13. Гримасы любви и
поэзии
Наступил 1925 год. Начался он довольно неприятно.
В совете командиров Опришко заявил, что он хочет жениться,
что старый Лукашенко не отдаст Марусю, если колония не назначит Опришко такого
же приданого, как и Оле Вороновой, а с таким хозяйством Лукашенко принимает
Опришко к себе в дом, и будут они вместе хозяйничать.
Опришко держался в совете командиров с неприятной манерой
наследника Лукашенко и человека с положением.
Командиры молчали, не зная, как понимать всю эту историю.
Наконец Лапоть, глядя на Опришко, через острие попавшего в
руку карандаша, спросил негромко:
— Хорошо, Дмитро, а ты как же думаешь? Не будешь ты
хозяйнувать с Лукашенком, это значит — ты селянином станешь?
Опришко посмотрел на Лаптя немного через плечо и
саркастически улыбнулся:
— Пусть будет по-твоему: селянином.
— А по-твоему как?
— А там видно будет.
— Так, — сказал Лапоть. — Ну, кто выскажется?
Взял слово Волохов, командир шестого отряда:
— Хлопцам нужно искать себе доли, это правда. До
старости в колонии сидеть не будешь. Ну, и квалификация какая у нас? Кто в
шестом, или в четвертом, или в девятом отряде, тем еще ничего — можно кузнецом
выйти, и столяром, и по мельничному делу. А в полевых отрядах никакой
квалификации, — значит, если он идет в селяне, пускай идет. Но только у Опришко
как-то подозрительно выходит. Ты ж комсомолец?
— Ну так что ж — комсомолец.
— Я думаю так, — продолжал Волохов, — не
мешало бы об этом раньше в комсомоле поговорить. Совету командиров нужно знать,
как на это комсомол смотрит.
— Комсомольское бюро об этом деле уже имеет свое
мнение, — сказал Коваль. — Колония Горького не для того, чтобы
кулаков разводить. Лукашенко кулак.
— Та чего ж он кулак? — возразил Опришко. —
Что дом под железом, так это еще ничего не значит.
— А лошадей двое?
— Двое.
— И батрак есть?
— Батрака нету.
— А Серега?
— Серегу ему наробраз дал из детского дома. На
патронирование — называется.
— Один черт, — сказал Коваль, — из наробраза
чи не из наробраза, а все равно батрак.
— Так, если дают…
— Дают. А ты не бери, если ты порядочный человек.
Опришко не ожидал такоц встречи и рассеянно сказал:
— А почему так? Ольге ж дали?
Коваль ответил:
— Во-первых, с Ольгой другое дело. Ольга вышла за
нашего человека, теперь они с Павлом переходят в коммуну, наше добро на дело
пойдет. А во-вторых, и колонистка Ольга была не такая, как ты. А третье и то,
что нам разводить кулаков не к лицу.
— А как же мне теперь?
— А как хочешь.
— Нет, так нельзя, — сказал Ступицын. — Если
они там влюблены, пускай себе женятся. Можно дать и приданое Дмитру, только
пускай он переходит не к Лукашенку, а в коммуну. Теперь там Ольга будет
заворачивать делом.
— Батько Марусю не отпустит.
— А Маруся пускай на батька наплюет.
— Она не сможет этого сделать.
— Значит, мало тебя любит… и вообще куркулька.
— А тебе дело, любит или не любит?
— А вот видишь, дело. Значит, она за тебя больше по
расчету выходит. Если бы любила…
— Она, может, и любит, да батька слухается. А перейти в
коммуну она не может.
— А не может, так нечего совету командиров голову
морочить! — грубо отозвался Кудлатый. — Тебе хочется к куркулю
пристроиться, а Лукашенку зятя богатого в хату нужно. А нам какое дело?
Закрывай совет…
Лапоть растянул рот до ушей в довольной улыбке:
— Закрываю совет по причине слабой влюбленности
Маруськи.
Опришко был поражен. он ходил по колонии мрачнее тучи,
задирал пацанов, на другой день напился пьяным и буянил в спальне.
Собрался совет командиров судить Опришко за пьянство.
Все сидели мрачные, и мрачный стоял у стены Опришко. Лапоть
сказал:
— Хоть ты и командир, а сейчас ты отдуваешься по личному
делу, поэтому стань на середину.
У нас был обычай: виноватый должен стоять на середине
комнаты.
Опришко повел сумрачными глазами по председательскому лицу и
пробурчал:
— Я ничего не украл и на середину не стану.
— Поставим, — сказал тихо Лапоть.
Опришко оглядел совет и понял, что поставят. Он отвалился от
стены и вышел на середину.
— Ну хорошо.
— Стань смирно, — потребовал Лапоть.
Опришко пожал плечами, улыбнулся язвительно, но опустил руки
и выпрямился.
— А теперь говори, как ты смел напиться пьяным и
разоряться в спальне, ты — комсомолец, командир и колонист? Говори.
Опришко всегда был человеком двух стилей: при удобном случае
он не скупился на удальство, размах и «на все наплевать», но, в сущности,
всегда был осторожным и хитрым дипломатом. Колонисты это хорошо знали, и
поэтому покорность Опришко в совете командиров никого не удивила. Жорка Волков,
командир седьмого отряда, недавно выдвинутый вместо Ветковского, махнул рукой
на Опришко и сказал:
— Уже прикинулся. Уже он тихонький. А завтра опять будет
геройство показывать.
— Да нет, пускай он скажет, — проворчал Осадчий.
— А что мне говорить: виноват — и все.
— Нет, ты скажи, как ты смел?
Опришко доброжелательно умаслил глаза и развел руками по
совету.
— Да разве тут какая смелость? С горя выпил, а человек,
выпивши если, за себя не отвечает.
— Брешешь, — сказал Антон. — Ты будешь
отвечать. Ты это по ошибке воображаешь, что не отвечаешь. Выгнать его из
колонии — и все. И каждого выгнать, если выпьет… Беспощадно!
— Так ведь он пропадет, — расширил глаза
Георгиевский. — Он же пропадет на улице…
— И пускай пропадает.
— Так он же с горя! Что вы в самом деле придираетесь? У
человека горе, а вы к нему пристали с советом командиров! — Осадчий с
откровенной иронией рассматривал добродетельную физиономию Опришко.
— И Лукашенко его не примет без барахла, — сказал
Таранец.
— А наше какое дело! — кричал Антон. — Не
примет, так пускай себе Опришко другого куркуля ищет?
— Зачем выгонять? — несмело начал
Георгиевский. — Он старый колонист, ошибся, правда, так он еще исправится.
А нужно принять во внимание, что они влюблены с Маруськой. Надо им помочь
как-нибудь.
— Что он, беспризорный? — с удивлением произнес
Лапоть. Чего ему исправляться? Он колонист.
Взял слово Шнайдер, новый командир восьмого, заменивший
Карабанова в этом героическом отряде. В восьмом отряде были богатыри типа
Федоренко и Корыто. Возглавляемые Карабановым, они прекрасно притерли свои
угловатые личности друг к другу, и Карабанов умел выпаливать ими, как из
рогатки, по любому рабочему заданию, а они обладали талантом самое трудное дело
выполнять с запорожским реготом и с высоко поднятым знаменем колонийской чести.
Шнайдер в отряде сначала был недоразумением. Он пришел маленький, слабосильный,
черненький и мелкокучерявый. После древней истории с Осадчим антисемитизм
никогда не подымал голову в колонии, но отношение к Шнайдеру енще долго было
ироническим. Шнайдер действительно иногда смешно комбинировал русские слова и
формы и смешно и неповоротливо управлялся с сельскохозяйственной работой. Но
время проходило, и постепенно вылепились в восьмом отряде новые отношения:
Шнайдер сделался любимцем отряда, им гордились карабановские рыцари. Шнайдер
был умница и обладал глубокой, чуткой духовной организацией. Из больших черных
глаз он умел спокойным светом облить самое трудное отрядное недоразумение, умел
сказать нужное слово. И хотя он почти не прибавил роста за время пребывания в
колонии, но сильно окреп и нарастил мускулы, так что не стыдно было ему летом
надеть безрукавку, и никто не оглядывался на Шнайдера, когда ему поручались
напряженные ручки плуга. Восьмой отряд единодушно выдвинул его в командиры, и
мы с Ковалем понимали это так:
— Держать отряд мы и сами можем, а украшать нас будет
Шнайдер.
Но Шнайдер на другой же день после назначения командиром
показал, что карабановская школа для него даром не прошла: он обнаружил
намерения не только украшать, но и держать; и Федоренко, привыкший к громам и
молниям Карабанова, так же легко стал привыкать и к спокойно-дружеской
выволочке, которую иногда задавал ему новый командир.
Шнайдер сказал:
— Если бы Опришко был новеньким, можно было бы и
простить. А теперь нельзя простить ни в коем случае. Опришко показал, что ему
на коллектив наплевать. Вы думаете, это он показал в последний раз? Все знают,
что нет. Я не хочу, чтобы Опришко мучился. Зачем это нам? А пускай он поживет
без нашего коллектива, и тогда он поймет. И другим нужно показать, что мы таких
куркульских выходок не допустим. Восьмой отряд требует увольнения.
Требование восьмого отряда было обстоятельством решающим: в
восьмом отряде почти не было новеньких. Командиры посматривали на меня, и
Лапоть предложил мне слово:
— Дело ясное. Антон Семенович, вы скажите, как вы
думаете?
— Выгнать, — сказал я коротко.
Опришко понял, что спасения нет никакого, и отбросил налаженную
дипломатическую сдержанность:
— Как выгнать? А куда я пойду? Воровать? Вы думаете, на
вас управы нету? Я и в Харьков поеду…
В совете рассмеялись.
— Вот и хорошо! Поедешь в Харьков, тебе дадут там
записочку, и ты вернешься в колонию и будешь у нас жить с полным правом. Тебе
будет хорошо, хорошо.
Опришко понял, что он сморозил вопиющую глупость, и
замолчал.
— Значит, один Георгиевский против, — оглядел
совет Лапоть. — Дежурный командир!
— Есть, — строго вытянулся Георгиевский.
— Выставить Опришко из колонии.
— Есть выставить! — ответил обычным салютом
Георгиевский и движением головы пригласил Опришко к двери.
Через день мы узнали, что Опришко живет у Лукашенко. На
каких условиях состоялось между нами соглашение — не знали, но ребята
утверждали, что все дело решала Маруська.
Проходила зима. В марте пацаны откатались на льдинах
Коломака, приняли полагающиеся по календарю неожиданные все-таки весенние
ванны, потому что древние стихийные силы сталкивали их в штанах и «куфайках» с
самоделковых душегубок, льдин и надречных веток деревьев. Сколько полагается,
отболели гриппом.
Но проходили гриппы, поднимались туманы, и скоро Кудлатый
стал находить «куфайки» брошенными посреди двора и устраивал обычный весенний
скандал, угрожая трусиками и голошейками на две недели раньше, чем полагалось
бы по календарю.
|