XI
За огромным окном мастерской в мокром тумане расплывался
серый мутный сад. Осенняя грусть наплывала в тусклом свете сумерек, и бледная,
больная, тихо бродила по комнатам.
Михайлов только утром приехал со станции, весь день спал и
проснулся под вечер с тяжелой головой и беспричинной тоской в душе.
Всего только сутки тому назад он был в большом городе, а уже
и туманные улицы, и вереницы извозчиков с поднятыми верхами пролеток, и
холодный электрический свет, и знакомые лица казались ему где-то далеко позади.
И в то же время собственная мастерская показалась ему чужой
и холодной. Он покинул ее, когда ярко светило солнце и листья в саду только
тронулись первым золотом ясной осени, а теперь был мокрый сад, по дорожкам
валялись вялые листья, забитые дождем в холодную грязь, в мастерской стоял
застывший полумрак, на всем лежала тонкая паутина пыли. Было неуютно, как в
чужом нежилом доме. Скучно глядели со стен этюды и картины, а чучело филина,
точно не узнавая хозяина, с непонятной злобой пялило на него круглые желтые
стеклянные глаза.
Михайлов ходил из угла в угол, не зная, что делать, и вяло прислушивался
к унылому течению своих мыслей. Все валилось из рук, все казалось ненужным, и
было ощущение какой-то непоправимой ошибки.
«И зачем я сюда приехал?» — спрашивал он себя с глухим
раздражением.
Это в первый раз он приехал в город осенью; раньше бывал
только золотым летом да зелено-радостной весной.
Он и сам не знал, почему ему пришло в голову приехать.
Погнала какая-то тоска, какая-то беспричинная злоба на всех и на самого себя.
Он как будто кому назло сделал это:
«Скучно, так вот пусть будет еще скучнее!.. Глупо, нелепо,
так пусть будет еще глупее, еще нелепее!..»
Дня за два до своего отъезда он провожал Женечку, которая
прожила месяц в Москве и уезжала куда-то в Сибирь.
Сцена прощания ярко осталась у него в памяти.
Женечка стояла на полутемной площадке вагона и смотрела на
Михайлова черными, даже в сумраке блестящими глазами. И в этих смелых, живых
глазах была мягкая, глубоко затаенная грусть.
— Итак, едете? — машинально, не зная, что
говорить, сказал Михайлов.
Он смотрел на ее стройную фигуру, на красивое яркое лицо с
черными глазами и черными бровями, и ему даже самому было странно, что он
ничего не чувствует, кроме усталости. Ему даже как будто хотелось, чтобы она
скорее уехала. А ведь она была близка ему, так или иначе вошла в его жизнь,
столько заставила перечувствовать.
Правда, она никогда не говорила, что любит его. Когда
Михайлов спрашивал об этом, Женечка только смеялась загадочно.
— Ой-ра!.. Не все ли вам равно, Сергей Николаевич?
И он знал, что все равно, но все-таки почему-то было неприятно,
что она не скажет «люблю!». В ее смехе, в ускользающих от прямого ответа глазах
было что-то говорящее: что-то было там, в глубине ее гордого сердца, но никогда
не выскажется ему. Он только чувствует, что она томится и страдает.
— Так едете? — повторил Михайлов.
— Да, еду… пора! — ответила Евгения
Самойловна. — Ну, что ж… прощайте! Не поминайте лихом, больше не
увидимся!..
— Почему?
Он спросил только потому, что слишком было неприятно
подчеркивать разлуку навсегда, и то, что они уже чужие друг другу. Евгения
Самойловна пристально, как бы надеясь найти что-то, посмотрела ему в глаза.
Розовые губы ее вздрогнули, но она засмеялась.
— Эх, Сергей Николаевич!.. А зачем нам встречаться?..
Дальше будет уже скучно. Ведь так?.. Да?.. Михайлов неловко пожал плечами.
— А так будем помнить друг друга, как приятный
сон, — зазвеневшим голосом продолжала молодая женщина. — Да и зачем
вам?.. Будет другая… другие, вернее!..
Перед Михайловым промелькнула туманная вереница этих
«других», еще не известных женщин, которые придут откуда-то и принесут ему свои
ласки… И почему-то стало скучно и противно: неужели их будет еще много и, как
десятки прежних, так же исчезнут они в тумане жизни, словно ненужный сон?..
Зачем?.. Только чтобы забыть и их лица, как забыты прежние, как будет забыта и
вот эта?.. Только?..
И вдруг ему захотелось, чтобы Женечка не уезжала. Все-таки
она — милая!.. Может быть, она и неумна, и пуста, но она уже близка, уже между
ними что-то протянулось… Зачем же рвать и искать новое?.. Кто знает, зачем она
сошлась с ним, но она доставила ему много хороших минут, была славным товарищем
наслаждений, ничего не требуя и ничем не связывая. Чувство нежной телесной
благодарности согрело душу. Михайлов взял руку Женечки и тихо, благодарно
поцеловал ее повыше перчатки в холодноватое гладкое тело. Она посмотрела на
него сверху, и что-то страдальческое промелькнуло в веселых черных глазах,
которых Михайлов не мог видеть в эту минуту.
— Все-таки… — проговорил Михайлов и не кончил,
чего-то испугавшись.
Женечка смотрела, как будто ожидая. Потом вздохнула и
засмеялась.
— Ну, пусть! — непонятно сказала она.
Мимо площадки каждую минуту проходили люди и мешали
говорить. То и дело их просили посторониться пассажиры и угорелые носильщики,
лезущие с неуклюжими чемоданами и портпледами. Женечку толкали и прижимали к
стене, но она не уходила. Приходилось молча смотреть друг на друга, и оттого
было неловко и как-то глупо.
Резко пробил второй звонок. Стало еще тяжелее.
Чувствовалось, что все больше растягивается и разрывается по ниткам какая-то
связь, и с каждым мгновением они становятся дальше и дальше друг от друга.
Сейчас они расстанутся, чтобы никогда не встречаться. Она
унесется куда-то в далекий провинциальный город, где ей будут хлопать,
подносить цветы и бриллианты, где она сойдется с кем-то другим, и этот
неизвестный, непредставляющийся человек будет ей близок, как теперь Михайлов,
так же будет целовать, раздевать и ласкать ее. А он поедет назад один, на
мокром извозчике, по мокрым московским улицам, наполненным чужой, куда-то
спешащей толпой. И Михайлову все нелепее казалось это. Он опять взял и
поцеловал руку Женечки. В эту минуту, как бы там ни было, ближе ее у него
никого нет!
— А мне все-таки жаль, что вы уезжаете, —
принужденно сказал он, сам не зная хорошенько — правда это или ложь. Странно
двоятся чувства человека!
Будто бы? — спросила Евгения Самойловна, и опять
промелькнуло в ее черных глазах что-то теплое и скрытое.
— Конечно… все-таки я вас любил! — сказал Михайлов
и сам улыбнулся нелепости этого «все-таки».
Женечка покачала головой.
Михайлов вспомнил все, что было, и почувствовал, что были же
в самом деле моменты, когда она заполняла для него весь мир и вызывала нежное,
горячее чувство. И не страсть только!.. Даже и теперь: ведь если бы ей угрожала
какая-нибудь смертельная опасность, разве он поколебался бы броситься на
смерть?
— Нет, все-таки любил! — повторил он настойчиво,
как будто сам цепляясь за это слово.
— Нет, — возразила Женечка, и черные глаза ее
стали серьезными и мудрыми, — были моменты, когда вам так казалось, но это
вы не меня любили: вы женщину вообще любили!..
Что-то поразило Михайлова в этих словах. Он посмотрел на
Женечку с удивлением и каким-то странным уважением. Она вдруг показалась ему
другой, неизмеримо выше и тоньше той пустой и легкомысленной актрисы, которую
он знал. Неужели он просмотрел ее настоящее лицо?.. Какие тайны скрыты в
глубине того, казавшегося ему таким маленьким, странного существа?
— Вот как… — медленно произнес он. — Отчего
вы раньше никогда не говорили так?
Странно, она мгновенно поняла, что он думает, и ответила с
кривой усмешкой:
— Вам не это было нужно, Сергей Николаевич!.. Вы… Ну,
да все равно уж!..
Она помолчала. Потом виновато улыбнулась и сказала голосом
новым, полным глубины и нежности:
— А несчастные мы, женщины, все-таки!.. Все это не так
легко нам дается… как… Впрочем, не то! — перебила она себя
поспешно. — А скажите… мы расстаемся, может быть, и, правда, навсегда…
теперь все можно сказать… Скажите: счастливы ли вы? Ну, хоть иногда?.. Ну, вот
со мной, с другой… такой же? — прибавила она со страдальческой насмешкой
над собою.
Михайлов поднял на нее глаза.
— Нет, никогда! — с глубочайшей, из глубины сердца
вырвавшейся искренностью ответил он. И в ту же минуту почувствовал зловещий
холодок в сердце.
Евгения Самойловна долго молча смотрела, и по ее яркому
красивому лицу пробегали какие-то тени.
— Да… Я знаю… — с проникновенным выражением
сказала она. — Вы — несчастный человек, Сергей Николаевич!.. Для вас уже
все…
Резко и настойчиво пробил третий звонок, и толпа хлынула к
вагонам. Михайлов едва успел поцеловать ее руку, как Женечку отделили от него и
прижали к стене площадки. Она смеялась, изгибаясь всем гибким телом, чтобы не
уступить места. Михайлов, не расслышавший конца ее последней фразы, через
головы толпы смотрел на нее. Какой-то толстый офицер лез на ступеньки и кричал
толстой даме в огромной лиловой шляпе:
— Передай папе, что к Рождеству я непременно приеду,
хоть на два дня…
Кто-то целовался, кто-то кричал:
— Пишите! Кланяйтесь вашим!.. Не забывайте!..
Счастливой дороги!..
Толпа незаметно все дальше и дальше оттесняла Михайлова от
вагона. Между ним и Женечкой уже встало что-то холодное, чужое и даже как будто
враждебное. Уже издали смотрели на него черные, в последний раз нежные глаза.
Губы по-прежнему улыбались, но глаза были печальны и говорили что-то, чего не
было и уже не будет высказано словами. Нельзя было переговариваться, и
Михайлов, неловко улыбаясь, кивал головой. Ему одновременно хотелось и чтобы
она не уезжала как можно дольше, и чтобы скорее прекратилось это невыносимое,
нелепое кивание.
Поезд осторожно, почти незаметно двинулся, дернул, пополз и
вдруг пошел все скорее и скорее. Зашумели вокруг, замахали платками и шляпами.
Медленно уплывало вдаль яркое лицо с черными бровями и
черными блестящими глазами. Рядом торчала круглая рожа толстого офицера, все
еще кричавшего своей тучной даме:
— Так передай папе… Не забудь!..
Женечка поднималась на цыпочки, чтобы через его голову
видеть Михайлова. Она все улыбалась, но Михайлов уже не мог разглядеть, что ее
блестящие глаза полны слез, а губы мучительно дрожат.
Еще раз за столбами перрона мелькнуло ее лицо, махнул белый
платок, но уже нельзя было разобрать — се ли. Далеко, сливаясь в вертикальные
черточки, еще были видны окна и площадки вагонов… Мелькнул задний фонарь
поезда, и столбы вокзала навсегда скрыли все. Белый дым медленно таял под
арками. Отдаленный грохот становился все глуше и, наконец, затих совсем.
«Уехала!»
Что-то оборвалось и опустело в душе. Михайлов постоял и
пошел к выходу. Рядом, впереди и позади шли и переговаривались люди, но он
чувствовал себя совершенно одиноким и никому не нужным. Это чувство усилилось и
стало почти болезненным, когда он вышел на большую мокрую площадь, залитую
искрящимся блеском электричества и покрытую черными верхами извозчичьих пролеток.
Странно и чуждо раздавались звонки трамваев и крики кучеров.
Михайлов взял извозчика и поехал к себе в гостиницу.
|