21
Вечером он сидел в маленькой комнатке подвального этажа на
стуле против Весовщикова и пониженным тоном, наморщив брови, говорил ему:
— В среднее окошко четыре раза…
— Четыре? — озабоченно повторил Николай.
— Сначала — три, вот так!
И ударил согнутым пальцем по столу, считая:
— Раз, два три. Потом, обождав, еще раз.
— Понимаю.
— Отопрет рыжий мужик, спросит — за повитухой? Вы
скажете — да, от заводчика! Больше ничего, уж он поймет!
Они сидели, наклонясь друг к другу головами, оба плотные,
твердые, и, сдерживая голоса, разговаривали, а мать, сложив руки на груди,
стояла у стола, разглядывая их. Все эти тайные стуки, условные вопросы и ответы
заставляли ее внутренне улыбаться, она думала: «Дети еще…»
На стене горела лампа, освещая на полу измятые ведра,
обрезки кровельного железа. Запах ржавчины, масляной краски и сырости наполнял
комнату.
Игнат был одет в толстое осеннее пальто из мохнатой материи,
и оно ему нравилось, мать видела, как любовно гладил он ладонью рукав, как
осматривал себя, тяжело ворочая крепкой шеей. И в груди ее мягко билось:
«Дети! Родные мои…»
— Вот! — сказал Игнат, вставая. — Значит,
помните — сначала к Муратову, спросите дедушку…
— Запомнил! — ответил Весовщиков. Но Игнат,
по-видимому, не поверил ему, снова повторил все стуки, слова и знаки и наконец
протянул руку.
— Кланяйтесь им! Народы хорошие — увидите… Он окинул
себя довольным взглядом, погладил пальто руками и спросил мать:
— Идти?
— Найдешь дорогу-то?
— Ну! Найду… До свиданья, значит, товарищи! И ушел,
высоко приподняв плечи, выпятив грудь, в новой шапке набекрень, солидно засунув
руки в карманы. На висках у него весело дрожали светлые кудри.
— Ну, — вот и я при деле! — сказал
Весовщиков, мягко подходя к матери.
— Мне уж скучно стало… выскочил из тюрьмы — зачем?
Только прячусь. А там я учился, там Павел так нажимал на мозги — одно
удовольствие! А что, Ниловна, как насчет побега решили?
— Не знаю! — ответила она, невольно вздохнув.
Положив ей на плечо тяжелую руку и приблизив к ней лицо, Николай заговорил:
— Ты скажи им — они тебя послушают, — очень легко
это! Ты гляди сама, вот — стена тюрьмы, около — фонарь. Напротив — пустырь,
налево — кладбище, направо — улицы, город. К фонарю подходит фонарщик — днем,
лампы чистить, — ставит лестницу к стене, влез, зацепил за гребень стены
крючья веревочной лестницы, спустил ее во двор тюрьмы и — марш! Там, за стеной,
знают время, когда это будет сделано, попросят уголовных устроить шум или сами
устроят, а те, кому надо, в это время по лестнице через стенку — раз, два —
готово!
Он размахивал перед лицом матери руками, рисуя свой план,
все у пего выходило просто, ясно, ловко. Она знала его тяжелым, неуклюжим.
Глаза Николая прежде смотрели на все с угрюмой злобой и недоверием, а теперь
точно прорезались заново, светились ровным, теплым светом, убеждая и волнуя
мать…
— Ты подумай, ведь это будет — днем!.. Непременно днем.
Кому в голову придет, что заключенный решится бежать днем, на глазах всей
тюрьмы?..
— А застрелят! — вздрогнув, молвила женщина.
— Кто? Солдат — нет, надзиратели револьверами гвозди
вколачивают…
— Уж очень просто все…
— Увидишь — верно! Нет, ты поговори с ними. У меня все
готово — веревочная лестница, крючья для нее, — хозяин будет фонарщиком…
За дверью кто-то возился, кашлял, гремело железо.
— Вот он! — сказал Николай.
В открытую дверь просунулась жестяная ванна, хриплый голос
бормотал:
— Лезь, черт.
Потом явилась круглая седая голова без шапки, с выпученными
глазами, усатая и добродушная.
Николай помог втащить ванну, в дверь шагнул высокий сутулый
человек, закашлял, надувая бритые щеки, плюнул и хрипло поздоровался:
— Доброго здоровья…
— Вот, спроси его! — воскликнул Николай.
— Меня? О чем?
— О побеге…
— А-а! — сказал хозяин, вытирая усы черными
пальцами.
— Вот, Яков Васильевич, не верит она, что это просто.
— Мм, — не верит? Значит — не хочет. А мы с тобой
хотим, ну и — верим! — спокойно сказал хозяин и, вдруг перегнувшись
пополам, начал глухо кашлять. Откашлялся, растирая грудь, долго стоял среди
комнаты, сопя и разглядывая мать вытаращенными глазами.
— Решать это Паше и товарищам, — сказала Ниловна.
Николай задумчиво опустил голову.
— Это кто — Паша? — спросил хозяин, садясь.
— Сын мой.
— Как фамилия?
— Власов.
Он кивнул головой, достал кисет, вынул трубку и, набивая ее
табаком, отрывисто говорил:
— Слышал. Мой племяш знает его. Он тоже в тюрьме,
племяш — Евченко, слыхали? А моя фамилия — Гобун. Вот скоро всех молодых в
тюрьму запрут, то-то нам, старикам, раздолье будет! Жандармский мне обещает
племянника-то даже в Сибирь заслать. Зашлет, собака!
Закурив, он обратился к Николаю, часто поплевывая на пол.
— Так не хочет? Ее дело. Человек свободен, устал сидеть
— иди, устал идти — сиди. Ограбили — молчи, бьют — терпи, убили — лежи. Это
известно. А я Савку вытащу. Вытащу.
Его короткие, лающие фразы возбуждали у матери недоумение, а
последние слова вызвали зависть.
Идя по улице встречу холодному ветру и дождю, она думала о
Николае: «Какой стал, — поди-ка ты!»
И, вспоминая Гобуна, почти молитвенно размышляла: «Видно, не
одна я заново живу!..»
А вслед за этим в сердце ее выросла дума о сыне: «Кабы он
согласился!»
|