
Увеличить |
Письмо СII
Сенека
приветствует Луцилия!
(1) Как
тот, кто будит нас и прерывает приятное сновиденье, нам в тягость (ведь он отнимает
наслаждение, хоть и мнимое, но по действию своему равное настоящему), так и
твое письмо испортило мне настроенье, оторвав от самых подходящих для меня
мыслей, которым я отдавался, готовый, если будет можно, пойти и дальше. (2) Я
тешился изысканиями о бессмертии души и даже, клянусь, рад был верить в него.
Да, я легко вверялся мнениям великих людей, скорее посуливших, чем доказавших
эту желанную возможность. Вот я и предавался прекрасной надежде, и уже сам себе
был несносен, и презирал уже остаток моей одряхлевшей жизни, готовясь перейти в
бесконечное время и стать хозяином вечности, – и вдруг пришло твое письмо и
разбудило меня, лишив красивого сновиденья. Впрочем, разделавшись с тобою, я
снова его потребую и выкуплю.
(3) В
начале письма ты утверждаешь, будто я не довел до ясности то рассужденье, где пытался
доказать, что посмертное признанье есть благо, как утверждают наши. Я-де не
опроверг возражения, гласящего, что не бывает блага из отдельных частей,
признанье же именно таково. (4) То, о чем ты, Луцилий, спрашиваешь, относится к
тому же рассужденью, но к другому разделу, потому я и оставил в стороне не
только это, но и еще нечто, относящееся к нему же. Ты сам знаешь, что с
вопросами нравственными перемешаны и вопросы, касающиеся мышления. Вот я и
занялся той частью, которая прямо относится к нравам: не глупо ли и не излишне
ли заботиться о том, что наступит после смертного часа? погибают ли наши блага
вместе с нами? остается ли что-нибудь от того, кого уже нет? можно ли получить
или стремиться получить какой-нибудь плод с еще не существующего и имеющего
появиться тогда, когда мы его не почувствуем? (5) Все это касается нравов и,
значит, было к месту. А все, что возражают диалектики, следовало отделить, –
вот оно и было оставлено без вниманья. Но сейчас, раз уж ты требуешь, я не пропущу
ни одного из их утверждений и выскажусь против каждого в отдельности.
(6) Без
предисловий нельзя будет понять, что опровергается. Что же я хочу сказать предварительно?
Есть тела цельные – например, человек; есть составные – например, корабль, или
дом, словом, все, в чем разные части скреплены в единое целое; и есть
слагающиеся из отдельных членов, существующих порознь, – например, войско,
народ, сенат. Предметы, из которых слагаются такие тела, объединены правами или
обязанно стями, но по природе не связаны и разобщены. Что же еще мне
предварительно сказать? (7) Мы думаем, что не бывает благ, состоящих из
отдельных частей: единое благо должно охватываться и управляться единым духом,
иметь единый исток. Это, если тебе угодно, доказывается само собою, – но
установить это следовало, так как в нас мечут наши же копья. – (8) «Вы
утверждаете, что не бывает блага из отдельных частей; но признанье есть
благоприятное сужденье людей добра. Как не может быть молвою речь одного-единственного
и поношеньем – дурное мнение одного-единственного, так и для признанья мало
понравиться одному человеку добра. Для признанья потребно единодушие многих
известных и почтенных мужей. Стало быть, признанье слагается из суждений
множества лиц, то есть из отдельных частей, и, следовательно, не может быть
благом. (9) Признанье – это хвала, воздаваемая людьми добра человеку добра;
хвала есть речь, речь есть звук, обозначающий нечто, или голос; а голос, пусть
даже и самых лучших людей, не есть благо. Ведь не все, что делает человек
добра, есть благо: он и рукоплещет, и свистит, но даже тот, кто всем в нем
восхищается и все хвалит, не назовет благом ни рукоплесканья, ни свист, – так
же, как чох или кашель. Значит, признанье не есть благо. (10) И главное,
скажите-ка, для кого оно благо – для хвалящего или для хвалимого? Говорить, как
вы, что оно благо для хвалимого, так же смешно, как утверждать, будто чужое
крепкое здоровье – это мое здоровье. Но хвалить по заслугам есть деянье
честное; значит, хвала есть благо для хвалящего, то есть совершающего деянье, а
не для нас, хвалимых. Этого-то мы и доискивались».
(11)
Теперь я кратко отвечу на все по отдельности. Во-первых, еще не установлено,
нет ли благ из отдельных частей; оба ответа имеют сторонников. Во-вторых,
признанье не нуждается во многих поданных за него голосах – довольно сужденья и
одного человека добра; ведь и один человек добра признает нас равными себе. –
(12) «Так что же, значит, и молва это мнение одного человека, а поношенье – это
злоречивость одного? Слава, по-моему, требует широкого распространенья и
единодушия многих». Но одно дело молва или поношение, другое – признанье. Почему?
Да если обо мне хорошо думает муж добра, это все равно, как если бы так же
думали все мужи добра; да они и думали бы так же, если бы меня узнали. Все они
судят одинаково, ибо равно основываются на истине и потому не могут разойтись.
Вот и получается так, словно они все думают одно, ибо иначе думать ни один не
может. – (13) «Для молвы или для славы мало мненья одного-единственного». – Но
тут приговор одного равноценен общему, – потому что он будет одинаков у всех,
если их опросить; а там у несхожих людей различны и суждения, несходны чувства,
и все – сомнительно, легковесно, подозрительно. Ты думаешь, они могут судить
все одинаково? Даже один судит по-разному! Человек добра держится правды, а у
правды одна суть, один облик; все прочие согласны между собою только в вещах
ложных, которые не бывают постоянны, но изменчивы и противоречивы. – (14) «Но
хвала – это только голос, а голос не может быть благом». – Однако, говоря, что
признанье есть хвала, воздаваемая добрыми добрым, они сами имеют в виду не
голос, а суждение. Пусть муж добра молчит, но кого он считает достойным хвалы,
тот ее получил. (15) И потом, хвала – это одно, а восхваленье – другое: для
него-то и нужен голос. Потому говорят не «надгробная хвала», а только
«восхваление», что выполняющий эту обязанность должен держать речь. Утверждая,
что такой-то заслуживает хвалы, мы сулим ему не благожелательные разговоры, а
мнения. Значит, хвала – это и невысказанное одобренье того, кто про себя хвалит
человека добра.
(16)
Далее, как я сказал, источник хвалы – душа, а слова только обнаруживают выношенную
в душе хвалу и доводят ее до сведенья многих. Хвалит тот, кто считает хвалу
уместной. Когда знаменитый наш трагический поэт[1] говорит, что превосходно,
когда «нас хвалит достохвальный муж», он имеет в виду мужа, достойного хвалы. И
когда столь же древний поэт говорит: «Хвала питает искусства» [2], он имеет в
виду не восхваленье; оно развращает искусства, и ничто так не испортило и
красноречье, и прочие из них, которые обращаются к слуху, как всенародное
одобрение. (17) Молва непременно требует слов в полный голос, признанье – нет:
оно может довольствоваться невысказанным сужденьем и быть полным не только
среди молчанья, но и среди порицающих криков. Я объясню, в чем разница между
признанием и славой: слава слагается из суждений многих, а признанье одних
только добрых.
– (18)
«Для кого признанье, или хвала, воздаваемая добрыми добрым, есть благо: для хвалящих
или для хвалимых?» – Для обоих: и для меня, которого хвалят, потому что природа
наделила меня любовью ко всем, и я радуюсь правильности моих поступков, и
счастлив, что нашлись благодарные истолкователи моих добродетелей. Их
благодарность – благо для многих, но и для меня тоже. Ведь строй моей души
таков, что я считаю чужое благо своим, особенно если я сам – источник блага для
них. (19) Но признанье благо и для хвалящих: его направляет добродетель, а
всякое ее деяние есть благо. Оно бы им не досталось, не будь я таким. Значит,
заслуженная хвала – благо для обоих, – точно так же, клянусь, как судить
благосклонно – благо и для того, кто судит, и для того, в чью пользу его
сужденье. Неужели ты сомневаешься, что справедливость – благо и для того, кто
ею обладает, и для того, кому она воздает должное? А ведь хвалить по заслугам –
справедливо; значит, такая хвала – благо для обоих.
(20) Мы
щедро ответили на все эти умствования. Но не это должно быть нашей целью –
хитро рассуждать и низводить философию с вершин ее величия в такие теснины. Не
лучше ли идти прямой и открытой дорогой, чем по доброй воле петлять и с трудом
выбираться из этой путаницы? Ведь все эти прения – просто игра для тех, кто
старается половчее поймать друг друга. (21) Лучше скажи о том, что согласно
природе наш дух должен стремиться в бескрайнюю ширь, ибо душа человека – вещь
великая и благородная и не допускает, чтобы ей ставили иные, нежели богам,
пределы. Во-первых, она не согласна, чтобы родиной ее были ничтожный Эфес или
тесная Александрия или другое место, еще обильней населенное и гуще
застроенное. Ее граница – все то, что опоясывается последним и всеобъемлющим
кругом, внутри которого лежат земли и моря, внутри которого воздух соединяет и
вместе разделяет божественное и человеческое, внутри которого расставлено по
местам столько божеств, чтобы каждое делало свое дело. (22) Во-вторых, она не
принимает отпущенного ей короткого срока: «Мне принадлежат, – говорит она, –
все годы, ни один век не заперт для великого ума, и все времена доступны мысли.
Когда придет последний день и разделит божественное и человеческое,
перемешанные сейчас, я оставлю это тело там, где нашла его, а сама вернусь к
богам. Я и теперь не чужда им, хоть и держит меня тяжкая земная темница». (23)
Этот медлительный смертный век только пролог к лучшей и долгой жизни. Как
девять месяцев прячет нас материнская утроба, приготовляя, однако, жить не в
ней, а в другом месте, куда мы выходим, по-видимости способные уже и дышать и
существовать без прежней оболочки, так за весь срок, что простирается от младенчества
до старости, мы зреем для нового рождения. Нас ждет новое появленье на свет и
новый порядок вещей. А без такого промежутка нам не выдержать неба.
(24) Так
не страшись, прозревая впереди этот решительный час: он последний не для души,
а для тела. Сколько ни есть вокруг вещей, ты должен видеть в них поклажу на
постоялом дворе, где ты задержался мимоездом.
(25)
Природа обыскивает нас при выходе, как при входе. Нельзя вынести больше, чем принес;
да и немалую часть того, что ты взял с собою в жизнь, придется оставить. Ты
сбросишь верхний из одевающих тебя покровов – кожу, ты лишишься плоти и
разливающейся по всему телу крови, лишишься костей и жил, скрепляющих все
текучее и непрочное.
(26) Тот
день, которого ты боишься как последнего, будет днем рождения к вечной жизни.
Сбрось груз! Что ты медлишь, как будто уже однажды не покинул прятавшего тебя
тела? Ты мешкаешь, упираешься, – но и тогда тебя вытолкнуло величайшее усилие
матери. Ты стонешь, плачешь; плакать дело новорожденного, но тогда тебя можно
было простить: ты появился неразумным и ничего не ведающим, тебя, едва
покинувшего мягкое тепло материнской утробы, овеял вольный воздух, а потом
испугало грубое прикосновение жестких рук, и ты, нежный, ничего не понимающий,
оторопел перед неведомым. (27) Теперь для тебя уже не внове отделяться от того,
частью чего ты был; так равнодушно расставайся с ненужными уже членами и
сбрасывай это давно обжитое тело. Его рассекут, закопают, уничтожат. А ты что
печалишься? Это дело обычное! Ведь оболочка новорожденных чаще всего гибнет.
Зачем ты любишь как свое то, что тебя одевает? Придет день, который сдернет
покровы и выведет тебя на свет из мерзкой зловонной утробы.
(28) И
теперь взлети отсюда, насколько можешь; привязывайся к самым дорогим и близким
не больше, чем чужой человек[3]; уже здесь помышляй о более высоком и
величавом. Когда-нибудь перед тобою откроются тайны природы, рассеется этот
туман и отовсюду ударит в глаза яркий свет. Представь себе, каково будет это
сиянье, в котором сольется блеск бессчетных звезд. Ни одна тень не омрачит
ясности, каждая сторона не бес будет сверкать одинаково ослепительно, – ведь
чередованье дня и ночи есть удел нижнего воздуха. И вот, когда ты всем
существом воспримешь весь этот свет, который теперь смутно доходит слишком
тесными для него путями зрения и все же издали восхищает тебя, – тогда ты
скажешь, что прожил жизнь в темноте. Чем покажется тебе божественный свет,
когда ты его увидишь в его области? (29) Мысль о нем не допускает, чтобы в душе
угнездились грязь, и низость, и жестокость. Она твердит, что боги – свидетели
всех наших дел, приказывает искать их одобрения, готовиться к будущей встрече с
ними, видеть перед собою вечность. А тот, кто постиг ее разумом, не устрашится
никакого войска, не испугается трубы, не побоится ничьих угроз. (30) Да и
откуда страх у того, кто надеется умереть? Ведь и утверждающий, будто душа
существует лишь до тех пор, покуда удерживается в оковах плоти, а отделившись,
тотчас рассеивается, все же старается [4] и после смерти быть полезным. Пусть он
сам исчезнет с глаз, однако
Мужество мужа в душе вспоминают и
древнюю славу Рода его...[6]
Подумай
сам, до чего нам полезны добрые примеры, – и ты поймешь, что память о великих
людях не менее благотворна, чем их присутствие. Будь здоров.
|