Глава шестая
Ночь пришла, — милая, тихая. Чары навеяла, скучный шум
жизни обвила легким дымом забвения. Луна тихо встала на небе, ясная, спокойная,
словно больная, но такая светлая, — и вся замкнутая в своем сиянии, для
себя светлая. Она глядела на землю и не рассеивала тумана, — точно себе
одной взяла всю ясность и всю прозрачность догоревшей зари. Тишина разлилась по
земле, по воде, обняла каждое дерево, каждый куст, каждую в поле былинку.
Успокоенное настроение овладело Елисаветою. Ей стало так
странно, что спорили и стояли друг против друга, как враги. Отчего не любить?
не отдаваться? не покоряться чужим желаниям? его желаниям? моим желаниям? Зачем
шум споров и яркие слова о борьбе, об интересах? Яркие слова, но такие далекие.
Все в доме, казалось, были утомлены — зноем? спором? тайною
грустью, клонящею ко сну? к успокоению? Сестры ушли спать несколько раньше
обычного. Усталость клонила их и томная печаль. Спальни сестер были рядом.
Между их спальнями была всегда открытая широкая дверь. Они слышали одна другую, —
и ровное дыхание спящей сестры делало живым мир страшной ночи и сна.
Елисавета и Елена не долго разговаривали. Разошлись скоро.
Елисавета разделась, подошла к зеркалу, зажгла свечу и залюбовалась собою в
холодном, мертвом, равнодушном стекле. Были жемчужны лунные отсветы на линиях
ее стройного тела. Трепетны были белые, девственные груди, увенчанные двумя
рубинами. Такое плотское, страстное тело пламенело и трепетало, странно белое в
успокоенных нотах неживой луны. Слегка изогнутые линии живота и ног были отчетливы
и тонки. Кожа, натянутая на коленях, намекала на таящуюся под нею упругую
энергию. И так упруги и энергичны были изгибы голеней и стоп.
Елисавета пламенела всем телом, словно огонь пронизал всю
сладкую, всю чувствующую плоть, и хотела, хотела приникнуть, прильнуть, обнять.
Если бы он пришел! Только днем говорит он ей мертво звенящие слова любви,
разжигаемый поцелуями кромешного Змия. О, если бы он пришел ночью к тайно
пламенеющему, великому Огню расцветающей Плоти!
Любит ли он? Любовию ли он любит, последнею и единою,
побеждающею вечным дыханием небесной Афродиты? Где любовь, там и великое должно
быть дерзновение. Разве любовь — сладкая, кроткая и послушная? Разве она не
пламенная? Роковая, она берет, когда захочет, и не ждет.
Мечты кипели, — такие нетерпеливые, жадные мечты. Если
бы он пришел, — он был бы юный бог. Но он только человек, поникший перед
своим кумиром, — маленький раб мелкого демона. Он не пришел, не посмел, не
догадался, — темною обвеял досадою сладкое кипение Елисаветиной страсти.
Глядя на свое дивное в зеркале изображение, насмешливо
думала Елисавета:
— Может быть, он молится. Слабые и надменные, как они
молятся? Им надо поучать и восторгаться, — переделать религию, и быть
первыми в новой секте.
Елисавете не хотелось спать. Желание томило ее, она не
знала, чего хотела, — идти? ждать? Она вышла на балкон. Ночная приникла
свежесть к ее нагому телу. Она долго стояла, — и такие теплые были и
влажные доски балкона под голыми стопами. Она смотрела в отуманенную
полуясность дремлющего под луною сада. Вспоминались ей подробности сегодняшней
прогулки, — и все, что видели в доме Триродова, так ярко вспоминалось,
почти с живостью галлюцинации. Потом дремота подкралась, охватила. И не помнила
Елисавета, как очутилась в постели. Словно принес незримый, и уложил, и
убаюкал. Она заснула.
Тревожен и томен был сон, — кошмарные обстали видения.
Все телеснее, все яснее становились они.
Возникла пыльная комната. Такой душный в ней воздух, так на
грудь мучительно давит. По стенам шкапы с книгами. На столах — книжки, все
новенькие, тоненькие, в ярких обложках. Заглавия почему-то страшные и тяжелые.
Пришел студент, длинный, тощий, длинноволосый, все волосы совсем прямые, лицо
угрюмое, серое, на глазах очки. Он шепнул:
— Спрячьте.
И положил на стол связку книжек и брошюр. Кто-то сзади
Елисаветы протянул руку, взял книжки и сунул их под стол. Потом пришла
курсистка, странно похожая на студента, но совсем иная, коротенькая, толстая,
краснощекая, стриженая, веселая, в пенсне. Она принесла связку книг и говорит
тихо:
— Спрячьте.
Елисавета прячет книги в шкап, — и боится чего-то.
Приходили студенты, рабочие, барышни, гимназисты, юнкера,
чиновники, приказчики, — и каждый положит на стол пачку книг, шепнет:
— Спрячьте!
И скрывается. И прячет Елисавета — в ящик стола, в шкапы,
под столы, под диваны, за двери, в печку. А книги на столе все растут, — и
все неотвязнее шепот:
— Спрячьте.
И некуда прятать, — а все несут, несут, несут. Книги
везде, книги давят…
С чувством тоскливой тяжести в груди Елисавета проснулась.
Чье-то лицо наклонилось над нею. Покрывало соскользнуло с ее прекрасного тела.
Елена шептала что-то. Сонным голосом Елисавета спросила:
— Я тебя разбудила?
— Ты так вскрикнула, — сказала Елена.
— Такая глупость приснилась, — шепнула Елисавета.
Она опять заснула, — и опять тот же склад. Так много
книг, — даже подоконники завалены, и свет едва проникает, тусклый и
пыльный. Томит зловещая тишина. За прилавком, рядом с нею, студент и два
подростка стоят странно прямо: они бледны и чего-то ждут. Вдруг дверь отворилась
бесшумно. Входят, стуча сапогами, рослые люди, — полицеский, другой, сыщик
в золотых очках, дворник, другой, мужик, городовой, мужик, дворник, —
идут, идут, заполнили всю комнату и все входят, громадные, угрюмые, молчаливые.
Елисавете душно, — и она просыпается.
Опять засыпала Елисавета и опять томилась кошмарными
видениими, давящими грудь, и просыпалась снова.
Снится ей, что обыскивают.
— Нелегашка! — говорит сыщик, злобно смотрит на
Елисавету и кладет на стол книжку.
И растет на столе груда нелегальных книг.
Их мнут и треплют. Полицейский садится писать протокол. Перо
ползет, — но бумага мала.
— Бумаги! — кричит пристав.
Исписывается лист за листом. Пристав издевается, грозит
револьвером.
Проснулась, — и опять сон.
Пришел учитель-пискун, маленький, хрупкий. За ним другой,
третий, без конца, — вереницы мирных людей с мятежными воплями.
Проснулась. И опять сон.
Площадь залита ярким солнцем. Мужик стоит и горланит:
— Постоим за прижим и за Русь святую.
На его крик подходит другой мужик, третий, четверит.
Медленно и неуклонно копится ревущая толпа. Из толпы выделяется мужик со
значком, в белом переднике, подходит близко и, перекашивая рот, кричит
неистово:
— За Расею, как Егорий повелевает! Истреблю!
Он наваливается на Елисавету и душит ее.
Проснулась.
Опять снится что-то страшное, темное. Ничего еще не видно и
не понять, и только страх разливается в черной мгле. В черной мгле темные
сгущаются фигуры, тьма слегка проясняется, и зловеще-серым становится воздух.
Снится двор, узкий, обставленный высокими стенами с окнами за частыми
решетками. Сердце внятно шепчет:
— Тюрьма. Тюремный двор.
Из узкой двери на мглистый двор холодным, ранним утром
выводят арестантов. Идут гуськом — солдат, арестант, солдат, арестант, солдат —
без конца, гулко иду поперек двора. В стене калитка скрипит, отворяется. Все
выходят. И уже Елисавета за стеною видит плоское, безграничное, тало-снежное
поле и ряд виселиц на поле — бесконечный ряд уходящих вдаль виселиц на поле —
бесконечный ряд виселиц. Идут, все ближе, — будут вешать.
Как случилось, не помнила, но идет в ряду и она. Перед нею —
солдат, а еще впереди солдата — мальчик. Мальчик к ней спиной, но она узнала —
Миша. Ужасом скован язык — кричать бы — не крикнешь. Ужасом скованы ноги —
бежать бы — не двинутся. Ужасом скованы руки — отнять бы — висят бессильно.
Вешают впереди, и мимо повешенных идут арестанты к следующим
виселицам. Вешают Мишу. Он срывается. Вешают опять — срывается. Вешают без
конца — и он каждый раз срывается.
Видно чье-то свирепое лицо и седая щетина подстриженных
усов. Слышен злобный крик:
— Добить!
Выстрел, — незвучный, тупой удар, — мальчик падает
и мечется по земле. Опять выстрел, — мальчик мечется. Выстрелы все
чаще, — а он все жив.
Елисавета проснулась, — совсем проснулась. Больно и
радостно бьется сердце, — да это же — только сон! Только сон! И в сердце
ее сияет ликующая радость…
По золотым стрелам еще тихого и кроткого дракона, падавшим
так мягко и наклонно, было видно, что еще очень рано. Где-то далеко слышался
зов рога и мычание коров. Стены спальни слабо розовели. Окна светились
по-утреннему, первоначальным, прельщающим светом, — день в окнах говорил,
что он сложится по-новому, по-хорошему. И была влажность, веющая в открытое
окно, и раннее чирикание птиц, — и вечная радость утренней природы. Было
слышно, что и Елена проснулась.
Так возник новый день, буйный и радостный. А ночные видения?
О, мы умирающие, тонущие в предутреннем тумане! Хриплым
шепотом говорящие наше последнее, наше страшное:
— Прощай!
|