
Увеличить |
Письмо LXIV
Сенека
приветствует Луцилия!
(1)
Вчера ты был с нами. Ты вправе посетовать, что только вчера, но я потому и
написал «с нами» – ведь со мною ты постоянно. Ко мне зашли друзья, из-за них
сильнее пошел дым – не такой, что валит обычно из кухонь наших кутил, пугая
караульных, а не слишком густой и только подающий знак, что пришли гости. (2)
Речь шла у нас о многих вещах, но, как бывает на пиру, мы ни об одной не
говорили исчерпывающе, а перескакивали с предмета на предмет. Потом читали
книгу Квинта Секстия-отца, великого, поверь мне, человека и, хоть он это и
отрицает, стоика. (3) О боги великие, сколько в нем силы, сколько мужества!
Такое найдешь не у всякого философа. Сочинения иных ничем не блещут, кроме
имени, а все остальное в них бескровно. Они наставляют, спорят, мудрствуют –
только не укрепляют нас мужеством, которого у них самих нет. А прочтешь Секстия
– скажешь: «Он жив, силен, свободен, он стал больше чем человеком, от него я
ухожу с великой верой». (4) Признаюсь тебе, в каком я бываю расположенье духа,
когда прочту его: мне хочется бросить вызов любому случаю, хочется воскликнуть:
«Что же ты медлишь, фортуна? Нападай! Ты видишь, я готов». Мужеством я
уподобляюсь тому, кто ищет, где бы испытать себя, кто хочет показать свою
доблесть, кто
Страстно
молит, чтоб вдруг повстречался средь смирных животных
С пенною
пастью вепрь иль чтоб лев с горы появился.[1]
(5) Мне
хочется, чтобы было над чем взять верх, на чем закалить терпеливость. Ведь у Секстия
замечательно еще и то, что он и показывает величье блаженной жизни, и не лишает
надежды на нее. Ты узнаешь, что она хоть и высоко, но для желающего достижима.
(6) Тут так же, как с самой добродетелью: ты ей дивишься – и все же надеешься.
А у меня всегда много времени отнимает само созерцание мудрости: я гляжу на нее
с изумлением, словно на вселенную, которую подчас вижу как будто впервые.
(7) Да,
я преклоняюсь перед всем, что создала мудрость, и перед самими создателями; мне
отрадно видеть в ней наследие многих, накопленное и добытое их трудом для меня.
Но будем и мы поступать, как честные отцы семейства: умножим полученное, чтобы
это наследье обогащенным перешло от меня к потомкам. Много дела есть и теперь,
и останется всегда, и даже тот, кто родится через сто тысяч лет, не лишен будет
возможности что-нибудь прибавить к завещанному. (8) Но пусть даже все открыто
древними всегда будет ново и применение открытого другими, и его познание и
упорядоченье. Представь, что нам достались в наследство лекарства, чтобы лечить
глаза; мне уже нет нужды искать новых, следует только приспособить каждое к
своей болезни и применить в срок. Вот это облегчает сухость глаз, это прогоняет
опухоли с век, это предотвращает внезапные воспаления и слезотеченье, это
делает зрение острее. Нужно только растереть их и выбрать время, и еще найти
меру для каждого. Лекарства для души найдены древними, но наше дело отыскать,
как их применять и когда. (9) Жившие раньше нас сделали много, но не все; и все
же нужно взирать на них благоговейно и чтить, как богов. Почему бы мне для
поощрения души не завести у себя их статуи, не праздновать дни их рождения? Почему
бы мне, почета ради, не призывать их в свидетели клятвы? Ведь если я обязан
чтить своих наставников, то не меньше должен чтить и наставников человечества,
в которых изначальный источник великого блага. (10) Разве, увидев консула или
претора, я не воздам им того почета, какой положен их почетной должности? Не
сойду с коня, не обнажу голову, не уступлю дороги? Так что же, неужто я не
приму в сердце с величайшим почтением и обоих Марков Катонов, и Лелия Мудрого,
и Сократа с Платоном, и Зенона с Клеанфом? Ведь я перед ними преклоняюсь, их
великие имена возвышают и меня самого. Будь здоров.
Письмо LXV
Сенека
приветствует Луцилия!
(1)
Вчерашний день разделил я с болезнью: первую его половину она отняла у меня, вторую
мне уступила. Сначала я попытал свою душу чтением. Она выдержала. Тогда я
решился приказать ей – а верней позволить что-нибудь потяжелее: стал писать, и
с большим, чем обычно, вниманием, так как не желал сдаваться в схватке с
трудностью предмета. Но тут подоспели друзья и силой обуздали невоздержного
больного. (2) Место дощечек заняла беседа, из которой я перескажу тебе ту
часть, что вызвала спор: ведь судьей мы избрали тебя. Дела у тебя будет больше,
чем ты думаешь, так как тяжущихся сторон – три.
Наши
стоики, как тебе известно, утверждают: все в природе возникает из двух начал –
причины и материи. Материя коснеет в неподвижности, она ко всему готова, но
останется праздной, если никто не приведет ее в движенье. Причина, или же
разум, ворочает материю как хочет и, придавая ей форму, лепит всяческие
предметы. Ведь в каждой вещи непременно должно быть то, из чего она делается, и
то, чем она делается; второе есть причина, первое – материя. (3) Любое
искусство подражает природе, так что сказанное мною о мироздании можешь
приложить ко всем делам рук человеческих. Вот статуя: здесь наличествует и
материя, послушная художнику, и художник, придавший материи обличье. Материей в
статуе была бронза, причиной – художник. То же самое присуще и всем вещам:
каждая состоит из того, что ее создало, и того, из чего она создана. (4) Стоики
считают, что есть одна причина – то, что создает вещи. По Аристотелю[1], говорить
о причине можно трояко: «Первая причина, по его словам, это сама материя, без
которой ничего нельзя создать; вторая – это сам создатель; третья это форма,
которая придается каждому изделию, как статуе», – ее-то Аристотель и называет
«эйдос», «А четвертая причина – это намеренье, с которым создается изделие».
(5) Я поясню, что это такое. Первая причина статуи есть бронза: ведь не будь
того, из чего изваяние отлито или высечено, не было бы сделано и оно само.
Вторая причина – художник: без его умелых рук бронза никак не могла бы принять
вида статуи. Третья причина есть форма: статуя не звалась бы «Дорифор» или
«Диадумен»[2], если бы не придали ей именно этого обличья. Четвертая причина –
это намеренье, с каким ее сделали: не будь его, ее бы делать не стали. (6) Что
такое намеренье? То, что привлекало художника и за чем он гнался: если он
работал на продажу, – это деньги, или слава, если он работал ради почета, или
вера, если он готовил приношенье в храм. Значит, причина и то, ради чего
делается вещь. Или, по-твоему, нет необходимости считать в числе причин
сделанного дела все, без чего оно бы не делалось? (7) Платон добавляет еще одну
причину: образец, именуемый у него «идеей». На него-то и оглядывается художник,
чтобы создать именно то, что собирался. Неважно, будет ли этот образец вне его,
но перед глазами, или внутри, зачатый и выношенный в душе. Эти образцы всех
вещей заключает в себе божество, обнимающее духом и число, и вид всего того,
что имеет быть созданным: оно полно теми не ведающими ни смерти, ни перемены,
ни усталости обликами, которые Платон зовет идеями. Люди погибают, а сама
человечность, по образцу которой создается человек, пребывает и не терпит урона
от людских страданий и смертей. (8) Итак, по словам Платона, есть пять причин:
то, из чего, то, кем, то, в каком виде, то, наподобие чего, то, ради чего;
последнее же – это то, что из них получается. Так, в статуе (раз уж мы начали о
ней говорить) то, из чего, есть бронза, то, кем, – художник, то, в каком виде, –
это форма, которая ей придана, то, наподобие чего, это образец, которому
подражал создатель, то, ради чего, – это его намеренье, то, что из них
получается, – это сама статуя. (9) То же самое, говорит Платон, есть и у вселенной:
и создатель – то есть бог, и то, из чего она создана, – то есть материя, и
форма – тот облик и порядок, которые мы видим в мире, и образец – то, наподобие
чего бог сотворил эту прекрасную громаду, и намеренье, с которым он ее сотворил.
(10) Ты спросишь, каково было намеренье бога? Сделать добро. Именно так и
говорит Платон: «какая причина создать мир была у бога? Он добр, а добрый не
жалеет другим ничего благого, – вот он и сделал лучшее, что мог»[3]. Так рассуди
нас и вынеси приговор, чьи слова, на твой взгляд, всего правдоподобнее, – ведь
до сужденья о том, чьи слова истиннее всего, нам далеко, как до самой истины.
(11) В
утверждениях Платона и Аристотеля названо либо слишком много, либо слишком мало
причин. Если считать причинами все, без чего нельзя сделать того-то, – названо
их слишком мало. Пусть тогда причислят к причинам и время: без времени ничто не
будет сделано. Пусть причислят и место: ведь если делать негде, то и невозможно
делать. Пусть причислят движение: без него ничто не делается и не гибнет, без
движения нет ни искусства, ни изменений. (12) Но мы-то ищем первую и об щую
причину. А она должна быть простой, потому что проста материя. Что это за
причина? Конечно, деятельный разум, то есть бог; а перечисленные вами – это не
отдельные причины, они все зависят от одной, той, которая и действует. (13) Ты
говоришь, что форма есть причина? Но ее придает изделию художник, она есть
часть причины, а не причина. И образец – не причина, а необходимое орудие
причины. Образец так же необходим художнику, как резец, как напильник; без них
искусство не сдвинется с места, но они – и не части его, и не причины. – (14)
«Намеренье художника, то, ради чего он берется что-нибудь сделать, есть
причина». – Пусть причина, но не действующая, а дополнительная. Таких может
быть без счета, а мм доискиваемся до общей причины. Нет, без обычной своей
тонкости утверждают они, будто весь мир, как любое законченное изделие, есть
причина: между изделием и его причиной – большая разница.
(15) Что
же, или вынеси приговор, или (это в подобных тяжбах самое легкое) потребуй доследования
и верни дело. – Но ты скажешь: «Какая тебе радость терять время на эти пустяки?
Они ведь ни одной из твоих страстей не уймут, ни от одного из вожделений не
избавят». – Верно; я тоже считаю важнее те занятия, которые утишают душу, и
сперва исследую себя, а потом только вселенную. (16) Но времени я, вопреки
твоим мыслям, не теряю и сейчас: ведь если этих исследований не мельчить и не
растекаться в ненужных тонкостях, они поднимают и возвышают наш дух,
придавленный тяжелой ношей, но жаждущий распрямиться и вернуться в тот мир, которому
он принадлежит. Тело для духа – бремя и кара, оно давит его и теснит, держит в
оковах, покуда не явится философия и не прикажет ему вольно вздохнуть, созерцая
природу, и не отпустит от земного к небесному. В этой отлучке он ускользает
из-под стражи и набирается сил в открытом небе. (17) Как художники, утомив
глаза тонкой и пристальной работой в плохо и скудно освещенной мастерской,
выходят на улицу и в каком-нибудь отведенном для общественного отдыха месте
дают глазам насладиться вольным светом, так дух, запертый в своем темном и унылом
жилище, едва только может, стремится на простор и отдыхает, созерцая природу.
(18) Мудрый или ищущий мудрости, хоть и прочно скованы с телом, отсутствуют
лучшей своей частью и направляют помыслы ввысь. Они, словно присягнувшие воины,
считают срок своей жизни сроком службы, и образ их мыслей таков, что жизнь они
принимают без любви и без ненависти и терпеливо несут смертную долю, хотя и
знают, что лучшее ждет их впереди. (19) Ты запрещаешь мне наблюдать природу?
Отрываешь от целого, оставляешь мне малую часть? Нельзя мне доискиваться, в чем
начала всех вещей? Кто их лепщик? Кто расчленил все, когда оно было слито
воедино и облечено косной материей? Нельзя мне доискиваться, кто создатель
этого мира? По какой разумной причине такая громада обрела закон и порядок? Кто
собрал разбросанное, разделил перемешанное, коснеющему в единой бесформенности
придал обличье? Что изливает столько света? Огонь ли это, или что-нибудь ярче
огня? (20) Значит, нельзя мне этого доискиваться? Так мне и не узнать, откуда я
вышел? Однажды ли я должен все это видеть, или мне предстоит рождаться много
раз? Куда я отправлюсь отсюда? Какое жилище ждет душу, избавившуюся от рабского
человеческого состояния? Ты запрещаешь мне причаститься небу – значит, велишь
мне жить, не поднимая головы. (21) Я не так мал и не ради такой малости рожден,
чтобы быть только рабом своему телу, – на него я гляжу не иначе как на цепь,
сковавшую мою свободу. Его подставляю я судьбе, чтобы не шла дальше, и не
позволяю ее ударам, пройдя через него, ранить и меня. Если что во мне и может
потерпеть ущерб, так только тело; но в этом открытом для опасностей жилище
обитает свободный дух. (22) Эта плоть никогда не принудит меня страшиться, не
принудит к притворству, недостойному человека добра, или ко лжи во славу этого
ничтожного тела. Я расторгну союз с ним, как только мне заблагорассудится. Мы и
сейчас, покуда связаны друг с другом, союзники не на равных правах: все их
забрала себе душа. Презрение к собственному телу наверняка дает свободу. (23)
Возвращаясь к нашему предмету, я повторяю, что свободе этой немало способствует
и наблюдение природы, о котором мы беседовали. Ведь все состоит из материи и
бога. Бог упорядочивает смешение, и все следует за ним, правителем и вожатым.
Могущественнее и выше то, что действует, то есть бог, нежели материя, лишь
претерпевающая действие бога. (24) То же место, что в этом мире бог, занимает в
человеке душа; что в мире материя, то в нас – тело. Так пусть худшее рабски
служит лучшему; будем же храбры против всего случайного, не побоимся ни обид,
ни ран, ни оков, ни нужды. Что такое смерть? Либо конец, либо переселенье. Я не
боюсь перестать быть – ведь это все равно, что не быть совсем; я не боюсь
переселяться – ведь нигде не буду я в такой тесноте. Будь здоров.
|