ! — бурчит Галатенко. —
Потушу…
На сцене группа колонистов разбирает ночлежные нары, и
кто-то мурлычет: «Солнце всходит и заходит».
— Доски эти в столярную завтра, — напоминает
Митька Жевелий и вдруг орет: — Антон! А, Антон!
Из-за кулис отвечает Братченко:
— Агов, а чего ты, как ишак?
— Подводу дашь завтра?
— Та дам.
— И коня?
— А сами не довезете?
— Не хватит силы.
— А разве тебе мало овса дают?
— Мало.
— Приходи, я дам.
Я подхожу к Марии Кондратьевне.
— Вы где ночуете?
— Я вот жду Лидочку. Она разгримируется и проводит меня
к себе… Скажите, Антон Семенович, у вас такие милые колонисты, но ведь это так
тяжело: сейчас очень поздно, они еще работают, а устали как, воображаю! Неужели
им нельзя дать чего-нибудь поесть? Хотя бы тем, которые работали.
— Работали все, на всех нечего дать.
— Ну а вы сами, вот ваши педагоги сегодня и играли, и
интересно все — почему бы вам не собраться, посидеть, поговорить, ну и…
закусить. Почему?
— Вставать в шесть часов, Мария Кондратьевна.
— Только потому?
— Видите ли, в чем дело, — сказал я этой милой,
доброй женщине, наша жизнь гораздо более суровая, чем кажется. Гораздо суровее.
Мария Кондратьевна задумалась. Со сцены спрыгнула Лидочка и
сказала:
— Сегодня хороший спектакль, правда?
|