Глава пятнадцатая
Гулким шумом огласились ночные улицы города
Скородожа, — и затихли. В испуге вскочив со своих теплых постелей и слегка
приотвернув шторы, смотрели перепуганные горожане на то, как по темным улицам
провели захваченных в лесу. Потом, когда замолк конский топот и гул голосов,
обыватели смиренно улеглись и скоро заснули. Лэди Годива была бы довольна
людьми столь скромными: и увидели, и не показались, и не помешали.
Улеглись обыватели, бормотали что-то со своими женами.
Свободолюбивый буржуа ворчал:
— Спать не дают. Стучат копытами. Ездили бы на
велосипедах.
Кошмарная была ночь для многих. Холодным ужасом она всю
овеяла жизнь и тяжелую бросила на души ненависть ко всей земной жизни,
томящейся под властию горящего в небе Змия, ликующего о чем-то. О чем? О том
ли, что все мы, люди на этой земле, злы и жестоки и любим истязать и видеть
капли крови и капли слез?
Жестокое сладострастие разлито в нашей природе, земной и
темной. Несовершенство человеческой природы смешало в одном кубке сладчайшие
восторги любви с низкими чарами похоти и отравило смешанный напиток стыдом, и
болью, и жаждою стыда и боли. Из одного источника идут радующие восторги
страстей и радующие извращения страстей. Мучим только потому, что это нас
радует. Когда мать дает пощечину дочери, ее радует и звук удара, и красное на
щеке пятно, а когда она берет в руки розги, ее сердце замирает от радости.
После ужасов дороги, после обыска многих отправили в тюрьму.
Иных отпустили. Сабурову и Светилович отдали родителям.
Утро взошло над городом тревожное, мутное, злое. Из-за
города, из леса, тянуло противно-сладким запахом лесной гари.
Узнали об убитых: Кирилл и другой рабочий, Клюкин, семейный.
Рабочие волновались.
Убитых отвезли в покойницкую при городской больнице. Рано
утром около покойницкой собиралась толпа, угрюмая, молчаливая, решительная.
Преобладали рабочие, их жены и дети. Широкая площадь перед больницею томилась
утреннею влажною истомою, — сорная, серая почва, примятые былинки, серые,
кислые лавчонки. Косые лучи поднимающегося на небо Змия, подернутые легкою
дымною вуалью, падали на хмурые лица пришедших так же равнодушно, как на забор
и на замкнутые ворота. Древний Змий — не наше солнце.
Были хмурые лица у стоявших перед замкнутыми воротами. В
больницу никого не пускали. Собирались тайно похоронить убитых. В толпе
возрастали гневные шумы.
Показался отряд казаков. Они быстро примчались и
остановились близ толпы. Сухие, красивые лошади чутко вздрагивали. Всадники
были красивые, загорелые, черноглазые, чернобровые; черные волосы, не
по-солдатски остриженные, виднелись из-под высоких шапок. Женщины в толпе
засматривались на них с невольным любованием.
Толпа шумела, не расходилась. Приходили еще люди, —
толпа росла. И уже вся площадь была залита людьми. Казалось, что близко
кровавое столкновение.
Триродов утром ездил к исправнику и к жандармскому офицеру.
Он уверял, что тайные похороны только усилят раздражение рабочих. Исправник
тупо слушал его и повторял:
— Нельзя. Не могу-с.
Он упрямо смотрел вниз, причем его красная шея казалась
тугою, вылитою из меди, и вертел около пальца перстень с такою тихою
настойчивостью, словно это был талисман, оберегающий от вражьего наговора.
Жандармский полковник оказался понятливее и сговорчивее.
Наконец Триродову удалось-таки добиться разрешения на выдачу семьям тел убитых.
Исправник приехал на площадь. Толпа встретила его
нестройным, но грозным шумом. Он встал на своей пролетке и махнул рукою.
Замолчали. Исправник заговорил:
— Желаете хоронить сами? Ну что же, можете. Только
позаботьтесь, чтобы не было ничего такого… лишнего. А впрочем, казаки будут на
случай чего. А теперь я распоряжусь, чтобы тела ваших товарищей вам выдали.
Глава шестнадцатая
Уже высоко сиял пламенный, когда Елисавета проснулась. Она
быстро вспомнила все, что было ночью, проворно оделась и через полчаса уже
ехала в шарабане к Триродову, томимая каким-то неясным волнением. Она встретила
Триродова у ворот. Он возвращался из города; рассказал ей наскоро о своих
переговорах с властями. Елисавета сказала решительно:
— Я хочу видеть семью убитого.
Триродов сказал:
— Я сам не знаю, где это. Нам придется заехать к
Воронку. К нему сходятся все сведения.
— А мы его застанем теперь? — спросила Елисавета.
— Должно быть, — сказал Триродов. — Если он
дома, мы вместе с ним пройдем.
Они поехали. Пыльная под быстрыми колесами влеклась дорога,
открывая унылые виды тусклой обычности. Вздымалась под колесами легкая,
взвеянная в знойном воздухе пыль и длинною сзади экипажа влачилась змеею.
Высокий, в недостижимом небе пламенеющий Дракон смотрел ярыми глазами на
скудную землю. В знойном сверкании его лучей была жажда крови и сияла высокая
радость о пролитых людьми каплях многоценного живого вина. Среди обвеянных
зноем просторов, уносясь в тесноту городской жизни, Триродов рассказывал
скучными обычными словами:
— Рано утром обыски были в нескольких домах. У Щемилова
нашли много литературы. Он арестован.
Рассказывал слухи об избиениях в полицейском доме. Елисавета
молчала.
Квартира Воронка помещалась в очень удобном месте — между
серединою города и фабричными кварталами. На эту квартиру приходили многие,
потому что Воронок много работал для местной социал-демократической
организации. Главным его делом было — развивать подростков и рабочих и попутно
внушать им партийные взгляды и верные понятия о целях рабочего класса.
К Воронку приходили мальчики, его ученики из городского
училища и их товарищи и знакомые по семьям и по уличным встречам. По большей
части это были пареньки милые, искренние, рассуждающие и понимающие, но
непомерно лохматые и необычайно самолюбивые. Воронок развивал их очень усердно
и успешно. Они очень отчетливо усваивали сочувствие к рабочему пролетариату,
ненависть к сытым буржуям, сознание непримиримости интересов того и другого
класса, и кое-какие факты из истории. Каждую свою беседу с Воронком лохматые
парни из городского училища начинали неизменно все теми же жалобами на
училищные порядки и на инспектора. По большей части они жаловались на пустяки.
Они говорили с обидою:
— Форменные значки заставляет носить на фуражках.
— Точно мы — малые ребята.
— Чтобы всякий видел, что идет малыш из городского училища.
— Волосы стричь заставляет, помешали ему наши волосы.
Воронок им вполне сочувствовал. Этим он поддерживал в
подростках протестующее настроение. Их друзья, такие же лохматые парни, но не
ходящие в школу, жаловались тоже — на родителей, на полицию, на что придется.
Но жалобам их все же не хватало того яда и того постоянства, которые школьникам
внушались всем строем школы. Воронок раздавал тем и другим книжки копеечной
цены, но очень строгие в своей партийной чистоте.
Приходили к Воронку и взрослые рабочие, из молодых.
Подбирались тоже почему-то все лохматые, шершавые и такие угрюмые, что
казалось, как будто они обижены навсегда и уже навеки утратили способность
улыбаться и шутить. Воронок читал с ними книжки посерьезнее и делал объяснения
непонятого. Были назначены часы для этих чтений и бесед. Этими беседами Воронку
очень удавалось развить своих слушателей в желательном направлении: все
партийные шаблоны усваивались ими очень скоро и очень прочно. Давал он им также
книги для чтения на дом. Многие сами покупали кое-что.
Таким образом через квартиру Воронка постоянно протекала
река книжек и брошюр. Иногда он подбирал целые библиотеки, и рассылал их с
верными людьми по деревням.
Елисавета и Триродов застали Воронка дома. Он казался мало
похожим на партийного работника: любезный, неречистый, он производил
впечатление сдержанного, благовоспитанного человека. Он всегда носил
крахмальное белье, высокие воротники, нарядный галстук, шляпу котелком, стригся
коротко, бородку причесывал волосок к волоску.
Воронок любезно сказал:
— Я с удовольствием пойду с вами.
Он взял тросточку, надел котелок, мельком глянул в зеркало,
висевшее в простенке, и сказал опять:
— Я готов. Но вы, может быть, отдохнете?
Они отказались и пошли вместе с Воронком.
Жуткая тишина светлых улиц притаилась и ждала чего-то. Эти
три казались чужими среди деревянных лачуг, скучных заборов, на мостках
скрипучих и шатких. Хотелось спросить:
— Зачем идем?
Но казалось, что это сближает и делает дружным быстрый стук
сердец. Вся картина бедной жизни была здесь во всей скучной повседневности, и
те же играли грязные и злые дети, и ругались, и дрались, — шатался
пьяный, — и качались серые ведра на сером коромысле на плече серой женщины
в сером заношенном платье.
Повседневно скучною казалась нищета этого дома, где на
столе, наскоро обряженный, лежал желтый покойник. Бледная баба стояла у
изголовья и выла тихо, протяжно, неутомимо. Откуда-то подошли трое ребятишек,
беловолосых и бледных, и смотрели на вошедших, — странные, тупые взоры без
радости и без печали, взоры, навсегда отуманенные.
Елисавета подошла к женщине. Цветущая, румянолицая, стройная
девушка стояла рядом с тою бледною, заплаканною женщиною, и тихо говорила ей
что-то, — та качала головою и причитала ненужные, поздние слова. Триродов
спросил тихо:
— Нужны деньги?
Воронок так же тихо ответил:
— Нет, товарищи хоронят, сложимся. Потом семье
понадобятся деньги.
Настал день похорон. На фабриках работы стали. Было ясное
небо, и под ним торжественно-шумная толпа, и легкие струйки ладана, пышное
благоухание которого смешивалось с легким запахом лесной гари. Гимназисты
забастовали и пошли на похороны. Пришла и часть гимназисток. Робкие девочки
остались в своей гимназии.
Дети из триродовской колонии решили идти на похороны. Они
принесли два венка — речные желтые травы, еще сохранившие на своих восковых
лепестках переливные огоньки ранней влаги. Пришли и тихие дети. Они держались
отдельно и молчали.
Вся полиция города была на похоронах. Даже из уезда были
вызваны стражники. Как всегда, в толпе вертелись мелкие провокаторы.
Торжественно и спокойно двигалась толпа. Над толпою
колыхались венки, — пестрели красные цветы, красные веяли ленты. Вокруг
ехали казаки. Они смотрели угрюмо и подозрительно, — были готовы усмирять.
Слышалось пение молитвы. Каждый раз, когда затихшее пение возобновлялось,
казаки чутко прислушивались. Нет, опять только молитва.
Елисавета и Триродов шли в толпе за гробом. Они говорили о
том, что восторгает жаждущих восторга и ужасает жаждущих покоя. Остры были
Елисавете все впечатления на острых щебнях пыльной и сорной мостовой.
Длинная была дорога. И строгое, и стройное длилось пение.
Потом кладбище, — унылое ожидание на паперти, — поспешное отпевание.
Казаки спешились, но по-прежнему держались тесным кольцом
вокруг толпы.
Вынесли гроб из церкви. Опять заколыхались венки. И опять
несли долго и пели.
Вдруг усилился женский плач, — женский плач над
раскрытою могилою. Учитель Бодеев встал у изголовья. Своим визгливо-тонким, но
далеко слышным голосом он начал было:
— Товарищи, мы собрались здесь, у этой братской могилы…
Подошел жандармский офицер и сказал строго:
— Нельзя-с. Прошу без речей и без демонстраций.
— Но почему же?
— Нет, уж очень прошу-с. Нельзя-с, — сухо говорил
офицер.
Бодеев пожал плечами, отошел и сказал досадливо:
— Покоряюсь грубой силе.
— Закону, — строго поправил офицер в голубом
мундире.
Теснясь у могилы, подходили один за другим и бросали землю.
Сырая и тяжелая, земля гулко ударялась о тесные гробы.
Засыпали могилу. Стояли молча. Молча пошли.
И вдруг послышался чей-то голос.
И уже вся толпа пела слова гордого и печального гимна.
Угрюмо смотрели казаки. Послышалась команда. Казаки быстро сели на коней. Пение
затихло.
За кладбищенскою оградою Елисавета сказала:
— Я хочу есть.
— Поедемте ко мне, — предложил Триродов.
— Благодарю вас, — сказала Елисавета. — Но
лучше зайдемте в какой-нибудь трактир.
Триродов глянул на нее с удивлением, но не спорил. Понял ее
любопытство. В трактире было людно и шумно. Триродов и Елисавета сели у окна,
за столик, покрытый грязноватою, в пятнах, скатертью. Они заказали холодного
мяса и мартовского пива.
За одним из столов сидел малый в красной рубахе, пил и
куражился. За ухом у него торчала папироска, там, где приказчики носят
карандаш. Малый приставал к соседям, кричал:
— Пьян-то кто?
— Ну, кто? — презрительно спрашивал от соседнего
стола молодой рабочий.
— Пьян-то я! — восклицал пьяница в красной
рубахе. — А кто я, знаешь ли ты?
— А кто ты? Что за птица? — насмешливо спрашивал
молодой рабочий в черной коленкоровой блузе.
— Я — Бородулин! — сказал пьяница с таким
выражением, точно назвал знаменитое имя.
Соседи хохотали и кричали что-то грубое и насмешливое. Малый
в красной рубахе сердито кричал:
— Ты что думаешь? Бородулин, по-твоему, крестьянин?
Рабочий в черной блузе почему-то начал раздражаться.
Его впалые щеки покраснели. Он вскочил с места и крикнул
гневно:
— Ну, кто ты? Говори!
— По паспорту крестьянин. Запасной рядовой. Так? Только
и всего? — спрашивал Бородулин.
— Ну? Кто? — наступая на него, гневно кричал
рабочий.
— А по карточке кто я? знаешь? — спрашивал
Бородулин.
Он прищурился и принял значительный вид. Товарищи тянули
молодого рабочего назад, и шептали.
— Брось. Нешто не видишь.
— Сыщик! Вот я кто! — важно сказал Бородулин.
Рабочий в черной блузе презрительно сплюнул и отошел к
своему столу. Бородулин продолжал:
— Ты думаешь, я сбился с толку? Нет, брат,
шалишь, — я — бывалый. Как ты обо мне понимаешь? Я — сыщик. Я всякого могу
упечь.
За соседними столиками прислушивались, переглядывались.
Бородулин куражился.
— А в полицию хочешь? — сердито спросил из-за
среднего стола купец, сверкая маленькими черными глазами.
Бородулин захохотал и крикнул:
— Полиция у меня в горсти. Вот где у меня полиция.
Посетители роптали. Слышались угрозы:
— Уходи, пока цел.
Он расплатился и ушел. Вдруг стало слышно, что на улице
собирается толпа. Елисавете и Триродову из окна видно было, как малый в красной
рубахе слоняется взад и вперед по улице, не отходя далеко от трактира, и
пристает к прохожим. Слышались его крики:
— Донесу! Арестую! Давай гривенник.
Многие давали — боялись. Каждого встречного задевал
Бородулин, — с мужчин сбрасывал шапки, женщин щипал, мальчиков драл за
уши. Женщины с визгом шарахались от него. Мужчины, кто поробче, бежали.
Посмелее останавливались с угрожающим видом. Тех Бородулин не смел трогать. Мальчишки
толпою бегали сзади, хохотали и гукали. Бородулин бормотал:
— Ты у меня смотри! Знаешь ли ты, кто я?
— Ну, кто ты? — спросил парень, которого он
толкнул. — Кабацкая затычка!
Вокруг них собралась толпа. Лица были хмуры и неприветливы.
Бородулин трусил, но храбрился и куражился. Он кричал:
— Надо человек двух, трех забрать!
На Бородулина вдруг напали. Молодой, дюжий парень выскочил
из толпы. В руке его был громадный булыжник. Парень крикнул:
— Что эта собака тут кочевряжится?
Он ударил Бородулина булыжником по голове. Несчастливо-меток
был удар. Что-то мягкое и упругое хрустнуло. Бородулин упал. Его продолжали
бить. Тот рабочий, который ударил его булыжником, убежал.
Елисавета и Триродов смотрели из окна. Триродов крикнул:
— Казаки!
Люди на улице бросились во все стороны. На окровавленной
мостовой остался растерзанный труп.
|