Глава девяносто вторая
Были уже первые дни золотой осени. Прекрасный год в природе,
тревожный и грозовой в людях.
Неудачная война питала смуту. Война и не могла быть удачною,
потому что ее не направляло народное одушевление. Бородачи запасные думали о
покинутых семьях и о родной земле и не понимали, зачем их повели воевать чужую
землю. Подвиги высокого геройства были ярки, но бесцельны — это были прекрасные
огни, горевшие в сражающихся множествах, но не зажигавшие в них воинственного
восторга. Была непреклонная готовность мужественно умирать, и, конечно,
хотелось бы победить, но не было столь же непреклонной воли к победе. Вожди
забыли, что обороняющийся не может победить.
Рабочие на фабриках и на заводах в Скородоже давно уже
волновались. Нередко вспыхивали отдельные забастовки то в одном заведении, то в
другом. Наконец в начале октября началась общая забастовка. Требования были те
же, что везде: пять свобод, четвертная формула выборов, и учредительное
собрание.
Повод для забастовки, как это часто в то время случалось,
был совершенно ничтожный.
В темную ночь рабочий Алексей Кулинов, молодой, начитанный
человек, возвращался домой. Он был у своего большого приятеля, учителя
городского училища Воронка. Там нынче вечером собралось несколько человек для
чтения и беседы. Разошлись в разные стороны, и случилось так, что Кулинову
пришлось идти одному. Он был сильный и рослый и ничего не боялся. Шел,
посвистывал. Вспоминалось все слышанное, и душа горела гордыми, смелыми
надеждами.
Навстречу Кулинову посредине улицы шла толпа горланов. Кое у
кого из них в руках качались фонари, — на городское освещение горожане
мало полагались, уж очень оно было скудное на окраинах. Это были члены
черносотенного союза. Речи ораторов, отравленные демонскою злобою, и выпивка на
дворе у Конопацкой настроили их патриотически. Они были готовы сокрушать
супостатов и орали бесстыдные песни.
Место было глухое и безлюдное — окраина города. Куликову
проще было бы свернуть с дороги, в боковой переулочек, — да нет, зачем?
Стыдно показалось бежать. Да и вспомнил, что у него в
кармане есть револьвер.
Его окрикнул пьяный голос:
— Стой! Что ты есть за человек и куда идешь?
Кулинов сердито буркнул:
— А вам что? Иду по своему делу и вас не трогаю.
Кто-то заорал:
— Братцы, да это из лохматых. Бей его!
Кто-то схватил Кулинова за плечо. Он поспешно выхватил
револьвер из кармана и выстрелил вверх, чтобы напугать хулиганов. Толпа
шарахнулась в стороны. Раздался ответный выстрел, другой, третий. Молодцы тоже
вспомнили, что они вооружены, и принялись палить без толку из своих браунингов.
Кто-то свирепо вопил:
— Убьем собаку и в ответе не будем.
— Сам начал! — кричал другой.
Кулинов побежал. Банда за ним. Гремели выстрелы, не попадая
в цель. Было темно, были пьяны, но все же только счастливый случай спас
Кулинова от чьей-нибудь шальной пули.
Наконец Кулинов добрался до своего дома. Юркнул в калитку.
Поспешно задвинул засов. Бросился на крыльцо. Дверь была заперта. Он постучал в
окно.
Долго не открывали. Он слышал, как шептались за окном. А
громилы уже ломали калитку. Грохот наполнял всю улицу.
— Да отворите же! — отчаянно кричал
Кулинов. — Ведь они меня убьют.
Его хозяйка, сырая вдова-мещанка, и ее две рохли-дочери
боялись открыть. Они дрожали и шептались за дверью. Тогда вскочил с постели
хозяйкин сын, пятнадцатилетний мальчик Митя. Бросился было к двери, но мать его
оттолкнула и сердито зашипела на него. Мальчик побежал в комнату жильца и там
распахнул окно. Громким шепотом позвал:
— Алексей Степаныч, лезьте в окно.
Кулинов проворно вскочил в окно и захлопнул его за собою.
Как раз вовремя, — громилы ворвались во двор. Долго стучались они в двери
и в окна, но почему-то боялись ломать дверь. Сырая вдова и две рохли тряслись
от страха. Они стояли все трое за дверью в комнату Кулинова и ныли на разные
голоса:
— Батюшка, Алексей Степаныч, выдь, сделай милость, к
окаянным. Силой войдут, и нас из-за тебя погубят, и мальчонку пришибут. Будь
благодетель, выдь, — мы за твою грешную душеньку Богу помолимся, —
сиротская молитва до Бога доходчива.
Митя упрекал их:
— Бога побойтесь, маменька, на смерть человека
посылаете. И вам, сестрицы, стыдно, — чем бы маменьку успокаивать, а вы ее
пуще расстраиваете.
Мать зашипела на него:
— Ты у меня помолчи, шалапут. Зачем его впустил? Всех
нас под обух подвел. Погоди, жива к утру останусь, так я с тебя семь шкур
спущу.
Митя деловито отвечал:
— Нынче, маменька, таких прав нет. Что следует,
накажите, а тиранить нельзя.
Громилы шумели на дворе и распевали песни.
Полиция пришла только утром: задами, через огороды, сбегал
Митя в полицейское управление и рассказал, что толпа хулиганов ломится в их
дом. Сами полицейские словно и не заметили шума и выстрелов.
Буянов разогнали. Но никого из них не задержали. А у
Кулинова сделали обыск, на всякий случай. Ничего не нашли — счастливая
случайность: еще дня за два был целый тюк литературы, но ее удалось быстро
распространить. Револьвер же догадливый Митя стащил еще утром и спрятал на
огороде.
Этот случай сильно взволновал и без того возбужденных
рабочих. Говорили:
— Что ж это такое! От черносотенцев житья не стало!
Скоро нас, как собак, убивать будут.
Через день началась забастовка. В толпах рабочих раздавались
угрожающие крики:
— Долой черносотенцов!
Забастовка продолжалась недели две. С фабрик и заводов
забастовка перекинулась в учебные заведения.
На беду, случилась как раз в эти дни неприятная история в
гимназии.
Какой-то маленький гимназистик на перемене занялся пусканием
в лица товарищей и учителей бумажных стрел, намоченных чернилами. Учителя
политично делали вид, что не замечают. Одна из таких стрел попала в лицо
проходившему случайно через зал директору, человеку нервному и болезненному.
После этой удачной стрелы старшие гимназисты захохотали: директор, придирчивый
и раздражительный, был нелюбим учениками.
Шалун так оторопел, что не догадался ускользнуть от
бросившегося к нему директора и получил от него звонкую пощечину. Услышав звук
пощечины, гимназисты зашумели и засвистали. Несколько дюжих молодцов из старших
классов бросились на директора с кулаками. Испуганный старик бегом добрался до
своей квартиры и уже не выходил оттуда.
Об этом случае много говорили в городе. По обыкновению,
сильно преувеличивали и присочиняли небывалые подробности. Говорили, что
директор сбил мальчика с ног и кричал на него:
— В карцере сгною!
Гимназисты и гимназистки кричали, что дальше так жить
нельзя. Они произвели в классах химическую обструкцию. Побили стекла в квартире
директора гимназии и еще кое-где. Вместо уроков устраивали сходки, заперев
двери своих классов, чтобы не входили учителя. Наконец объявили, что
присоединяются к общей забастовке.
Директор гимназии послал по начальству прошение об отставке.
Но вместо отставки его перевели в другой город, а к новому году дали звезду.
Потом забастовали телеграфисты, почтовые чиновники и
почтальоны, трамвайные служащие, служащие на электрической станции и
железнодорожники. Кроме общих причин, у всех их были и свои особенности, иногда
мелкие, но очень раздражающие. Во всех этих местах начальствующие люди, как бы
не понимая затруднительности положения, вели себя заносчиво. Закрылись многие
магазины, — начали бастовать приказчики, добиваясь и для себя справедливых
льгот и праздничного отдыха.
Город имел странный вид. Трамваи не ходили. Электрические
фонари и лампы не горели. По улицам ходило много праздных, возбужденных людей.
Письма и газеты не доставлялись, — разве только случайно. Обыватели не
могли приспособиться к этому беспорядку. Стало очень неудобно жить и даже
опасно. Какое-то моральное землетрясение день за днем потрясало зыбкую почву
обывательских умов и обывательской жизни.
Многие из обывателей сочувствовали забастовке. Многие
злобились на забастовщиков. Сочувствовавшие выражали свое сочувствие тайком или
совсем его не выражали. Злобящиеся злобились открыто и громко. Такое
неравенство выражения чувств только усиливало общую напряженность положения.
Несмотря на забастовку, в городе царило необычайное
возбуждение. Трудно было понять, на чьей стороне больше сил. Власти не
прибегали к решительным мерам — ждали войск, — но и вся губерния
волновалась. В Скородож отряд пехоты и драгун явился только на десятый день
забастовки.
Среди забастовавших, между тем, уже начиналась нужда.
Запасишки, какие были, живо были проедены. Положение начинало становиться
угрожающим.
Каждый день собирались на Опалихе; так называлось обширное
загородное поле около Летнего сада, где порою устраивались народные гулянья.
Кроме того, собирались в железнодорожном клубе. Все эти собрания проходили
мирно. Говорились речи, пелись гимны. Расходились с криками:
— Долой войну!
Только раз полиция вздумала проявить свою деятельность. На
десятый день забастовки расклеено было по городу объявление от
вице-губернатора, — за отъездом губернатора в столицу он управлял
губерниею, — что запрещаются собрания на Опалихе и вообще в окрестностях
города, ввиду того, что собрания приняли политическую окраску. Над этим
объявлением рабочие смеялись. Кое-где его срывали. В других местах покрывали
насмешливыми надписями.
В середине октября происходило на Опалихе обычное собрание.
Еще с утра ожидали рабочих казаки, драгуны и пехотинцы.
В середине собрания, когда, взобравшись на притащенный из
соседнего трактира стол, партийный агитатор говорил речь, приехал
полициймейстер. Он сказал что-то казакам. Казаки внезапно ринулись на толпу,
работая нагайками. Несколько минут слышался только свист нагаек да крики и
стоны избиваемых. Забастовщики были рассеяны. Небольшую часть их забрали и
отвели в полицию. Многие разбежались по лесу. На них устроили облаву.
Обыватели возмущались неумеренным употреблением нагайки. Да
и среди казаков и солдат было немало недовольных. Но кто возлагал на это
недовольство какие-нибудь надежды, тот скоро убедился в своей ошибке.
Кербах говорил:
— Это — законный террор! Они нас хотят терроризировать,
мы отвечаем тем же.
Слишком сильно спорить с ним не смели.
Кража иконы дала черносотенцам удобный повод для злых
науськиваний на интеллигенцию. Остров распространял слухи, что икону похитил и
сжег Триродов и что сделал это он потому, что он — безбожник и ненавидит
христианскую церковь. Вообще Остров много работал в эти дни. Полтинин и
Поцелуйчиков ему помогали. Хитрая и ловкая Раиса, поселившись в городе и еще не
открывая своих денег, уже успела войти в милость генеральши Конопацкой и уже
помогала ей в хозяйственных работах по ее черносотенным организациям.
Союз русских людей усиленно действовал. Кербах и Жербенев
раздавали народу московскую черносотенную газету. В ней были возмутительные
статьи против евреев. Деньги на эту раздачу давала Конопацкая.
Кружок местных интеллигентов тоже сделал попытку бесплатно
раздавать прогрессивные газеты. Но газетчиков полиция забирала. Между другими,
отдали под суд за хранение и распространение нелегальных изданий и Мишу Матова,
не стесняясь его незрелым возрастом. Кропин хотел было посадить его в тюрьму,
но Петр оказал покровительство своему брату и взял его на поруки. Рамеев,
боясь, что на душе мальчика все эти неприятности отразятся слишком тяжело,
решил отправить его доучиваться за границу.
В черносотенных кругах все громче и чаще говорили, что икону
украл Триродов. Городская толпа начинала верить этому.
Наконец Кропин написал приказ о задержании Триродова. Он
отправился с этим приказом, захватив полицейских, в дом Триродова. Но народная
смута помешала этому акту правосудия. Кропин вышел из своей квартиры как раз в
тот час, когда к дому Триродова нельзя было пробраться.
|