X
За дверью играла музыка. Витя с тревожным удивлением
прислушался: звуки показались ему знакомыми, это играла в Петербурге Муся. «Ах,
да, вторая соната Шопена… Далась же им эта соната, с надоевшим маршем! А звук
какой-то не живой, верно механическое пианино?..» Он нерешительно постоял у
двери, потом позвонил. Ему и хотелось повидать Брауна, и было немного не по
себе. Звонок прозвучал резко. Музыка тотчас оборвалась.
Дверь отворила нарядная горничная. Она ласково оглядела Витю
и не без недоумения взяла у него визитную карточку. Карточка, — без
адреса, не гравированная, а печатная — конфузила Витю. Но без нее фамилию
перепутали бы, — еще не примет. Горничная попросила его войти в
библиотеку. Это была большая, довольно мрачная, комната, сплошь заставленная по
стенам книжными шкапами черного дерева. Окна выходили в запущенный сад; Браун
жил в небольшом павильоне, стоявшем в глубине двора. Никаких картин,
безделушек, украшений в библиотеке не было. Посредине комнаты у круглого стола
стояли кожаный диван и два покойных кожаных кресла.
Витя подумал, сесть ли? — и решил не садиться.
Остановился у шкапа, посмотрел на книги. С края стояли большие толстые томы
Декарта, плотно прижатые один к другому; их ровный раззолоченный строй ласкал
глаз. Много было книг философских и исторических, особенно по истории 17-го
века. Витя со вздохом подумал, что у него, верно, никогда не будет такой
библиотеки. Ему показалось, что в одинокой, печальной жизни Брауна, всецело
отданной умственному труду, должно быть большое очарование. «Но женщины?..
Странно, что у него молодая, хорошенькая горничная. Глаза у нее очень красивые,
такие были у Сонечки, но светлее… Неужели она его любовница? Конечно, нет!..»
Витя отошел к другому краю шкапа. На левом конце полки были философские книги.
«Платон… Плотин… Как странно, что такие похожие имена… Что такое еще было в
этом роде?.. Ах, да, те Левиен и Левине… Все-таки хорошо, что я попал во
Францию… Диоген Лаэртский… Кажется, был такой, а кто он был, хоть убей, не
знаю!..»
Витя отворил боковую дверь и, остановившись на пороге, с
умилением увидел, что в соседней комнате лаборатория. «Да, это и есть
настоящая, достойная жизнь… Но я, если б и хотел, если б и мог ею жить, то
бедность все равно не позволила бы…» В лаборатории стоял легкий эфирный запах.
Вите бросился в глаза огромный мрачный вытяжной шкап. Перед ним стоял высокий
табурет, тоже какой-то неуютный. Что-то кипятилось на бунзеновской горелке.
Огонь под укрепленной в штативе колбой на песочной бане особенно взволновал
Витю. В огне этом было что-то сумрачное, безнадежное и вместе успокоительное.
«Ах, как хорошо! Как на гравюрах об алхимиках. Вот бы взял он меня на службу!..
Опять работать под его руководством…» Витя вспомнил их мастерскую
нитроглицерина. «Все-таки очень приятно, что то было, но кончилось. Я не
показывал этого, но уж очень было страшно. Странно: в Петербурге папа… Если он
еще жив?.. — сердце резнула боль, — Витя был почти уверен, что отец
его погиб, однако, никогда этого не говорил и старался об этом не думать, —
в Петербурге папа, в Петербурге прошла вся моя жизнь, но я рад и счастлив, что
бежал оттуда…» Он услышал шаги в коридоре и затворил за собой дверь
лаборатории. В библиотеку вошел Браун. Витя замер. «Господи, как он изменился…
как поседел!..» Браун с улыбкой протянул ему руку.
— Очень, очень рад вас видеть. Давно ли вы в Париже? Я
не знал, что вы здесь.
Он говорил любезно, даже ласково, но так, точно они
расстались недели три тому назад, в самой обыкновенной обстановке. Витя отвечал
на его расспросы смущенно: он ждал другого приема.
— …Да, конечно, я знал, что вы выбрались из России
благополучно. Мне говорила об этом Марья Семеновна. Но я думал, что вы
поселились в Берлине. Садитесь, пожалуйста… Так вы гостили у Клервиллей на
море?
— Да, гостил у них на море, а теперь я здесь, —
ответил Витя, садясь в кресло и неловко кладя руки на колени. Огорчение и
разочарование его все росли. Конец фразы показался ему глупым. «Но не все ли
равно?.. Нет все-таки он не должен был так меня принимать. Ровно пять минут
посижу и уйду…»
— …Что ж, вы здесь поступите в университет?
— Да, может быть.
— До начала занятий еще далеко.
— Да, конечно… Впрочем, едва ли я поступлю в
университет.
— Почему же нет?
— Я, может быть, отправлюсь в армию.
— Вот как? — Браун, по-видимому, одинаково
безучастно принял оба сообщения: и то, что Витя отправляется в армию, и то, что
он поступает в университет. — В армию? Вот как?
— Да… — Витя почувствовал, что ему с досады хочется
сказать: «Да, вот как…» — Вы мне это когда-то советовали.
— Я?
— Вы, Александр Михайлович. Вы говорили в Петербурге
Мусе… Марье Семеновне. Она это от меня скрывала, но как-то проговорилась.
— С тех пор многое изменилось.
— В каком отношении?
— Во всех.
— Я не вижу. — Витя замолчал безнадежно. «Так
можно разговаривать до вечера: „вот как… да… нет… во всех…“ Господи, как он
изменился! Эти неживые глаза… Ну, теперь пусть он сам меня спрашивает, если
находит нужным поддерживать разговор…» Однако молчать было неудобно. — Вы
думаете, Александр Михайлович, что не следует участвовать в гражданской войне?
— Кому следует, кому не следует… За вас думать я не
могу. — Голос его вдруг прозвучал резко. Витя встрепенулся: этот резкий
тон, прежний петербургский тон Брауна, был ему приятнее усталого
безразличия. — Если поедете туда, то, по всей вероятности, погибнете. А
вам рано. Не советую вам заниматься политикой, но уж если непременно хотите, то
занимайтесь ею так, как люди занимаются шахматами или гольфом.
— Из-за гольфа люди на смерть не идут!
— И слава Богу. Жизнь стоит недорого, но, поверьте, нет
и ничего такого, из-за чего стоило бы ее отдать в молодости… Да и испортитесь
вы там; в пору революций и гражданских войн даже порядочные люди обычно ведут
себя как разбойники… Не хотите ли чаю?
— Если позволите, выпью охотно.
— Я сейчас велю подать. А впрочем, теперь для чая не
время, да и жарко. Я лучше угощу вас перно со льдом. Вам все равно?
— Выпью с удовольствием и перно… Хоть собственно я не
знаю, что это такое.
Браун чуть улыбнулся, Вите стало немного легче. «Растаял,
кажется, лед… Впрочем, и льда никакого не было. Просто я ему совершенно не
интересен, как я не интересен никому и как ему не интересен никто… Однако, у
него в этом шкапчике целый бар! Тоже хорошо бы иметь. Странно, как это
уживается с Платонами и с лабораторией?»
— …Долго вы гостили у Клервиллей?.. Добавьте льду и
пейте, но не сразу… Как они?
— У них все благополучно. — Витя послушно
отхлебнул большой глоток помутневшей ото льда желто-зеленой жидкости. Она
показалась ему отвратительной. — Очень вкусно. Это анисовый aperitif?
— Да… Хорошая погода была в Довилле?
— Прекрасная.
— Вы купались?
— По два раза в день… — Витя отхлебнул второй глоток,
еще больше. — Александр Михайлович, а как же?..
— Что как же?
— Как же наша тогдашняя работа в Петербурге? Не вышло?
— Значит, не вышло. Вы только теперь это заметили?
— Нет, конечно… Не шутите, Александр Михайлович, ведь я
вас с той поры не видал!
— Благодарите Бога, что ноги оттуда унесли!
— Я отчасти должен благодарить за это и вас. Ведь вы
меня тогда спасли этим паспортом, наставлениями, деньгами… — Витя чувствовал,
что у него вдруг стал развязываться язык.
— Это как сказать. Ведь я же вас и ввел тогда в
организацию. Может быть, и не должен был этого делать.
— Вы сожалеете? Я — нет! Нет, я не сожалею!
— И я не очень жалею. Не пейте так быстро, это крепкий
напиток… Отчего же вы уехали из Довилля так рано? В Париже жарко. Марья
Семеновна еще там? Она тоже купается?
— Да, мы купались вместе…
— И долго они еще там пробудут?
— Еще недели две, если погода будет хорошая…
— А потом в Париж?
— Да.
— Что поделывает мой приятель Клервилль? Говорят, он на
пути к блестящей карьере?
— Не знаю… Я его видеть не могу! — сказал
неожиданно Витя, тотчас ужаснувшись собственным словам. Браун посмотрел на него
и снова улыбнулся. — Нет, Александр Михайлович, я не сожалею о наших петербургских
делах. Пусть нам не повезло, но ведь идея была большая!
— Все идеи большие для тех, кто им служит… И пока
служит. Нет такой идиотской идеи, которая не годилась бы для соблазна людей.
Ведь у большевиков тоже «большая идея». Правда, обезьянья, да обезьяньи-то для
этого, пожалуй, самые лучшие… Попробуйте печенья, оно очень хорошее.
— Почему обезьяньи лучшие?
— Я говорю так, не каждое слово записывайте… Значит,
Клервилли возвращаются в Париж еще не скоро?
— Нет, не обезьяньи, Александр Михайлович. Есть и
настоящие идеи, те, которым служили лучшие люди, люди, бывшие совестью
человечества…
— Ох, уж эти люди, бывшие совестью человечества… От них
все зло… Вот эту штуку с орехом советую взять.
— Спасибо, — сказал Витя с досадой и все-таки взял
штуку с орехом, хоть она мешала ему высказаться. — Вы, Александр
Михайлович, ни во что не верите! Ведь это нигилизм? — Несмотря на кружение
в голове, он не без робости выговорил это слово. «Не дерзко ли? Нет, дерзкого
ничего нет… Но мне непривычно так с ним говорить…» — Вы меня, ради
Бога, простите, Александр Михайлович!
— Ничего, ничего… Нет, это не нигилизм. Я не нигилист,
да если б и был нигилистом, то вас, мальчика, не стал бы этим портить, Я вас
только предупреждаю. Не очень вообще верьте в человеческий энтузиазм: ни в
«чудо-богатырей», ни в «божественную лихорадку тысяча семьсот девяносто
третьего года». Это вранье.
— Все вранье?
— Три четверти. Вранье или условная безобидная
нелепость: так абиссинский император называется царем царей… А то, что не
вранье и не нелепость, то просто выдохлось и никому больше не интересно.
— Что ж, на смену прежним богам приходят новые, —
сказал Витя, сам себе удивляясь: так легко произносились им теперь самые
страшные слова, которых он до Pernod никогда себе не позволил бы. — Старое
рождается, новое… Старое умирает, новое рождается…
— Рождается, да дрянное. Человечество в самом деле
собирается переменить игрушки. Но игры нашего поколения были все же не такие
глупые и грязные… На моих глазах человечество шло не вперед, а назад. Может быть,
это случайность, но это так. Да, назад и все назад! Значит, неудачно родился…
Неудачно родился, — повторил он. — Ну, да довольно об этом.
Он замолчал. Его лицо потемнело, еще усилилось на нем то
выражение, которое Витя мысленно назвал отрешенностью.
— Вы давно здесь живете, Александр Михайлович? Какая у
вас прекрасная квартира!
— Давно. Здесь и умру.
— Это ведь никто сказать не может. Особенно теперь.
— Особенно теперь, — повторил Браун, видимо не
слушая.
— Простите, что я обо мне, но чего бы я не дал, чтобы
узнать, что со мной будет лет через десять.
— Да.
— И с Россией, с миром… Разве вам, Александр
Михайлович, не интересно?
— С миром? Мир теперь le cadet de mes soucis[212]. Пусть он идет к черту.
— Ну, так хоть с вами? — озадаченно спросил Витя.
«Пусть он идет к черту!..» А говорит, что не нигилист…»
Браун молча на него смотрел безжизненным взглядом.
«Все-таки, это странная манера! Хоть бы сказал, наконец, еще
что-нибудь», — подумал Витя с тревогой. — Я думаю…
— Свое будущее предвидеть иногда можно, —
перебил его Браун. — Разумеется, не каждому. Кто много жил, тот может себя
довести до предвиденья… Вот сны, например. Ведь от сна до безумия только
волосок… Что это такое?
— Это вам, ученым, лучше знать, — ответил Витя и
развязно, и несколько сконфуженно: ему обычно снилась всякая ерунда.
— Науке об этом ничего не известно. Она не знает даже,
как к этому подступиться. Сны вне законов природы, или же законы их
непостижимы. А мне в снах открывалось многое.
— Но как же вы можете знать, что…
— Случалось и без сна. Иногда случалось, —
разумеется, только ночью и в очень тяжелые ночи… Кофе, музыка очень этому
способствуют. Это и есть вдохновенье, а не то, о чем врут поэты, чего они ждут,
корпя над своим рукодельем. Радости от этого мало. Да и ясности немного. Ведь и
зная, ничего не поймешь. Зачем было все это? Into this wilderness, and why not
knowing»[213], — медленно
проговорил он. — А в будущем что? Вот как знаменитая артистка Жорж
окончила свои дни содержательницей общественной уборной, — сказал Браун и
точно опомнился. — Да, да, Бога благодарите, что ноги унесли из того
петербургского пекла.
— Я знаю, но и здесь плохо.
— А что? Влюблены и несчастны?
— Что вы!
— В чем же дело?
— В том Дело, что нет дела… Извините дурной каламбур.
Мне делать решительно нечего, Александр Михайлович.
— Средств у вас, конечно, никаких нет?
— Никаких, я живу на средства Марьи Семеновны, —
произнес, побагровев, Витя.
— Вы говорите так, точно вы у нее на содержании. Что ж
тут дурного, если ваши друзья вам помогают?
— Это не так просто… Можно мне выпить еще?
— Нет, нельзя.
— Я хочу сказать… Александр Михайлович, сделайте
милость, помогите мне найти работу.
— Какую?
— Все равно. Мне предлагают стать статистом в
кинематографе, но мне стыдно…
— Стыдного в этом ничего нет.
— Да и об этом приходится просить, кланяться! А этого я
не выношу! («Говорю, что не выношу, а его прошу! Но его можно…»)
— Я подумаю. Ведь вам однако надо учиться. Если Марья
Семеновна готова вам помогать три-четыре года, то, быть может, лучше принять ее
помощь, чтобы кончить университет, а? Этот долг вы ей потом отдадите. Вы не
хотите, чтобы я поговорил с Клервиллями?
— Нет, нет!.. Ни в каком случае! Это не так просто… Я
очень, очень вас прошу, Александр Михайлович.
— Я подумаю. Вполне одобряю, что вы стараетесь оберечь
свою независимость. Дороже нет ничего в жизни, помните это. И чем талантливее
человек, тем ему труднее независимость достается: тем больше людей, посягающих
на нее. Немногие устояли против соблазна до конца… Расин, доверят, умер от
немилостивого взгляда Людовика XIV.
— Я не знал…
— Вероятно, это выдумка, но ведь интересно и то, как
лгут о больших людях… Я подумаю о работе для вас. Говорю это не для того, чтобы
отвязаться: «буду вас иметь в виду, если что представится». Я в самом деле о
вас подумаю. Надо найти для вас такую работу, которая давала бы вам возможность
учиться, ходить на лекции или, по крайней мере, сдавать экзамены.
— Диплом мне не нужен.
— Нужен, — сказал Браун. — Такую работу найти
довольно трудно. Но я постараюсь это сделать. Вот что, наведайтесь ко мне через
неделю… У вас есть телефон? Пожалуйста, оставьте мне ваш телефон и адрес.
— Я буду несказанно обязан вам, Александр
Михайлович, — сказал, вставая, Витя. «Несказанно обязан» было от Pernod,
но он и в самом деле был в восторге. — Не хочу больше вам мешать. —
Запишите же телефон и адрес, — повторил, не удерживая его, Браун.
|