
Увеличить |
Глава LIV
Был один
из тех мартовских дней, когда светит жаркое солнце и дует холодный ветер, когда
на солнце лето, а в тени зима. Мы захватили толстые куртки, я взял свой
дорожный мешок. Из всего, чем я владел на земле, я брал с собой лишь то
немногое, что уместилось в этом мешке. Куда я еду, как буду жить и когда
вернусь, – на все эти вопросы я не мог бы ответить, да и не пробовал: все
мои помыслы были сосредоточены на спасении Провиса. Только в дверях я на минуту
оглянулся с мимолетной мыслью – сколько всего произойдет до того, как я снопа
увижу эти комнаты, если мне еще суждено их увидеть!
Мы не
спеша дошли до лестницы на набережной и постояли там, делая вид, что
обдумываем, стоит ли нам спускаться к воде. (Я, разумеется, заранее озаботился
тем, чтобы лодка была наготове.) Разыграв эту маленькую комедию, которую некому
было смотреть, кроме двух-трех земноводных созданий – завсегдатаев нашей
лестницы, мы сели в лодку, Герберт на носу, я за рулем, и отчалили. Время было
половина девятого.
Свой
план мы составили так: от девяти до трех спускаться с отливом, а когда он
кончится, потихоньку плыть дальше, против течения, до самой темноты. К этому
времени мы уже будем много ниже Грейвзенда, между Кентом и Эссексом, где река
широко разливается по равнине и движения на ней почти нет, где на берегу мало
кто живет и только изредка попадаются одинокие прибрежные трактиры, в одном из
которых мы и найдем себе приют. Там мы пробудем всю ночь. Оба парохода – один
на Гамбург, другой на Роттердам – выйдут из Лондона в четверг, в девять утра. В
зависимости от того, где мы к этому времени будем, мы рассчитаем, когда их
можно ждать, и окликнем тот, который подойдет первым, так чтобы, если нас
почему-нибудь не возьмут на борт, в запасе оставался еще второй. Их
отличительные признаки мы хорошо запомнили.
Так
отрадно было наконец-то приступить к осуществлению нашего замысла, что мне уже
не верилось – неужели я всего несколько часов назад был близок к отчаянию.
Свежий
воздух, солнце, движение на реке, движение самой реки – этой живой дороги, которая,
казалось, сочувствовала нам, подбадривала нас и подгоняла, – все вливало в
меня новые надежды. Я огорчался тем, что в лодке от меня так мало пользы; но
трудно было найти лучших гребцов, чем мои два товарища, – вот такими
сильными, ровными взмахами они могли грести весь день.
В то
время пароходное движение на Темзе было не столь велико, как теперь, зато
весельных лодок встречалось гораздо больше. Парусных угольщиков, каботажных
судов и барок было, пожалуй, столько же, но число пароходов, больших и малых,
увеличилось с тех пор раз в десять, а то и в двадцать. В этот день, несмотря на
ранний час, по реке уже сновали бесчисленные гребные лодки, и бесчисленные
баржи тянулись вниз с отливом; по все же плавать в черте города было тогда не в
пример проще теперешнего, и мы бодро неслись вперед среди множества яликов и шлюпок.
Уже
остались позади старый Лондонский мост, и старый Биллингстетский рынок с устричными
баркасами и голландскими шлюпами, и Белая башня Тауэра, и Ворота изменников[17], и мы
оказались в самой оживленной части порта. Здесь грузились и разгружались
пароходы из Лита, Абердина, Глазго, казавшиеся нам снизу неимоверно высокими;
здесь на десятках угольщиков поднимали из трюмов уголь и с грохотом
переваливали его через борт на баржи; здесь стоял завтрашний пароход на
Роттердам, который мы внимательно оглядели, и здесь же второй, на Гамбург, –
мы проскочили под самым его бушпритом. И вот уже у меня сильнее забилось
сердце, – со своего места на корме я завидел впереди берег Мельничного
пруда и лестницу.
– Он
там? – спросил Герберт.
– Нет
еще.
– Ну
и правильно. Он должен сойти, только когда заметит нас. А сигнал видно?
– Отсюда
еще не вижу… нет, кажется, вижу… А вот и он сам! Навались! Легче, Герберт. Суши
весла!
Лодка
едва коснулась лестницы, и вот он уже сел в нее, и мы понеслись дальше. У него
был с собой грубый матросский плащ и черная парусиновая сумка, –
заправский портовый лоцман, да и только.
– Милый
мальчик! – сказал он, усевшись, и тронул меня за плечо. – Молодец
мальчик, не подвел. Ну, спасибо тебе, спасибо!
И снова
мы лавируем среди сотен судов и суденышек, вправо, влево, увертываемся от ржавых
цепей, растрепанных пеньковых канатов, подпрыгивающих буйков, на ходу окунаем в
воду плывущие по ней сломанные корзины, разгоняем стайки щепок и стружек, режем
пятна угольной пыли: вправо, влево, под деревянными фигурами на форштевне
«Джона Сандерландского», держащего речь к ветрам (удел многих Джонов на
свете!), и «Бетси Ярмутской», красавицы с крепкой грудью и круглыми глазами, на
два дюйма торчащими из орбит; вправо, влево, между верфей, где не смолкая
стучат молотки и пилы ходят по дереву, где грохочут машины, работают насосы на
кораблях, давших течь, и скрипят лебедки, где корабли берут курс в открытое
море и какие-то морские чудища во всю глотку переругиваются через фальшборт с
матросами на лихтерах; вправо, влево, и наконец – вон из этого столпотворения,
туда, где юнги могут убрать свои кранцы – хватит, мол, ловить рыбу в мутной
воде, – и свернутые паруса могут раздуться на вольном ветру.
У
лестницы, куда мы подходили взять Провиса, и позже, я все время поглядывал – не
наблюдают ли за нами, но ничего подозрительного не заметил. Уж конечно, никакая
лодка не шла следом за нашей ни сейчас, пи раньше. Если бы я обнаружил такую
лодку, то пристал бы к берегу и вынудил сидящих в ней либо обогнать нас, либо
выдать свои намерения. Но по всем признакам нам ниоткуда ничто не грозило.
Провис
надел свой длинный плащ и, как я уже сказал, прекрасно подходил к окружающей
картине. Меня удивило, что он казался спокойнее нас всех (впрочем, это,
возможно, объяснялось тем, какую страшную жизнь он прожил). То не было
равнодушие, – он сказал мне, что надеется еще увидеть своего джентльмена
лучшим из лучших в чужой стране; не замечал я в нем и смиренной покорности
судьбе, – просто он не желал волноваться раньше времени. Когда опасность
придет, он встретит ее мужественно, но к чему забегать вперед?
– Кабы
ты знал, до чего это хорошо, мой мальчик, – сказал он мне, – сидеть
возле моего мальчика да покуривать, после того как столько дней был заперт в
четырех стенах, – ты бы мне позавидовал. Но тебе этого не понять.
– Мне
кажется, я понимаю всю сладость свободы, – сказал я.
– Может
быть, – сказал он, важно покачав головой, – по все же не настолько
понимаешь, как я. Для этого, мой мальчик, надо под замком посидеть, как я… Да
что там, не буду я говорить недостойных слов.
Мне
подумалось – как же он в таком случае мог ради владевшей им фантазии
подвергнуть опасности не только свою свободу, но и жизнь? А потом я сообразил,
что ему, не в пример другим людям, свобода, не связанная с опасностью,
представлялась чем-то противоестественным. Как видно, догадка моя была близка к
истине, потому что он, покурив немного, продолжал:
– Видишь
ли, мой мальчик, когда я жил там, на другом конце света, меня все время тянуло
сюда, на этот конец; и шибко мне там наскучило, хоть я и богател день ото дня.
Мэгвича все знали, Мэгвич мог ездить куда хотел и делать что хотел, и никто на
него внимания не обращал. Ну, а здесь, милый мальчик, мною куда больше
интересуются, вернее сказать – стали бы интересоваться, кабы знали, где я есть.
– Если
все будет хорошо, – сказал я, – завтра вы опять окажетесь на свободе
и в полной безопасности.
– Что
ж, – сказал он и глубоко вздохнул, – будем надеяться.
– А
вы не очень надеетесь?
Он
окунул руку в воду и сказал, улыбаясь с той мягкостью, которую я уже в нем
подметил:
– Да
нет, мой мальчик, отчего же. Вон, видишь, как у нас все идет ладно да гладко.
Только, – я это, может, потому подумал, что очень уж приятно да тихо мы
скользим по воде, – только я вот сейчас подумал, пока трубку свою курил,
что как реку до дна не увидишь, так не угадаешь, что будет через несколько
часов. И остановить время не остановишь, все равно как воду. А она – вон –
прошла между пальцев, и нет ее, видишь? – И он поднял руку, с которой
стекали блестящие капли.
– Если
бы не выражение вашего лица, я бы подумал, что вы что-то приуныли, –
сказал я.
– Ни
чуточки, мой мальчик! Это все оттого, что очень уж мы славно плывем, и вода под
лодкой журчит, все равно как из церкви пение доносится. А еще – видно, я
понемножку стареть начинаю.
Он с
невозмутимым видом сунул трубку в рот и сидел, такой безмятежный и довольный, точно
мы уже находились за пределами Англии. А между тем каждого совета он слушался
так, словно пребывал в непрестанном страхе: когда мы часов в двенадцать
пристали к берегу, чтобы купить на дорогу пива, и он хотел выйти из лодки, я
заметил, что ему, по-моему, не следует выходить, и он только произнес – «Ты так
думаешь, мой мальчик?» – и покорно уселся на свое место.
На реке
было свежо, но солнце светило ярко, и это придавало нам бодрости. Я старался
как можно лучше использовать течение, товарищи мои гребли все так же ровно, и
мы быстро подвигались вперед. Вода между тем спадала, ближние холмы и леса
постепенно скрывались из виду, и мм опускались все ниже между илистых берегов,
но отлив хорошо помогал нам еще и тогда, когда мы проходили Грейвзенд. Пассажир
наш был надежно укутан плащом, поэтому я, чтобы попасть в фарватер, провел
лодку совсем близко от плавучей таможни, мимо двух пароходов с переселенцами и
под самым носом военного транспорта, на глазах у солдат, смотревших на нас со
шканцев. Но вскоре сила отлива стала убывать, и все суда, стоявшие на якоре,
стали поворачиваться, и вот они уже повернулись, а корабли, ожидавшие прилива,
чтобы войти в порт, стали надвигаться на нас целой флотилией, и тогда мы
прижались к берегу, где прилив меньше давал себя чувствовать, и еще некоторое
время ползли вперед, осторожно обходя банки и отмели.
Наши
гребцы, которые за день несколько раз делали короткую передышку, пуская лодку
плыть по течению, заявили, что почти не устали и для отдыха им вполне хватит
четверти часа. По скользким камням мы поднялись на берег, чтобы закусить тем,
что было у нас с собой, и оглядеться. Местность здесь была похожа на наши
болота – плоская однообразная равнина, сколько хватит глаз; река уходила вдаль
бесконечными излучинами, и бесконечно поворачивались на ней плавучие буи, а все
остальное словно застыло в неподвижности. Ибо последний корабль флотилии уже
исчез за последним низким мысом, который мы обогнули, и исчезла последняя
зеленая барка с бурым парусом, груженная соломой; несколько плашкотов, похожих
на те кораблики, что мастерят неумелые детские руки, стояли, зарывшись в тину;
и низенький маяк на сваях стоял в тине, как калека на костылях: и торчали из
тины осклизлые колья, и торчали из тины осклизлые камни, и торчали из тины
красные столбики-вехи, и сползала в типу ветхая пристань и ветхий домишко без
крыши, и не было вокруг нас ничего кроме тины и мертвого безлюдья.
Мы снова
отчалили и, как могли, поплыли дальше. Теперь это было много труднее, но Герберт
и Стартоп не сдавались и гребли, гребли, гребли до самого заката. К этому
времени река подняла нас повыше, и стало видно далеко вокруг. Вон красное
солнце на горизонте опускается в лиловую, быстро чернеющую мглу; вот пустынное,
плоское болото; а там, вдали, холмы, и кажется, что ничего живого не осталось
на земле, разве что мелькнет над водой одинокая чайка.
Между
тем быстро темнело, луна должна была взойти еще не скоро, и мы собрали совет;
длился он недолго – всем было ясно, что нам следует заночевать в первой же
глухой харчевне, какая попадется на пути. И вот друзья мои опять взялись за
весла, а я стал высматривать какое-нибудь строение. Так, лишь изредка
перекидываясь словами, мы проплыли четыре-пять долгих миль. Было очень холодно,
и встречный угольщик, в камбузе которого ярко пылал огонь, показался нам
уютным, как родной дом. Теперь уже совсем стемнело, только река светилась,
когда весла, погружаясь в воду, тревожили редкие отражения звезд.
В этот
смутный час у всех нас, видно, было ощущение, что за нами гонятся. Временами
волны прилива с тяжелым плеском ударялись о берег, и, заслышав этот звук,
кто-нибудь из нас непременно вздрагивал и смотрел в том направлении. Кое-где
течением вымыло в берегу узкие бухточки, и все мы с опаской к ним приближались
тревожно в них заглядывали. По временам кто-нибудь тихо спрашивал: «Что это
плеснуло?» Или другой говорил: «Вон там, кажется, лодка!» После чего воцарялась
мертвая тишина, и я с раздражением думал, как громко весла трутся об уключины.
Наконец
мы завидели огонек и крышу, а вскоре после этого причалили к маленькой пристани,
сложенной из таких же камней, какие валялись повсюду вокруг. Я один сошел на
берег и выяснил, что огонек светится в окне харчевни. Дом отнюдь не блистал
чистотой и, по всей вероятности, был хорошо знаком контрабандистам; но в кухне
жарко топился очаг, и можно было заказать яичницу с салом, не говоря уже о
всяких напитках. Имелись также две комнаты для постояльцев, «какие ни на есть»,
по словам хозяина. Во всем доме оказался только хозяин, его жена да седое
существо мужского пола – работник, такой осклизлый и грязный, словно и его
покрывало приливом до верхней отметки.
С этим
помощником я снова спустился к лодке, мы забрали из нее весла, руль и багор, а
лодку вытащили на берег. Мы плотно поужинали у кухонного очага и пошли взглянуть
на свои комнаты: Герберт и Стартоп заняли одну, мы с Провисом другую. Воздух
был изгнан из них так основательно, словно присутствие его грозило смертью, а
под кроватями валялось такое количество грязного белья и каких-то картонок, что
я подивился – откуда у хозяев столько добра. Но, несмотря на это, мы решили,
что превосходно устроились, потому что более уединенного места и сыскать было
нельзя.
Когда мы
опять расположились у огонька, работник – он сидел поодаль в углу, вытянув ноги
в огромных разбухших башмаках, о которых успел сообщить нам, пока мы ели
яичницу с салом, что дня три назад снял их с утонувшего матроса, когда труп
прибило к берегу, – работник спросил меня, повстречалась ли нам
четырехвесельная шлюпка. На мой отрицательный ответ он сказал, что она, значит,
пошла вниз, хотя отсюда повернула вверх, с приливом.
– Видно,
они почему-нибудь передумали, – добавил работник.
– Вы
как сказали, четырехвесельная? – переспросил я.
– Правильно, –
сказал он. – Четыре гребца и два пассажира.
– Они
сходили на берег?
– А
как же, пива брали, бутыль у них с собой была на два галлона. Я бы им в это
пиво с моим удовольствием яда подсыпал либо какого зелья подлил.
– Почему?
– Уж
я-то знаю почему, – голос работника хлюпал, точно в горло ему намыло тины.
– Он
думает, – сказал хозяин, хилый, медлительный человек с белесыми глазами,
видимо привыкший полагаться на своего работника, – он думает про них
такое, чего и нет.
– Уж
я-то знаю, что я думаю, – заметил работник.
– Ты
думаешь, это таможенные, – сказал хозяин.
– Ага, –
сказал работник.
– Ну,
и ошибаешься.
– Кто,
я?
После
этого красноречивого ответа, в котором звучала безграничная вера в собственную
непогрешимость, работник снял один из своих разбухших башмаков, заглянул в
него, вытряхнул на пол несколько камешков и надел снова. Он проделал это с
видом человека, который может все себе позволить, потому что всегда прав.
– А
куда же они, по-твоему, девали свои пуговицы? – возразил хозяин уже менее
убежденно.
– Пуговицы
куда девали? – окрысился работник. – В воду бросили. Проглотили.
Посеяли, авось, мол, салат вырастет. Вот куда девали.
– А
ты не задирайся, – жалобно попрекнул его хозяин.
– Уж
таможенный найдет, куда деть свои пуговицы, – сказал работник,
презрительно подчеркивая ненавистное слово, – ежели ему несподручно, чтобы
их люди видели. С какой бы радости четырехвесельной шлюпке с двумя пассажирами
шнырять то вверх по течению, то вниз, то не поймешь как, – нет, тут
наверняка таможенными пахнет.
С этими
словами он гордо удалился из кухни; а хозяин счел за благо оставить неприятную
тему.
От этого
их разговора всем нам стало не по себе, а мне – в особенности. Ветер уныло бормотал
за окном, вода плескалась о берег, и у меня было ощущение, что мы заперты в
клетке, окруженной врагами. Эта зловещая четырехвесельная шлюпка, неизвестно
зачем шныряющая так близко от нас, не шла у меня из ума. Уговорив Провиса лечь
спать, я вызвал на улицу обоих моих товарищей (Стартоп к этому времени уже был
посвящен в нашу тайну), и мы опять стали держать совет. Нужно было обсудить,
оставаться ли здесь до тех пор, пока не пора будет выезжать к пароходу, –
то есть примерно до полудня следующего дня, – или же отчалить рано утром.
Нам казалось, что лучше будет пока остаться на месте, а за час до того, как мог
появиться пароход, выгрести в фарватер и тихонько плыть вперед по течению.
Порешив на этом, мы возвратились в дом и пошли спать.
Я лег,
почти не раздеваясь, и несколько часов спокойно проспал. Проснувшись, я
услышал, что ветер усилился и вывеска харчевни («Корабль») скрипит и стукается
о свой столб. Встревоженный, я встал тихонько, чтобы не разбудить крепко
спавшего Провиса, и подошел к окну. Оно выходило на пристань, куда мы вытащили
свою лодку, и, когда глаза мои привыкли к тусклому свету затянутой облаками
луны, я увидел, что в лодку заглядывают какие-то два человека. Они прошли под
окном и не стали спускаться к причалу, где, как я заметил, никого не было, а
зашагали по болотам по направлению к устью реки.
Первой
моей мыслью было разбудить Герберта и показать ему их удаляющиеся фигуры.
Однако, еще не войдя в его комнату, которая примыкала к моей, но смотрела в
противоположную сторону, я передумал, вспомнив, что ему и Стартопу пришлось
сегодня тяжелее, чем мне, и жаль нарушать его отдых. Из своего окна я еще раз
поглядел на двух человек, шагающих по болоту; они вскоре скрылись из глаз, и,
сильно озябнув, я улегся, чтобы все хорошенько обдумать, и тут же уснул.
Встали
мы рано. Пока мы, дожидаясь завтрака, вчетвером прохаживались перед домом, я
решил рассказать о том, что видел ночью. И снова Провис взволновался меньше
других. Скорей всего, сказал он спокойно, это и правда таможенные, а к нам опи
не имеют никакого касательства. Я старался убедить себя, что так оно и есть,
тем более что это было вполне возможно. И все же я подал мысль, – не
пройти ли нам с ним пешком до мыса, который был отсюда виден, с тем чтобы лодка
забрала нас там часов в двенадцать. Все решили, что такая предосторожность не
помешает, и вскоре после завтрака, не сказавшись никому в харчевне, мы с ним
пустились в путь.
Дорогой
он курил свою трубку да изредка останавливался, чтобы потрепать меня по плечу.
Можно было подумать, что не ему, а мне грозит опасность и он меня успокаивает.
Говорили мы очень мало. Подойдя к назначенному месту, я попросил его обождать
за кучей камней, пока я осмотрю окрестность, потому что ночью те двое шли в
этом же направлении. Он послушался, и я пошел дальше один. Ни у самого мыса, ни
поблизости от него никаких лодок не было, не было и признаков того, чтобы
кто-нибудь здесь садился в лодку. Впрочем, с ночи река сильно поднялась, и
следы ног, если они здесь и были, могли оказаться под водой.
Когда
Провис выглянул из-за своего укрытия и увидел, что я машу ему шляпой, он
подошел ко мне, и мы стали поджидать остальных, то лежа на берегу, закутавшись
в плащи, то прохаживаясь, чтобы согреться. Но вот из-за мыса показалась наша
лодка; мы уселись и выгребли в фарватер. Время уже было без десяти час, и мы
стали высматривать, не покажется ли дым парохода.
Однако
лишь в половине второго мы завидели вдали столб дыма, а вскоре за ним и второй.
Пароходы шли полным ходом, и мы, приготовив наши два дорожных мешка, стали
прощаться с Гербертом и Стартопом. Только что мы пожали друг другу руки, причем
ни Герберт, ни я не могли удержаться от слез, как из бухточки немного впереди
нас стрелою вылетела четырехвесельная шлюпка и тоже стала править на середину
реки.
До сих
пор мы видели только дым, так как самый пароход был скрыт за поворотом берега;
но вот и он показался – идет прямо на нас. Я скомандовал Герберту и Стартопу
держать наперерез течению, чтобы нас лучше было видно с парохода, а Провису
крикнул – пусть завернется в свой плащ и сидит тихо. Он бодро отозвался: «Будь
покоен, мой мальчик», – и замер неподвижно, как статуя, Тем временем
шлюпка, повинуясь умелым гребцам, пересекла нам путь, дала нам с нею
поравняться и пошла рядом. Оставив между бортами ровно столько места, сколько
требовалось, чтобы работать веслами, они так и держались рядом – вслед за нами
переставали грести, вслед за нами делали два-три взмаха. Один из двух пассажиров
правил рулем и так же, как его гребцы, внимательно нас разглядывал; второй,
закутанный не хуже Провиса, взглянул на нас, а потом весь съежился и что-то
шепнул рулевому. Больше никто не произнес ни слова.
Через
несколько минут Стартоп, сидевший напротив меня, разобрал, который пароход идет
первым, и вполголоса сказал мне: – Гамбургский. – Пароход приближался
очень быстро, лопасти его колес все громче шлепали по воде. Мне уже казалось,
что тень его настигает нашу лодку, когда с шлюпки нас окликнули. Я отозвался.
– Среди
вас имеется самовольно вернувшийся ссыльный, – сказал человек, сидевший на
руле. – Вон он, тот, что закутан в плащ. Зовут его Абель Мэгвич, иначе –
Провис. Я арестую этого человека и предлагаю ему сдаться, а вам – оказать
помощь полиции.
В ту же
минуту, словно бы ничего и не скомандовав своим гребцам, он подвел шлюпку
вплотную к нашей лодке: не успели мы оглянуться, как они одним сильным взмахом
рванули вперед, убрали весла и крепко вцепились в наш борт. Это вызвало
страшное смятение на пароходе, я услышал, как нам что-то кричат, услышал
команду остановить машину, услышал, как колеса остановились, но чувствовал, что
пароход продолжает неудержимо на нас надвигаться. В ту же минуту я увидел, что
рулевой шлюпки положил руку на плечо арестованному и что обе лодки стало
поворачивать по течению, а вверху матросы со всех ног сбегаются на бак. В ту же
минуту арестованный вскочил и, протянув руку через плечо полицейского, сдернул
плащ с головы человека, который, съежившись, сидел в шлюпке. В ту же минуту я
узнал его лицо – лицо второго каторжника из времен моего детства. И в ту же
минуту это помертвевшее от ужаса лицо, которого я никогда не забуду, отпрянуло
назад, с парохода раздался многоголосый крик, потом громкий всплеск где-то
рядом со мной, и я почувствовал, что лодка из-под меня уходит.
Всего
какое-нибудь мгновение я словно отбивался от тысячи мельничных колес и тысячи
вспышек света; это мгновение прошло, меня втащили в шлюпку. Тут был и Герберт и
Стартоп; но наша лодка исчезла, и оба каторжника тоже исчезли.
В
сумятице оглушительных криков и свиста выходящего пара, поворотов парохода и
бешеных скачков шлюпки я сначала не мог отличить небо от воды и один берег от
другого; но матросы ловко выправили шлюпку, и отведя ее вперед с помощью
нескольких быстрых, сильных ударов, склонились над веслами и стали пристально
вглядываться в воду за кормой. Вскоре мы заметили в воде какой-то черный
предмет, который несло на нас течением. Никто не произнес ни слова, но рулевой
поднял руку, и гребцы стали потихоньку табанить, чтобы шлюпку не относило.
Темный предмет приблизился, и я увидел, что это плывет Мэгвич, но плывет
неловко, с трудом. Его втащили на борт и немедленно заковали в ручные и ножные
кандалы.
Шлюпку
опять выправили, и молчаливое наблюдение за водой возобновилось. Но уже близко
был роттердамский пароход, который, видимо ничего не подозревая, шел полным
ходом. Его окликали, пытались остановить, но поздно: через минуту оба парохода
уже удалялись от нас, а шлюпка подпрыгивала на поднятых ими волнах. Наблюдение
продолжалось еще долго после того, как все стихло и пароходы скрылись из виду;
но все знали, что теперь это дело безнадежное.
В конце
концов мы отступились и поплыли вдоль берега к харчевне, которую мы так недавно
покинули и где были встречены с превеликим удивлением. Здесь я мог кое-чем
облегчить страдания Мэгвича – теперь уже не Провиса! – у которого была
сильно ушиблена грудь и рассечена голова.
Он
рассказал мне, что, по-видимому, очутился под килем парохода и, подымаясь,
задел о него головой. А грудью он, очевидно, ударился о борт шлюпки, да так
сильно, что дыхание причиняло ему страшную боль. Он добавил, что не берется
сказать, что готов был сделать с Компесоном, но в ту минуту, как он сдернул с
него плащ, негодяй вскочил с места, откинулся назад, и они вместе свалились за
борт; а оттого, что он, Мэгвич, падая, толкнул нашу лодку и от попыток его
поимщика удержать его, лодка перевернулась. И еще он рассказал мне, шепотом,
что они пошли ко дну, вцепившись друг в друга, что под водой произошла жестокая
схватка, а потом он рванулся, вырвался и уплыл.
У меня
не было причин сомневаться в том, что его рассказ – истинная правда.
Полицейский офицер, правивший шлюпкой, почти в тех же словах описал, как они
свалились в воду.
Когда я
попросил у этого офицера разрешения снять с арестованного мокрую одежду и взамен
купить для него, что найдется у хозяев харчевни, он охотно согласился, оговорив
только, что обязан взять на сохранение все, что Мэгвич имел при себе; таким
образом к нему перешел и бумажник, некогда отданный в мое распоряжение. Он
также разрешил мне – но только мне, а не моим друзьям – сопровождать
арестованного в Лондон.
Работнику
из «Корабля» было указано, где именно погибший упал в воду, и он взялся поискать
труп в тех местах, куда его скорее всего могло выбросить. Мне показалось, что
его интерес к этим поискам сильно возрос, когда он узнал, что на утонувшем были
чулки. Вероятно, чтобы одеть его с головы до ног, требовалось не менее десятка
утопленников: этим, должно быть, и объясняется, почему все предметы его одежды
находились на различных ступенях разрушения.
Мы
пробыли в харчевне до трех часов дня, а когда начался прилив, Мэгвича снесли к
пристани и положили в шлюпку. Герберту и Стартопу предстояло добираться до
Лондона сухим путем. Печально было наше прощание, я садясь в лодку рядом с
Мэгвичем, я почувствовал, что, пока он жив, тут теперь и будет мое место.
Ибо от
моего отвращения к нему не осталось и следа, и в загнанном, израненном,
закованном арестанте, державшем мою руку в своей, я видел только человека,
который вознамерился стать моим благодетелем и в течение долгих лет хранил ко
мне добрые, благодарные, великодушные чувства. Я видел в нем только человека,
который обошелся со мной куда лучше, чем я обошелся с Джо.
Ему
делалось все труднее дышать, и часто он не мог удержаться от стона. Я старался
поддерживать его голову здоровой рукой, а сам с ужасом чувствовал, что не могу
сожалеть о его тяжелых увечьях, поскольку скорая смерть была бы для него
избавлением. Я не сомневался, что еще живы люди, способные и готовые опознать
его, и не надеялся, что к нему проявят снисхождение. Ведь в свое время, на
суде, его постарались выставить в наихудшем свете, а после того он бежал из
тюрьмы и опять предстал перед судом, вернулся из ссылки, зная, что это грозит
ему смертью, и по сути дела убил человека, стараниями которого был арестован.
Пока мы
плыли к заходящему солнцу, которое вчера садилось позади нас, и река наших
надежд словно катила спои волны вспять, я сказал ему, как меня гнетет мысль,
что он возвратился на родину из-за меня.
– Милый
мальчик, – отвечал он, – что бы ни случилось, я доволен. Я повидал
своего мальчика, а джентльменом он может быть и без меня.
Нет. Я и
об этом успел подумать, пока сидел с ним рядом. Нет. Не говоря уже о моих собственных
желаниях, теперь я понимал намеки Уэммика. Я не сомневался, что раз он будет
осужден, все его имущество отойдет в казну.
– Послушай,
мой мальчик, – сказал он. – Теперь люди пусть лучше не знают, что
джентльмен со мной знакомство водит. Ты навещай меня этак случайно, как будто
просто зашел за компанию с Уэммиком. И когда меня приведут к присяге, – уж
это будет в последний раз! – сядь так, чтобы мне тебя видно было. А больше
мне ничего не нужно.
– Я
никуда от вас не уйду, – сказал я. – буду с вами всегда, когда только
разрешат. Видит бог, я останусь вам верен, как вы были верны мне!
Я
почувствовал, как рука его задрожала: он отвернулся лицом к дощатому борту
лодки, и снова из горла его послышался знакомый булькающий звук, но словно
смягченный, так же как и сам он смягчился. И хорошо, что благодаря его словам я
вовремя сообразил то, до чего иначе мог додуматься слишком поздно: конечно же,
от него нужно таить, что его расчеты – сделать из меня богатого человека –
пошли прахом.
|