Мобильная версия
   

Марк Алданов «Пещера»


Марк Алданов Пещера
УвеличитьУвеличить

XIX

 

Для Клервилля наступило тяжелое время. Ему по природе было несвойственно раздраженное состояние. Теперь он из этого состояния почти не выходил и вдобавок должен был тщательно скрывать свои чувства, приблизительно выражавшиеся словами: «Однако все это начинает очень мне надоедать!..»

Полусознательное значение «однако» сводилось к тому, что Муся, в конце концов, ни в чем или почти ни в чем не виновата. Что такое было «все это», Клервилль не мог бы сказать определенно. Сюда входили и беременность Муси, и ее мать, и ее друзья, — русские, французские, румынские, — мальчики, без причины исчезающие неизвестно куда, девочки, покушающиеся на самоубийство неизвестно почему. Исчезновение Вити, попытка самоубийства Жюльетт вызвали у Клервилля, несмотря на его доброту, не сожаление, а злобу. Муся внесла в его жизнь fait divers[244], — самое неприятное и неприличное из всего, что могло случиться с порядочным человеком.

«Но ведь это только последняя капля, переполнившая чашу», — говорил себе он, с тяжелым чувством оглядываясь на последний год своей жизни. Клервилль не любил самоанализа, — видел и в самоанализе русское влияние. В последнее время это влияние становилось все более ему неприятным: здесь семья и окружение Кременецких странным образом смешивались с революцией, с Петербургскими островами, с «Бродячей собакой», с Достоевским. Он называл все это «экзотикой», с удивлением вспоминая, как нравилась ему экзотика в ту пору, когда он был влюблен в Мусю. «Да, все это было самообманом: ложная значительность пустых разговоров, вера в глубину балалаечных оркестров и балалаечных чувств…» Обычное в кругу Муси Противопоставление английской элементарности и русской сложности казалось ему поверхностным, если не просто глупым. «Видит Бог, я не страдаю манией величия, но, право, я, как человек, сложнее, чем она и чем большинство ее друзей».

Он сознавал теперь ясно свою непоправимую ошибку. Еще в Довилле, до происшествий с друзьями Муси, жизнь с женой, разговоры с ней стали чрезвычайно тяготить Клервилля, несмотря на весь его, казалось, неисчерпаемый, запас благодушия, оптимизма, savoir vivre[245]. Он знал наперед каждое слово и в своих, и в ее речах; но говорить и слушать эти слова было совершенно необходимо. Обряд был разработан точно. При всякой встрече с женой он заботливо осведомлялся об ее здоровья, спрашивал, как она провела два часа их разлуки, была ли в Казино, рассказывал, что делал он сам, сообщал новости из газет, и, расставшись снова часа на два, целовал Мусю в волосы и просил твердо помнить о своем положении — не делать ничего неблагоразумного. Это было не слишком утомительно. Но однажды, к концу обряда, Клервилль поймал себя на мысли, что больше этого выдержать не может.

В Париж они выехали экстренно. Утром, на пляже, Елена Федоровна взволнованно сообщила Мусе, что Леони вдруг уехала в Париж, не простившись, ничего не объяснив: ее вызвал по телефону Мишель. Объяснения так и не последовало. Дня через два из Парижа вызвали по телефону Мусю. Мишель кратко сообщил об исчезновении Вити — и повесил трубку при первом ее восклицании ужаса.

Началась экзотика: нервы, суматоха. Клервилль успокаивал жену, — ничего страшного с Витей случиться не могло: ушел и, по всей вероятности, скоро вернется; а если в самом деле уехал в белую армию, как она предполагает, то это его право, и, быть может, его долг. Муся посмотрела на мужа почти с ненавистью. Ему это доставило удовольствие, — он сам изумился. Клервилль согласился с женой, что ей необходимо вернуться в Париж и что он должен ее сопровождать. Согласился, стиснув зубы, уехать немедленно. Он успел только забежать на поло, проститься с лошадьми, сделать о них распоряжения.

Не пожелала оставаться одна на море и Елена Федоровна, — ее терзало любопытство: что такое случилось в доме Георгеску? К тому же, погода резко изменилась, жаркие дни кончились. Елена Федоровна заявила, что тоже покидает Довилль. Она, видимо, надеялась, что Клервилли предложат ей место в своем автомобиле. Они однако этого не сделали, и их нелюбезность — она говорила: хамство — вызвала у нее слезы бешенства.

Елена Федоровна отлично знала, что ее считают злой; она допускала даже, что в этом мнении может быть некоторая доля правды. Но люди, бранившие ее, не понимали и не желали понять, что она одинокая старящаяся женщина, что у нее никого нет, что небольшие деньги ее тают с каждым днем. У Муси был муж с миллионами (она очень преувеличивала новое богатство Клервилля). У Жюльетт были мать, брат, какие-то родные, какое-то имущество в Румынии. У нее же никакой опоры в жизни не было. Пока деньги оставались, с ней еще разговаривали как с равной — и то не совсем, а почти как с равной. Но если растают последние гроши, что тогда? Об этом она не могла подумать без ужаса и все больше приходила к мысли, что только деньги имеют значение в жизни, хоть почему-то люди считают нужным притворяться, будто есть еще что-то другое. И Муся с ее шальной роскошью, Жюльетт с ее уверенностью в своем умственном превосходстве, цепкая, ловкая Леони с ее видом кроткого терпения, с наигранной покорностью воле Божьей, вызывали у баронессы Стериан чрезвычайное раздражение, которого она по мере сил не проявляла только потому, что совсем поссориться с ними было бы ей тяжело и невыгодно. Она знала, что всем говорит неприятности, но знала также, что по природе своей не может не говорить их, — и самой себе объясняла, что по крайней мере она-то не лицемерит; другие же только прикрывают вежливостью, любезностью свой совершенный эгоизм, бесчувственность, злобу. Особенно раздражало ее теперь воспоминание о мужчинах, которые были с ней близки. Их, от Фишера до Загряцкого и Нещеретова (Витю она не считала), было много, и все они были ей одинаково гадки. «Только Мишель настоящий человек!..» Елена Федоровна бледнела, когда молодой Георгеску говорил о своем возможном отъезде в Румынию для политической работы.

Вернувшись в Париж по железной дороге, Елена Федоровна тотчас все о Жюльетт узнала, как ни старались Леони и Мишель скрыть семейную тайну. Никакой опасности больше не было. Елена Федоровна, закатывая глаза, всем рассказывала под строжайшим секретом, что полоумная девчонка отравилась вероналом из-за Серизье и что спасло ее лишь промывание желудка: «Слава Богу, что Мишель не растерялся, — если б врач пришел одним часом позже, она наверное погибла бы! И какое еще счастье, что дело не попало в газеты!» Несмотря на свое джентльменское отсутствие интереса к чужой психологии, Клервилль ясно видел, что эта румынская баронесса, которую он всегда терпеть не мог, чрезвычайно рада унижению Жюльетт, скандалу, промыванию желудка, и была бы совсем счастлива, если б дело попало в газеты.

Но ему было не до Елены Федоровны. Мусю оба происшествия потрясли необыкновенно. Она плакала целые дни. Беда с Жюльетт, по крайней мере, была понятна, не вызывала у Муси угрызения совести и не требовала с ее стороны никаких действий. Но относительно Вити она терялась в догадках. Если уехал в армию, почему не оставил письма, хотя бы записки в несколько слов? Муся не чувствовала, а знала , что дело связано с ней; но как связано, она понять не могла. Клервилль нехотя предложил обратиться к Серизье за рекомендательным письмом в префектуру. Муся поспешно отклонила предложение, сказав, что это неудобно из-за Георгеску; муж тотчас с ней согласился. Вместе с тем она требовала, чтобы на ноги была поднята вся французская полиция. Клервилль делал что мог, всюду сопровождал жену, ездил по ее поручениям.

Толку выходило немного. В участке, куда они бросились первым делом, комиссар внимательно выслушал рассказ Муси, осведомился, сколько лет молодому человеку, и затем саркастически-гробовым тоном заявил, что, к несчастию, никакого сомнения быть не может: конечно, девятнадцатилетнее дитя  убито, ограблено и брошено в Сену, — все доказательства налицо: уж если оно ушло из дому и не возвращается четыре дня! Не только Муся растерялась, но и Клервилль несколько оторопел. Комиссар, фыркая, что-то куда-то записал, — было достаточно ясно, что он не спать ночей из-за этого дела не станет. Позднее Клервилль немало веселился, вспоминая физиономию, слова, интонацию голоса комиссара.

Ничего не дала и беготня по другим инстанциям, хотя везде Мусю вежливо выслушивали, записывали ее заявление в ведомость и обещали тотчас дать знать, если что выяснится.

Витя пропал без вести.

 

 

Клервилль должен был проводить с женой почти весь день, — нельзя было ссылаться и на службу: срок его отпуска еще не истек. Тамара Матвеевна, как ему казалось, воспользовалась случаем и от них не выходила. Она раз десять рассказывала со всеми подробностями свой разговор с Витей, — ей сразу показалось, что он какой-то странный!.. Высказывались о бегстве Вити (так же, как о причинах поступка Жюльетт) самые разнообразные догадки. Спорили обычно Тамара Матвеевна и Елена Федоровна, — как спорит большинство людей: каждая утверждала свое потому, что другая утверждала противоположное. Клервилль чувствовал, что Витя ему осточертел. Ему было решительно все равно, куда бежал этот нелепый юноша, и зачем бежал, и что с ним будет: лишь бы только не возвращался возможно дольше. Но высказать это было, очевидно, неудобно. Напротив, требовалось поддерживать разговор, придумывать свои догадки, обсуждать чужие, умолять Мусю не волноваться, — волнением делу не поможешь. Скрытое раздражение Клервилля все росло.

Зато от Вити же, значительно позднее, пришло и спасение — или по крайней мере передышка. Писем от него не было, полиция ничего не выяснила, Муся была неутешна и отравляла жизнь мужу. Объявила она ему — совершенно некстати — и то, что не хочет иметь ребенка: «Он родился бы в такой обстановке сумасшедшим!» — «Это вполне возможно», — подумал с негодованием Клервилль. Хоть он и сам не слишком хотел иметь детей, все же с этого дня отчуждение между ними еще усилилось. Муся не была противна Клервиллю, но почти все в ней и в близких ей людях раздражало его чрезвычайно.

Однажды, слушая в сотый раз, с тихой злобой, жалобы Муси на Мишеля, на себя, на полицию, Клервилль сказал, что английское военное ведомство теснее связано с белыми, чем французское: ему, наверное, гораздо легче навести справки. Сказал он это без всякой затаенной мысли, — и вдруг его так и осенило. Муся встрепенулась. — «Отчего же ты молчал до сих пор? Надо сейчас же принять все меры. Ведь мистер Блэквуд давно уехал из Довилля в Лондон, надо попросить, чтоб он похлопотал!» — «Отличная мысль, — подтвердил Клервилль, — у него большие связи. Вот только захочет ли он? Да и адреса его я не знаю. Разве написать наудачу в посольство?» — «Не написать, а телеграфировать!» — «Куда же? Да в телеграмме всего этого не изложишь, даже в письме трудно. Разумеется, и у меня нашлись бы в Лондоне связи…» — «Но отчего же ты молчал До сих пор?! Умоляю тебя, напиши сейчас же всем, кому только можно! А может быть, ты сам туда поедешь?» — «Поехать?» — раздумчиво спросил Клервилль, — «конечно, такие дела не устраиваются письмами, надо хлопотать лично». С видом готовности на всякие жертвы, Клервилль согласился завтра же выехать в Лондон.

Несмотря на его жертвенность, перед самым отъездом вышла размолвка, чуть только не ссора. Клервилль, допивая утреннее кофе, с энергичным видом излагал свой план Действий: он первым делом бросится в министерство, в Intelligence Service, в штаб, затем разыщет мистера Блэквуда и попросит его поговорить с министром. Муся слушала мужа недоброжелательно: его рвение показалось ей подозрительным. Она не очень удачно придралась к тому, что первым пришло ей в голову. — «Все-таки это странно, что в вашей Англии англичане должны обращаться за протекцией к американцу!» — «К сожалению, я с этим министром не знаком». — «Ни с этим, ни с другими. Но я не думала, что власть денег в Англии так велика». — «Я собственно не вижу, при чем тут власть денег? Англия в деньгах мистера Блэквуда не нуждается, но в некоторых случаях иностранцу бывает легче похлопотать: за ним дипломатическая поддержка». — «Однако если б этот иностранец был не американский миллиардер, а, например, сербский пастух, то было бы иначе». — «Возможно. Действительно, с миллиардерами везде больше считаются, чем с пастухами». — «Я именно это и говорю». — «Поздравляю с открытием». — Клервилль хотел было добавить: «Впрочем, если вам не нравятся англичане и английские порядки, то…» Он однако сдержался; да и сам не знал, что собственно последует за «то». Ссориться теперь, перед самым отъездом, было бы бессмысленно. Он улыбнулся, посмотрел на часы, по телефону попросил швейцара подозвать автомобиль и приступил к исполнению прощального обряда. Вместо обыкновенного поцелуя полагался поцелуй длинный, Клервилль мысленно называл его «экранным». Муся, по просьбе мужа, на вокзал его не провожала. Ей и тяжело было, что он уезжает: он был надежной опорой, — и вместе с тем она почувствовала облегчение после его отъезда.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика