Увеличить |
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Простившись
с Патапом Максимычем, Василий Борисыч к Манефе пошел. Он не видался еще с нею
после собора.
– Ну,
что порасскажете, любезный мой Василий Борисыч? – слегка улыбнувшись,
спросила его игуменья после обычного начала и метаний. – Хорошо ль
отдохнули после вчерашних трудов?
– После
вчерашнего не скоро отдохнешь, матушка!
– Про
то поминаешь, что до солнышка-то? – усмехнулась Манефа.
– Нет,
матушка, не с того похмелья у меня голова болит… Вы вечор меня
употчевали, – с укором сказал ей Василий Борисыч.
– Про
обед говоришь?
– Не
про обед, а про то, что после обеда-то было, – сказал московский
посол. – Про собранье говорю, матушка, про собранье… Таково вы меня
угостили, что не знаю теперь, как в Москву и глаза показать.
– Что
ж делать, любезный Василий Борисыч? – вспыхнула немного Манефа.Сам был очевидцем,
сам был и послухом. Слышал, как матери приняли ваше московское послание. У
всякого свой ум в голове, Василий Борисыч, у всякого свое хотенье… Всех под
свой салтык не подведешь… Так-то!
– Захотели
б вы, матушка, все могли бы обделать, – сказал Василий Борисыч. – Они
вас во всем слушаются. Это малому даже ребенку видно. Приняли же совет ваш. Что
вы сказали, то и уложили.
– А
ты думаешь, так бы и послушались, если б я стала возносить вашего Антония?..
Как же!.. – говорила Манефа. – Нет, Василий Борисыч, не знаешь ты
наших соборов, да и людей-то здешних мало, как вижу я, знаешь. Не то что по
такому великому делу, какого двести лет не бывало, по пустяшным делам, по
хозяйству либо по раздаче присылок без большого шума у нас никогда не бывает.
Тут, сударь, у всякой пташки свои замашки, у каждой птички свой голосок. Ум на
ум не приходится, да и друг дружке покориться не хочется. Глафириных аль
Игнатьевых взять, либо Нонну гордеевскую. У них на разуме: «Кто-де как хочет, а
я как изволю». С такими советницами какое дело поделаешь? Грех один. И за то
спасибо скажи, что наотрез не отказали тебе.
– Да
разве это не отказ? – недовольным голосом сказал Василий Борисыч.
– Не
отказ, – ответила Манефа. – Тебе сказали: «Повремени – подумаем». Как
же ты хочешь, чтоб в таком великом деле сразу согласились? То размысли,
любезный Василий Борисыч: жили мы, почитай, двести годов с бегствующими попами,
еще деды и прадеды наши привыкли к беглому священству. Вот мы и век доживаем, а
того же сызмальства держалися. И вдруг завелись свои архиереи, свои попы, своя
иерархия!.. До кого ни доведись, всяк призадумается. Не испытавши доподлинно,
кто согласится принять?..
Дело
душевное, великое дело!.. Ведь если что не так в вашем архиерействе окажется –
навеки души-то погубим, если, хорошенько не испытавши, примем, по приказу
москвичей, епископа. Когда затевали это дело, спросились ли они нас?.. Известили
ль кого из наших хоть малым писанием?.. Ну-ка, скажи.
– Как
же, матушка, не спросились? – возразил Василий Борисыч. – На
московском соборе от вас было двое послов: старец Илия улангерский да отец
Пафнутий, керженского благовещенского монастыря строитель и настоятель.
– Несодеянные
речи говоришь ты, Василий Борисыч…– молвила Манефа.Отец-от Илия без малого
двадцать лет помер, да и отцу Пафнутию больше десяти годов как
преставился, – молвила Манефа.
– Про
тот собор говорю я, матушка, что на Рогожском кладбище был в седьмь тысящ
триста сороковом году (В 1852), на другой год после первой холеры, –
сказал Василий Борисыч. – Тогда ото всех обителей Керженских и
Чернораменских предъявлено было согласие искать архиерейство и утвердить
владычный стол в коем-либо зарубежном граде.
– Что
б уж тебе, Василий Борисыч, про Ноев ковчег вспомянуть,усмехнулась
Манефа. – Тому делу, что сказываешь, двадцать лет минуло. Неужто во
столько времени ваши московские не могли изобрать времени, чтоб о столь великом
деле во всей подробности известными сделать нас?.. Сами же вы, сиречь
Рогожского кладбища попечители, покойницу матушку Екатерину, мою предместницу,
извещали, что деяние московского собора триста сорокового года яко не бывшее
вменили. Цела у нас та московская грамота – хочешь, сейчас перед тобой выложу?
После того как вновь затеяли дело, отчего ж не потребовали нашего согласья?..
Василий Борисыч! Керженец в нашем христианстве что-нибудь да значит – не
деревушка какая, не городишко захолустный! Можно бы, кажется, было почтить наши
святые места хоть бы самым кратким писанием. Не безвестные мы какие! Керженца
имя двести годов высоко по всему христианству держалось, – как бы, кажись,
его позабыть?
– Не
посетуйте, матушка, что скажу я вам, – молвил Василий Борисыч. – Не
забвение славного Керженца, не презрение ко святым здешним обителям было виною
того, что к вам в нужное время из Москвы не писали. Невозможно было тогда не
хранить крепкой тайны происходившего. Малейшее неосторожное слово все зачинание
могло бы разрушить. И теперь нет ослабы христианству, а тогда не в пример
грознее было. Вот отчего, матушка, до поры до времени то дело в тайне у нас и
держали.
– Не
к тому я молвила, чтоб жалобы тебе приносить, – сказала Манефа.Московскими
благодетелями мы очень довольны. Дай им, господи, доброго здравия и душам
спасения!.. К тому говорю я, Василий Борисыч, что невозможно было вчерась от
здешних матерей требовать, чтоб они, ничего не видя, так тебе вдруг и
согласились на принятие архиепископа… Он же, как сам говоришь, в недавнем лишь
времени к истинной вере от беспопового суемудрия обратился. А мы к тому слышали
еще, о чем вчера на собранье я промолчала, якобы твой Антоний еще прежде беспоповства
пребывал в великороссийской церкви, а потом перекрещеванцом стал и якобы был
двоеженец. По правилам, в столь сомнительных случаях подобает все испытати
подробно… Как же нас укорять, что мы испытать желаем, да не впадем в сеть
ловчу?.. Сам посуди. А общения с приемлющими его не разрываем, держим только
себя опасно.
– Очень
неприятно это будет в Москве, – молвил Василий Борисыч.
– Мы,
государь мой, не Москве, а господу богу работаем, – с важностью сказала
Манефа. – Не человеческой хвалы, спасения душ наших взыскуем. Не остуды
московских тузов страшимся, а вечного от господа осуждения… Вот что скажи на
Москве, Василий Борисыч!
– Однако
ж, матушка…– начал было Василий Борисыч, но одумался, не договорил.
– Что
«однако ж»? Договаривай, коли начал, – спокойно сказала Манефа.
– Нет,
я так…– смешался московский посол.
– Договаривай,
договаривай, – настаивала Манефа – Ведь мы не насчет гулянок с Патапом
беседуем, о деле великой важности толкуем… Скажи, что хотел говорить?
– Я
было хотел сказать, что и батюшке Ивану Матвеичу, и матушке Пульхерии, и Мартыновым,
и Гусевым и всем главным лицам нашего общества ваше решение станет за великую
обиду. Они старались, они ради всего христианства хлопотали, а вы, матушка,
ровно бы ни во что не поставили ихних стараний, не почтили достойно ихних
трудов, забот и даже опасности, которой от светского правительства столько они
раз себя подвергали.
– А!..
Вот что!.. – с желчной раздражительностью вскликнула Манефа. – Им бы
хотелось, чтоб мы по их приказу стадом баранов, сломя голову метнулись, куда им
угодно?.. Нет, Василий Борисыч, на Керженце этого никогда не бывало, да никогда
и не будет… Тельцу златому не поклонимся!.. Мы люди лесные, простые, московских
обычаев не ведаем. У вас на Москве повелось, что в духовные дела миряне
вступают, – мы того не допустим. Так и скажи им, Василий Борисыч!.. Не нам
мирских богачей слушаться, по духовному делу они должны нас послушать.. Они
Христовой церковью, как лавками либо конторами своими, вздумали править… Этого
мы не потерпим. Хотя б общенье пришлось разорвать, хотя б ото всех благодетелей
оставлены были, хоть бы нам с голоду пришлось помирать, божией церкви не
продадим.
– Жестоки
слова ваши, матушка, – молвил сильно смущенный Василий Борисыч. – Не
поскорбите на меня, а доложу я вам, что такое ваше мнение насчет попечителей и
старейших членов нашего общества весьма несправедливо… Позвольте разъяснить все
дело, как оно было доселе и как теперь идет.
– Будем
слушать, – холодно промолвила Манефа, сложив руки на коленях и склонив
голову. Начал Василий Борисыч:
– Когда
воспрещено было нашим христианам при молитвенных храмах дозволенных попов
содержать, тогда по малом времени всюду настало «великое оскудение священства».
Великая духовная нужда налегла повсеместно, и многие древлеблагочестивые
христиане, не имея освящающих и будучи лишены церковных тайн, в беспоповское
суемудрие впадали, иные ж «сумленных попов» принимали – беглых солдат, либо
других шатунов каких.
Великое
от того нестроение было, и не столько в Москве, сколько по местам отдаленным,
хоть бы ваше место к примеру взять. В Москве на Рогожском кладбище доживали
свой век последние дозволенные попы, и оттого нам нужды такой еще не настояло,
какая вас постигла. Тогда, не о себе заботясь, а больше всего о вас,
иногородных, болезнуя и сострадая словесным овцам, пастыря неимущим,
первостатейные из нашего общества: Рахмановы, Соколовы, Свешниковы и многие
иные, не чести ради или какого превозношения, но единственно христианского ради
братолюбия и ради славы церкви Христовой, подъяли на себя великий и опасный
труд – восстановить позябший от двухсотлетнего мрака корень освящения, сиречь
архипастырство учредить и церковь Христову полным чином иерархии украсить…
По
благословению батюшки Ивана Матвеича и многих нарочито прибывших тогда в Москву
отцов: Силуяна иргиэского, Симеона Лаврентьева монастыря с Ветки, Рафаила
Покровского монастыря, Сергия и Ипполита Никольского монастыря из слобод
Стародубских, отцов Илии и Пафнутия керженских и с общего совета присланных ото
всех старообрядских обществ совещателей, единогласно приговорили и, конечно,
уложили: искать епископа, да проистечет от него навеки неиссякаемый источник
освящения. В Питер дали знать о том, и там первостатейные лица нашего согласия
стали тому делу весьма усердны: Громовы, Дрябины, Боровков и другие. Когда же
милостию божиею тому делу начало было положено и приисканы люди для искания архиерея
во иных державах, то дело в великой тайне оставили, опасаясь могущих возникнуть
препон, каковые впоследствии оказались.
И дело
то происходило немалое время, и лишь только через двенадцать лет после первого
Рогожского собора в зарубежной Белой Кринице водворился митрополит всех
древлеправославных христиан кир Амвросий, от него же корень епископства произыде…
Не то чтобы призвать вас и других христиан, по отдаленным местам живущих, к
исканию архиерейства было невозможно, но паче таить обо всем надлежало, да не
разрушено было бы наше предприятие в самом начале.
И
теперь, по устроении священной иерархии, первостатейные наши лица всячески
стараются и не щадят никаких иждивений на процветание за рубежом освященного
чина, труды подъемлют, мирских властей прещения на себя навлекают, многим
скорбям и нуждам себя подвергают ни чего ради иного, но единственно славы ради
божией, ради утверждения святой церкви и ради успокоения всех
древлеправославных христиан древлего благочестия, столь долгое время томимых гладом,
не имея божественныя трапезы тела и крови Христовой.
– Кончил? –
спросила Манефа, когда Василий Борисыч приостановился.
– Что
ж, матушка, разве неправду говорю? – молвил он ей в ответ.
– Правда
не речиста, Василий Борисыч, много слов на нее не надо, а ты сколь
наговорил? – улыбнулась Манефа. – Что усердствовали московские, за то
им честь и великая благодарность. А что властвовать задумали, паче меры
захотели выситься над нами, то им в стыд, во срам, в позор и поношенье!..
Гордыня
обуяла их, божиим делом стали кичиться и тщеславно в заслугу себе поставлять,
что господь их руками устроил… Нет, Василий Борисыч, приедешь в Москву, скажи
всем: «Беден, мол, и немощен старый Керженец, и дни его сочтены, но и при
тесном обстоянии своем мирским людям он по духовному делу не подчинится».
Вспомнили бы словеса Григория Богослова: «Почто твориши себя пастырем, будучи
овцою, почто делаешися главою, будучи ногою? Скажи им, что мы свято храним
правила вселенских соборов и святых отец, а в шестьдесят четвертом правиле
шестого собора что сказано? Не подобает мирянину брати на себя учительское
достоинство, но повиноватися преданному от господа чину». А что есть преданный
от господа чин? Первее – чин освященный: епископы, пресвитеры, диаконы, за сим
чин иноческий, тоже освященный… Так аль нет?.. Освященный ведь?.. Стало быть,
не нас учить, не нами властительски повелевать московским мирским людям
довлеет, а от нас поучаться, нам повиноваться… Сам ты тверд в писании, лучше
других знаешь. Правду аль нет говорю?.. И тебе бы, Василий Борисыч, не
повеления мирян пребывающим в иноческом чину передавать, не грозить бы нам,
убогим, их остудой, а их бы поучать от божественного писания, да покорятся
освященным и да повинуются святей божией церкви…
– Матушка!
Да какие ж от наших московских бывали к вам повеления?.. Какое властительство?..
Помилуйте! – оправдывался Василий Борисыч. – Вам только предлагают церковного
ради мира и христианского общения принять архиепископа, а власти никакой над
вами иметь не желают. То дело духовных чинов. Примете архиепископа – его дело
будет…
– Сумнителен, –
молвила Манефа. – И прежде я не раз говорила тебе, что насчет этого дела
мы пока еще ни на что не решились, колеблемся… По времени увидим, что за
человек ваш хваленый Антоний. А не увидим, так услышим об его действиях. Чего
доброго, такой же еще будет, что Софрон. Таких нам не надо.
– Какой
же ответ будет от вас? Что прикажете на Москве доложить? – после долгого
молчания спросил Василий Борисыч.
– А
то и ответ: желают-де повременить. Да я сама к Петру Спиридонычу письмецо с
тобой пошлю, подробно опишу все наши обстоятельства и все наши сомнения. Когда
думаешь отправляться?
– Да
по мне чем скорее, тем лучше, – ответил Василий Борисыч.
– В
Шарпан не поедешь?
– Что
мне там делать? Дело мое на Керженце кончено, – сухо, недовольным голосом
ответил московский посланник.
– Богородице
помолился бы, чудной иконе ее поклонился бы, поглядел бы на дивную нашу
святыню, – молвила Манефа. – Опять же и матушка Августа оченно звала
тебя – старица почтенная, уважить бы ее надо. Собрание же будет большое – еще
бы потолковал с матерями. А впрочем, как знаешь: свой ум в голове.
– Нечего
мне больше толковать с матерями, все было протолковано,сказал Василий Борисыч.
– Все
бы лучше съездить, а то, пожалуй, зачнут говорить: со злом-де на сердце поехал
от нас, – сказала Манефа. – Мой бы совет съездить, а там мы бы и
держать тебя больше не стали. А впрочем, как знаешь: мне тебя не учить.
Не знаю,
что сказать вам на это, матушка, – отвечал Василий Борисыч.Вот теперь хоть
насчет бы Москвы – как приеду туда, как покажусь? Поедом заедят. Жизни не рад
станешь. А ведь я человек подначальный. Молчала Манефа.
– Разве
уж к Патапу Максимычу в самом деле в приказчики идти? – молвил Василий Борисыч,
думая кольнуть тем Манефу.
– Твое
дело, – сухо промолвила она, глядя в окошко. Опять замолчали.
– Счастливо
оставаться, матушка, – сказал, наконец, Василий Борисыч.Прости, матушка,
благослови. И по чину сотворил уставные метания.
– Бог
простит, бог благословит, – проговорила прощу Манефа, и Василий Борисыч
медленно вышел из кельи.
***
Жалко
стало Василью Борисычу, что на прощанье маленько поразладил он с матерью Манефой.
Полюбил он умную, рассудливую старицу и во время житья в Комарове искренно к
ней привязался… И вдруг на последних-то днях завелась ссора не ссора, а немалая
остуда.
Обошел
он знакомую обитель по всем закоулкам, на окна больше посматривал, не увидит ли
где ненаглядную Дуню Смолокурову. Не удастся ль хоть глазком на нее взглянуть.
Но никого, кроме Марьи головщицы, не встретил. Говорит ей Василий Борисыч:
– Домой
сбираюсь, Марьюшка. Прощайте, не поминайте лихом. А не попеть ли нам на прощанье?..
Скликай девиц.
– Что
мало погостил?.. Аль соскучился? – спросила Марьюшка.
– Пора
и честь знать, не век же гостить, – ответил Василий Борисыч.
– А
я думала, что вам от нас и повороту не будет, – вскинув на него лукавыми
глазками, с легкой усмешкой промолвила Марьюшка.
– Почему
ж так? – спросил Василий Борисыч.
– Так
уж я догадалась, – молвила Марьюшка.
– Да
с чего ж догадалась-то?.. С чего? – приставал Василий Борисыч.
– Да
уж так! У меня свои приметы есть, – улыбаясь, молвила Марьюшка.
– Какие
приметы?
Но
сколько ни приставал Василий Борисыч, ничего больше ему не сказала:
«Ох,
искушение!.. Не заметила ль и она чего в Улангере», – подумал про себя
Василий Борисыч.
«Поскорей
надо Фленушке про это сказать», – подумала Марья головщица.
– Ступайте
в келарню, Василий Борисыч! Давайте в самом деле споем что-нибудь… Может
статься, в остатный разок, – сказала Марьюшка. – Мигом скликну девиц.
Василий
Борисыч в келарню пошел, Марьюшка к Фленушке в горницу.
***
Пластом
лежала на постеле Фленушка. В лице ни кровинки, губы посинели, глаза горят необычным
блеском, высокий лоб, ровно бисером, усеян мелкими каплями холодного пота.
Недвижный, утомленный взор устремлен на икону, что стояла в угольной божнице.
"Все
ли слышал, все ли мои речи выслушал ты, друг мой сердечный, Иван-царевич ты
мой?.. Наговорила я и невесть чего… Только б остуде быть в тебе!.. Только
покинул бы ты меня, горькую, забыл бы про меня, бесталанную!.. А уж как бы я
любила тебя, как бы жалела, берегла тебя!.. День бы деньской и ночью во сне об
одном о тебе бы я думала, во всем бы угождала другу милому, другу моему
советному… Нельзя!.. Матушка!.. Во гроб ее сложишь!.. Я же бедная, а он богач –
из его рук пришлось бы смотреть, его милостями жить…
Да и что
ему за жена келейница? Стыдно б ему было и в люди меня показать!.. Живи, мой
сердечный, живи, живи с другой в счастье, в радости… Не загублю я жизни твоей…
Вот бы ему в самом деле Дуня Смолокурова!.. Ох, милый ты, милый, сердечный ты
мой!.. Матушка опять говорила про иночество… Пропадай моя жизнь!.." – Так
думала сама с собой Фленушка, недвижно, почти бездыханно лежа на постеле. Вдруг
влетела в горницу Марья головщица.
– Что
ты, Марьюшка? – слабым голосом спросила ее Фленушка.
– Я
было к тебе… Да чтой-то с тобой?.. Аль неможется? – спрашивала головщица.
– И
то неможется, – ответила Фленушка, тихо поднимаясь с постели.Голова что-то
болит.
– А
я было с весточкой, – прищурив глаза и слегка мотнув головой, молвила
Марьюшка.
– Что
такое? – встав с постели и сев у окна, возле пялец, спросила Фленушка.
– Ехать
сбирается, – сказала Марьюшка.
– Кто?
– Василий
Борисыч.
Вскочила
Фленушка с места. Мигом исчезла бледность в лице ее.
– Кто
сказал? – быстро спросила она.
– Сам
говорил, – молвила Марьюшка. – Певчую стаю в келарню сбирает, в
останный раз хочет о нами пропеть… В келарню пошел, а я к тебе побежала –
сказать…
– Врет! –
топнув ногой, вскрикнула Фленушка и быстрыми шагами стала ходить взад и вперед
по горнице. – Не уехать ему!.. Не пущу!.. Жива быть не хочу, а уж он не
уедет!.. На Казанскую быть ему венчану… Смерти верней!..
– Да
как же ты остановишь его?.. Не подначальный он нам, захочет уехать –
уедет, – говорила Марьюшка.
– Так
ли, этак ли, а его не пущу… Придумаю!.. Ступай, Марьюшка, сбирай девиц, пойте,
да пойте как можно подольше… Слышишь?.. До сумерек пойте… А я уж устрою… Во что
бы ни стало устрою!..
Вышла из
горницы Марьюшка, а Фленушка по-прежнему взад да вперед по горнице быстро
ходила… «Надо Параше здесь остаться». Так она придумала.
|