XI
Лет восемь-девять тому назад, в первую поездку Муси за
границу, Тамара Матвеевна еще соблюдала экономию: Семен Исидорович только начинал
тогда богатеть. Они поселились на хорошем курорте; но Тамара Матвеевна
решительно отвела в путеводителе те гостиницы, которые назывались Palace’-ами
или почтительно помещены были в рубрике «de tout premier ordre»[86]. Она выбрала «Hôtel du Fin-bee et de la Gare
(30 charnbre, véranda)»[87],
по вечерам редко покупала дорогие билеты в Казино: «Мусенька, ведь мы только в
среду были!.. На скамейке в садике, право, гораздо приятнее: и на свежем
воздухе, и музыку слышно отлично…» 15-летняя Муся, глотая слезы от скуки,
досады и зависти, смотрела на входивших в Казино счастливых, богатых,
элегантных людей.
Это ощущение вспомнилось Мусе, когда завтрак в знаменитом
версальском ресторане кончился, — она сама не могла удержаться от улыбки.
Очевидно, все собравшееся здесь блестящее общество имело билеты во дворец, на
большой исторический спектакль, который там должен был сейчас начаться. Мужчины
неторопливо-равнодушно расплачивались, без споров о том, кому платить, без
тщательной небрежности в просмотре счета, без всего того, что, по ее мнению,
отличало людей второго социального разряда. Клервилль великодушно предлагал
остаться с дамами. Муся его жертвы не приняла. «Это почему? Ни в каком случае!
Разве можно пропустить такое зрелище?..» — Ее холодный тон еще подчеркивал: «Да,
да, другие достали билет для жены, а ты не достал…»
Мистер Блэквуд был очень мил и всячески старался доставить
удовольствие своим гостям: дамам говорил незамысловатые комплименты, в споре с
Серизье похвалил социалистов за искренность и за искание справедливости, а для
Клервилля заказал столетний коньяк, о котором тот любовно вспоминал дня три
после завтрака. Однако настоящего оживления не было.
— …Всякий раз, когда я слушаю Бетховена, —
говорила Муся, продолжая с Серизье вялый разговор о музыке, который они
случайно начали к десерту и не могли закончить до самого кофе, — мне
хочется ему сказать: постой, постой, об этом в другой раз, сначала кончим то…
Он для меня слишком богат, ваш Бетховен!
— La fiancée est trop belle[88], — ответил с улыбкой Серизье.
— Да, вот именно. И потом «шутливость» этого
признанного весельчака! Две вещи для меня невыносимы в музыке: это шутливые
страницы Бетховена и нежные страницы Вагнера.
Серизье опять улыбнулся. Взгляд его мимоходом задержался на
стенных часах. Муся слегка покраснела.
— Я не очень люблю немцев, — говорила Елена
Федоровна, — но, право, сегодня мне их жаль. А вам, Мишель?
— Нет, мне их не жаль. Зачем дали себя побить?
— Однако они геройски сражались четыре года, —
сказал мистер Блэквуд.
— Значит, надо было геройски сражаться еще четыре
года, — резко ответил Мишель. Все на него посмотрели.
— Какая теперь пошла молодежь! — с искренним
удивлением заметил Серизье. На лице молодого человека вдруг выразилась злоба.
Он хотел что-то сказать, но его поспешно прервала Жюльетт.
— Господа, я на вашем месте поторопилась бы. Смотрите,
все спешат.
— Как жаль, что я не могу дать вам свой билет! —
сказал жене Клервилль.
— В самом деле, мне было бы трудно сойти за
подполковника.
— Стыдно, стыдно, господин подполковник! —
вставила Елена Федоровна, подсыпая соли в рану Муси.
— Если б вы ко мне обратились недели три тому назад, я
думаю, что мне удалось бы достать для вас этот драгоценный билет, — сказал
с сожалением Серизье.
— Я тогда надеялась, что получу так… Господа, в самом
деле вы опоздаете…
— Значит, тотчас после конца заседания. И ради Бога,
извините нашу беззастенчивость!
— Помилуйте!
— Все-таки мы видели весь Париж. Вы нам показали всех
знаменитостей. А то бывает неприятно, на следующий день читаешь в «Figaro», в
зале были такие-то великие люди, — а мы их и не видели!
— Я думаю, за другими столами показывали вас, —
сказала депутату Жюльетт.
После ухода мужчин стало и совсем скучно. Муся все больше
сожалела, что приняла приглашение американца. «Ничего интересного не видели и
не увидим. А теперь ждать их по меньшей мере два часа, любуясь ее флиртом с
этим противным мальчишкой!.. Нет, право, это невыносимо…» Ресторан пустел.
Жюльетт предложила посидеть на террасе.
— Что ж, можно, — согласилась Муся, подавляя зевок
теперь уж без всякого стеснения. — Пожалуй, я выпила бы еще кофе.
— Нам туда и подадут… Вот что значит пить так много
вина, — укоризненно сказала Жюльетт, которой алкоголь был противнее всяких
лекарств. — Вот вы и раскисли! — Муся, улыбаясь, вздохнула с видом
грешницы.
— Qui a bu boira[89], —
лениво проговорила она. Слова эти сказались как-то сами собой; после завтрака
из пяти блюд, с двухчасовой застольной беседой, у нее умственный и словесный
аппарат работали преимущественно по линии наименьшего сопротивления: что легче
всего выговорится. На террасе лучше не стало. Жюльетт, тоже больше по инерции,
продолжала доказывать, что Муся пьяна. Елена Федоровна находила, что так сидеть
скучно: уж лучше погулять в парке, благо прекрасная погода.
— А вы, Мишель?
— Я тоже предпочел бы пройтись, — ответил молодой
человек, переглянувшись с Еленой Федоровной. «Вот что… Сделайте одолжение!» —
брезгливо подумала Муся.
— И отлично, — сухо сказала она. — Тогда
разделимся: вы пойдете в парк (она не отказала себе в удовольствии:
подчеркнула эти слова). А мы с Жюльетт еще немного посидим здесь. Уж очень
печет солнце.
— Не соскучитесь? — спросила баронесса. —
Смотрите, как мало осталось людей.
— Ничего, как-нибудь… Мы тоже пойдем потом в парк… А
встретимся, как было с ними условлено, у автомобилей, после окончания
церемонии.
— Отлично. Тогда пойдем, тореадор.
Елена Федоровна встала. Мишель весело кивнул головой дамам.
«Совет да любовь», — сказала мысленно Муся, вдруг почувствовав зависть к
этой женщине, которая так просто, легко, почти открыто делала то, о чем она,
Муся, не всегда позволяла себе и думать.
— Если в парк, то гораздо ближе через двор, — с
насмешкой посоветовала она им вдогонку. Они сделали вид, будто не расслышали.
Муся встретилась взглядом с Жюльетт. Та засмеялась своим спокойным, не совсем
приятным смехом.
— Вы очень не любите моего брата.
— Какой странный вопрос!
— Нет, я не обижусь. Я ведь тоже его не люблю.
— Я ничего не сказала. Но если вы позволите сказать
правду, то…
— То вы его терпеть не можете! Вы преувеличиваете: он
не стоит острых страстей. Кроме того, они все такие.
— Кто они? Товарищи вашего брата?
— Да, нынешние молодые люди… Мне они все чужие.
— Это из-за политики? Оттого, что они правые?
— Из-за всего. Они из грубой материи. Вот как
солдатское сукно.
— А мы с вами? А я?
— Вы еще не сложились. Вы вся в будущем, —
убежденно сказала Жюльетт. Муся засмеялась.
— Это недурно! Мудрая девятнадцатилетняя Жюльетт!..
Забавнее всего то, что вы отчасти правы.
— Разумеется, я права… Разве вы живете по-настоящему?
Но не стоит об этом говорить…
— Отчего же? Напротив, мне очень интересно, мудрая
Жюльетт, — сказала притворно-весело Муся. Она все не находила верного тона
в разговоре с этой молоденькой барышней. Говорить с ней, как когда-то с
Сонечкой, тоном ласковой старшей сестры, явно не приходилось, хоть Муся нередко
в этот тон впадала. Можно было, конечно, называть шутливо Жюльетт мудрой, но
она и в самом деле была умна, — Муся это признавала с неприятным
чувством. — Нет, скажите, мне очень, очень интересно.
— Что вам интересно? — спокойно спросила Жюльетт.
— То, что вы обо мне думаете. Почему я не живу, а
прозябаю?
— Я этого, кажется, не говорила.
— Никаких «кажется»! Вы именно это сказали, и я жду
объяснения. Но заранее говорю одно: если вы находите, что я должна посещать
лекции в Сорбонне или войти в комитет защиты женского равноправия, то это мне
совершенно не интересно.
— А отчего бы и нет?
— Оттого, что я не общественная деятельница. Но вы,
конечно, имели в виду не это. Скажите, Жюльетт!..
— По какому же праву? Вы и умнее меня, и опытнее, и
старше.
— Ах, ради Бога! Какие мы скромные!.. Кто же,
по-вашему, вообще прозябает и кто живет?
— Прозябает тот, кто не любит.
Муся осеклась. Она не ожидала этого ответа.
— Кто никого не любит? А вы любите?
— Я хотела сказать, кто ничего не любит.
— Нет, мы не о Сорбонне и не о женском равноправии!
Однако dazu gehören Zwei[90],
как говорят немцы.
— Вот и надо бороться за свое счастье.
— Спасибо, я уже боролась! Но счастье оказалось
средним! — сказала сгоряча Муся и сама ужаснулась, зачем говорит это. Жюльетт
посмотрела на нее и покачала головой. — Что вы хотите сказать?
— Решительно ничего.
— Неправда! — Муся инстинктом чувствовала, что они
дошли до той степени ненужной откровенности, которая незаметно переходит в
желание говорить неприятное. — За что вы меня осуждаете?
— Я нисколько вас не осуждаю… Но мне непонятно, как
можно жить одним тщеславием.
— Разве я очень тщеславна?
— Очень. И главное, все в одном направлении: поклонники
и свет, свет и поклонники, да что я думаю, да что обо мне думают…
— Это совершенно неверно!
— Я очень рада, если я ошибаюсь… Притом, повторяю, я
убеждена, что это у вас пройдет.
— Это совершенно неверно! И потом, послушайте, моя
милая Жюльетт, уж если так, то сделаем поправку к вашему мудрому изречению. Я
тоже всей душой желаю вам полюбить…
— Благодарю вас, но, право…
— Но только не нужно, чтобы предметом вашей любви
оказался камень.
— Как камень?
— Не надо любить человека на двадцать лет старше вас и,
вдобавок, сухого и черствого, всецело поглощенного умственной работой,
думающего о вас столько же, сколько о… не знаю, о чем… Тут и бороться не за
что!
Жюльетт вспыхнула.
— Я, право, думаю, что мы напрасно начали этот
разговор!
Муся смотрела на нее задумчиво, почти с недоумением. Она
сама не знала, о ком говорит: когда начинала фразу, имела в виду Серизье, но
теперь думала о Брауне. «Да, в сущности у нас горе одно… Но мне легче… Бедная
девочка…»
— Я, разумеется, не хотела вас обидеть…
— Ваши слова меня обидеть и не могли… — Жюльетт тотчас
сдержалась. — Давайте переменим тему, — сказала она, улыбнувшись
(Мусю тотчас снова раздражила ее улыбка: эта девчонка оставляла за собой
инициативу и в размолвке, и в примирении). — Пойдем лучше погулять? Вы
любите Версальский парк?
— Люблю, конечно. Но Трианонский сад больше.
— Ах, это очень старый спор: Версаль или Трианон,
порядок или беспорядок в природе. Я предпочитаю Версаль, я во всем люблю
порядок. Но мне здесь страшно, так здесь везде все насыщено историей. Помните:
«Et troubler, du vain bruit de vos voix indiscrètes, le souvenir des morts dans
ses sombres retraites»[91], —
продекламировала она с шутливой торжественностью, как обычно цитируют в
разговоре стихи. — Это из Виктора Гюго, вы не помните?
— Не то, что не помню, а не знаю. Я отроду не читала
стихов Виктора Гюго.
— Стыдитесь!
— Я и стыжусь. Но их никто не читал… Посмотрите, что
такое происходит!..
К воротам гостиницы подъезжало несколько автомобилей. Из них
выходили офицеры, полицейские, штатские люди официального вида. Господин,
сидящий у другого окна террасы, вдруг поднялся со стула и побежал к воротам. За
ним бросились другие. Полицейские строились цепью на тротуаре, по обеим
сторонам от ворот. В гостиницу быстро прошли офицеры. По улице бежали люди с
радостно-мрачными лицами. «Немцы!.. Немцы!» — слышалось в собиравшейся у ворот
толпе. Муся ахнула.
— Жюльетт, это немцев сейчас поведут! Немецких
делегатов!..
— Да, правда! Ведь их поселили в этой гостинице!
Ворота открылись. Выбежал швейцар. С хмурым озабоченным
видом прошли те же офицеры. За ними быстро вышли из ворот, нервно оглядываясь
по сторонам, два смертельно бледных человека в сюртуках и цилиндрах. «Право,
как затравленные звери!» — прошептала Муся. Полиция подалась назад, оттесняя
толпу. Вдруг кто-то свистнул. Высокий человек в цилиндре растерянно посмотрел в
его сторону. Свист оборвался. Настала мертвая тишина. Швейцар откинул дверцы
автомобиля. Высокий человек так же растерянно повернулся к своему товарищу,
привычным движением предлагая ему сесть первым, затем, точно опомнившись,
поспешно сел. По улице рассыпались сыщики. Автомобили понеслись к Версальскому
дворцу.
— Oui, quelle beauté, се parc[92], — говорила томно Елена
Федоровна. — Michel, vous aimez la nature? Moi, j’aime si la nature![93]
Она говорила ему «вы»: это было очень по-французски, но
настоящей радости «вы» ей не доставляло. Мишель нравился баронессе все больше.
В гостиницу он вошел с уверенным видом, как будто сто раз водил туда дам из
общества, а печенье и портвейн заказал таким тоном, точно у него были миллионы.
Между тем Елена Федоровна знала, что едва ли у Мишеля сейчас наберется сто
франков. Все шло отлично и потом: она любила очень молодых людей, но с тем,
чтобы они были «настоящими мужчинами».
Но Мишелю теперь в парке было с ней очень скучно. Он смотрел
на баронессу Стериан с ласковой насмешкой, чувствуя свое сердце неуязвимым. Все
женщины — это была шестнадцатая по счету (он вел точный счет) — наивно думали,
что занимают важное место в его жизни. Он их не разуверял. Лучше всего было
просто с ними не разговаривать или нести совершенную чушь: им вдобавок такой
прием внушал большое уважение. Но все это была очевидная ерунда, раздутая
поэтами и романистами. Настоящее было в том, что сейчас происходило во
дворце, — в который его не пустили даже на места для зрителей! «Ничего,
мое время придет!..» Мишель весь день находился в раздраженном состоянии. Он и
сам не мог бы сказать, что его раздражало: миллионы Блэквуда, убеждения
Серизье, или власть, принадлежавшая не ему, а тем людям во дворце…
— Oui, parfaitement, la vraie beauté est éternelle[94], — лениво повторил он
ее слова, чуть поправив слог.
Она погрозила ему пальцем.
— Vous êtes moqueur, Michel, mais très gentil moqueur![95]
Заливавшая парк бесчисленная толпа уже немного утомилась от
восторга. Пушки перестали греметь. Любители сверяли счет: одни говорили, что
было сделано сто выстрелов, другие утверждали, что сто один. Спорили и о том, в
какую именно минуту начали бить фонтаны парка. День потемнел. Солнце то
выходило, то скрывалось. По небу неслись светлые облака. Муся чувствовала
большую усталость. Они долго гуляли в Версальском парке; опасный разговор
больше не возобновлялся, дружеские отношения восстановились. Но от бесконечных
разговоров за день, от вина, от давки у Муси разболелась голова. «Все-таки мы
отлично сделали, что закрыли лавку и взяли с собой Жано, — говорила рядом
с ней женщина, любовно поглядывая на мужа, который держал на руках
ребенка. — Он будет об этом помнить всю жизнь… Но лучше было бы захватить
зонтик, вдруг он еще простудится…» — «Не простудится», — уверенно отвечал
муж. Муся смотрела на них почти с завистью. «Во всяком случае они гораздо
счастливее меня…» — «Пушечное мясо будущих войн», — сокрушенно говорил
Клервиллю Серизье. — «Зачем так думать в такой день!..» — «Мне и самому
это очень больно, но это так…» — «Я надеюсь, это не так… Правда, здесь сегодня весь
Париж?»
— Очень он шумит, Париж, — сказала по-английски
Муся. — Не люблю толпу, даже самую лучшую.
— Сегодня у этих людей есть все основания веселиться.
Недостаточную элегантность можно им простить.
Муся взглянула на мужа. «Что это, я тоже начинаю его
раздражать? Се serait du propre!..[96] Или
его раздражает Серизье?»
— Но как же это было? Как? Расскажите все! —
восторженно спрашивал Серизье Мишель, забывший на этот раз о своей антипатии к
социалисту.
— Завтра вы все прочтете в «Petit Parisien», там это будет
изложено умилительно… Это был в общем достойный финал четырехлетней
бойни! — ответил иронически депутат. Мистер Блэквуд что-то неопределенно
промычал. — Но как он на них смотрел! Нет, как он на них смотрел, этот
старый дьявол! — вдруг добавил Серизье не то с негодованием, не то с
восторгом.
— Кто на кого?
— Клемансо на немецких делегатов в ту минуту, когда они
подписывали мир. Я думаю, эта минута согреет остаток его дней!
Мистер Блэквуд опять промычал что-то неодобрительное. Вдруг
в толпе поднялся рев. Загремели рукоплескания. Из дворца на северный партер
парка вышли два старика в той же парадной форме, в какой были немцы, — в
сюртуках и цилиндрах. Один из них весело-лукаво улыбался. «The Prime Minister!»
— прокричал жене Клервилль. В другом старике Муся узнала Клемансо. У него в
глазах было все то же выражение: холодное, презрительное и как будто
удивленное. Видимо, скучая, он стоял на лестнице и ждал: полиция, под
руководством префекта, разрезала для министра-президента проход в восторженно
беснующейся толпе.
…Он думал, быть может, что цель долгой жизни осуществилась,
что ждать больше нечего: достигнуты полная победа, небывалая власть,
бессмертная слава. Хорошо бы еще пожить несколько лет, но не беда и умереть от
пули, которую всадил в него недавно тот глупый мальчишка, так же, как сам он
когда-то, считавший себя анархистом: жалеть особенно не о чем, как не о чем
было жалеть и до бессмертия… В историю символического дворца вписана новая
слава, затмившая все остальное. Разумный порядок не создан, да его никогда и не
было, как нет его и в этом дворце, и в этом парке, хоть невеждам они кажутся
символом порядка и разума. Везде хаос, все ни к чему, все нелепая шутка…
Рукоплескания оглушительно гремели. Старик уставился на
толпу, отвернулся без улыбки, что-то сердито сказал префекту и пошел вниз по
лестнице. Ллойд-Джордж последовал за ним, приветливо улыбаясь и кланяясь толпе.
«А-а-а!..» — все нарастал дикий рев. Рядом с Клервиллем Мишель аплодировал и
орал в настоящем экстазе.
— Это Клемансо и Ллойд-Джордж? — прокричала Елена
Федоровна, обращаясь к Мусе. — Правда? — Муся утвердительно кивнула
головой, показывая жестом, что говорить невозможно. Баронесса вдруг весело
засмеялась.
— Что такое?
— Нет, ничего… Так, что-то вспомнилось забавное, —
говорила беззвучно Елена Федоровна, поглядывая на Мишеля. Смех, вызванный
каким-то воспоминанием, разбирал ее все сильнее.
|