XXV
Умер старый профессор Иван Иванович. Дня за три до смерти он
замолчал, и ни приход доктора Арнольди, ни заботы перепуганной Полины
Григорьевны не могли заставить его отозваться. Казалось, что между ним и всей
жизнью встала какая-то невидимая стена и уже навсегда отделила его от живых
людей. Там, за этой стеной, совершалась последняя, никому не понятая борьба
жизни и смерти.
Когда его спрашивали о чем-нибудь, старичок отвечал коротко
и вполне разумно, почти не путая слов. Можно было подумать, что он опомнился,
понял, наконец, что-то и затаил в душе эту страшную тайну, боясь заговорить,
чтобы не выдать себя. Целыми часами, никого не беспокоя, он просиживал в
кресле, опустив на руки дрожащую облезлую голову, странно окаменевшую, и думал,
закрыв глаза.
Полина Григорьевна суетилась вокруг. Как бы в предчувствии
близкого конца, она вдруг позабыла все свои мысли, всю усталость и стала
кроткой, полной любви и жалости. И когда по ночам Иван Иванович вставал и
садился на кровати, маленький, весь белый, она только следила за ним, притворяясь
спящей, но ничего не говорила, не укладывала, не приставала к нему.
И молчание жутко и торжественно сгущалось в их домике, точно
входили первые волны вечной тишины.
Стоило Полине Григорьевне пошевелиться, чтобы Иван Иванович
торопливо, как будто украдкой, спешил лечь. Но стоило ей закрыть глаза и
притаиться, он опять подымался, таинственно оглядывался на нее, садился и
начинал скоро шевелить провалившимися губами, точно жуя какую-то торопливую
бесконечную жвачку.
Только потом Полина Григорьевна догадалась, что он молился.
Это было так неожиданно и страшно, что ей показалось, будто
весь мир изменил свое лицо.
Сорок лет прожила она с ним и никогда не видала, чтобы Иван
Иванович молился. Никогда он не ходил в церковь, смеялся над религией,
издевался над попами, писал о церкви с разъедающим сарказмом. Когда-то она,
неумная, религиозная женщина, даже пугалась его выходок против Бога и религии,
думала, что Бог накажет, и спорила с ним. Но потом привыкла, сама утратила
остроту веры, подчиняясь его влиянию, и религия, с ее попами, церквами,
крестами и молениями, отошла от их жизни, как чужая, нелепая забава, до которой
им нет никакого дела.
И когда она сама бывала больна, когда умирали близкие люди
или знаменитые друзья старого профессора, даже теперь, когда началось это
ужасное, медленное умирание, никому и в голову не приходило призывать Ивана
Ивановича, с его тонким и трезвым умом, к вопросу о молитве, загробной жизни и
Боге.
Но теперь это был другой человек. Какой-то маленький
сухонький старичок, в одном белье, сидел на кровати Ивана Ивановича и в тишине
ночи, так, чтобы не видела ни одна живая душа, наедине со своими непонятными
мыслями, молился Богу.
И Полина Григорьевна видела однажды, как он оглянулся кругом
и тайком, торопливо, путаясь в движениях, перекрестился. Перекрестился раз,
подумал и перекрестился опять. И как бы уразумев что-то, начал часто
креститься, крепко прижимая ко лбу, груди и плечам дрожащие косточки мертвых
рук. Губы его шевелились, голова тряслась, и Полина Григорьевна услышала торопливый,
тайный шепот:
— Господи, помилуй меня по велицей милости Твоей…
Господи, помилуй меня…
Должно быть, он ничего больше не мог вспомнить. Ослабевшая
мысль с беспомощными усилиями старалась вызвать из тьмы прошлого утерянные
памятью слова наивных горячих молитв детства. Но они забылись и умерли. С
тоской, с дряхлыми бессильными слезами Иван Иванович повторял все одни и те же
слова: Господи, помилуй меня по велицей милости Твоей!..
На другой день она ничего не сказала ему. Какая-то странная
тайна, которой не смела коснуться чужая рука, чувствовалась в этих ночных
молитвах. Ужас овладел ею, и она только робко поглядывала на него.
Ночью же, за два дня до смерти, повторилось то же самое, но
с силой страшной, непонятной и печальной.
Тускло горела лампа, давно уже не тушившаяся по ночам. Тьма
стояла в соседних комнатах и, казалось смотрела оттуда жуткими подстерегающими
глазами. Полина Григорьевна тихо притаилась под одеялом.
Часа два Иван Иванович лежал совершенно неподвижно, лицом
вверх, глубоко вдавив в подушку свою тяжелую голову и вытянув поверх одеяла
кости мертвых рук. Страшно и угловато рисовалось под одеялом его длинное тонкое
тело с провалившимся животом и приподнятыми острыми коленами. Спал он или
думал, она не могла понять, но чувствовала, как что-то приближается и растет,
наполняет комнату и давит грудь. Полина Григорьевна замирала от страха, не смея
шевельнуться. Какой-то холодок полз по ее ногам, подходил к сердцу, сжимал его
и длинными холодными пальцами касался мозга. Ей хотелось закричать, позвать
Ивана Ивановича, но слова гасли в горле и только сердце колотилось с
исступленной быстротой.
Вдруг Иван Иванович шевельнулся. Тихо, как из гроба,
поднялась дрожащая седая голова и повернулась к Полине Григорьевне тусклыми
мертвыми глазами. Повернулась и замерла. Лампа прямо освещала его, и дико было
это лицо мертвеца, встающего из могилы, с тусклыми, но живыми, как будто
хитрыми и злыми глазами.
Полина Григорьевна не шевелилась, но чувствовала, как волосы
тронулись на ее голове и мурашки побежали по телу, вдруг ставшему потным и
липким.
Долго и неподвижно смотрел Иван Иванович. Чутко сторожила
тишина каждую минуту, и казалось, что им нет конца. Потом он тихо отвернулся.
Как голова воскового чучела, медленно повернулась его седая, заросшая седой
щетиной голова, и он поднялся на кровати. Поднялся и опять замер,
прислушиваясь. Все было тихо, только звенело и пело что-то в ушах.
Полине Григорьевне казалось, что она сойдет с ума, но не
было сил пошевельнуться, позвать его, крикнуть.
Тогда Иван Иванович со страшным усилием приподнял и спустил
с кровати тонкие костлявые ноги с синими суставами и желтыми, обмершими
пальцами. На тоненьком костяке, смешно и страшно облаченном в белое бельецо, с
его тесемочками и пуговками, казалась громадной мертвая голова.
Он что-то делал со своими ногами и не мог. Упирался руками в
кровать, качал головой, дрожал и падал. Наконец, нашел пол, укрепился и стал
подыматься. И тут Полина Григорьевна увидела, куда он смотрит: в углу, давно
забытая, но оставленная в память прошлого, висела икона и лампадка перед нею
зеленого граненого стекла, никогда не зажигавшаяся. Полина Григорьевна знала,
что внутри там пыль и дохлые мухи.
Иван Иванович встал во весь рос г на дрожащих, подгибающихся
ногах, еще раз оглянулся на кровать жены, хотел опуститься на колени, но не
сдержался и тяжко рухнул вниз, рухнул и замер, ухватившись костлявыми пальцами
за стул.
Та же тайная сила удержала крик в горле Полины Григорьевны.
И почему-то, точно почувствовав, что никто не должен видеть этого, она крепко
закрыла глаза.
Иван Иванович тихо шевелился. Странный костяной стук долетел
до ее ушей, но она не поняла его. И вдруг страстный полубезумный шепот раздался
в комнате:
Отче наш, иже еси на небеси… да святится имя Твое, да
приидет царствие Твое, яко на небеси и на земли… хлеб наш насущный даждь нам
днесь и остави нам долги наши, яко же и мы… оставляем должникам нашим… во имя
Отца, и Сына, и Святого Духа… Господи, помилуй меня по велицей милости Твоей…
оставь мне долги мои… помилуй, Господи, помилуй… помилуй меня!..
Дико и страшно звучали эти бессмысленные слова, и страшной
силой неизбывной муки, непереносимым страданием дребезжал старческий
срывающийся шепот.
И опять долетел странный костяной удар. Полина Григорьевна
открыла глаза, но за слезами ничего не могла разобрать, кроме расплывчатого
белого пятна на полу.
Иван Иванович молчал. Белое пятно шевелилось, странно
выгибаясь и как бы стараясь ползти, но ни одного звука не было слышно. Полина
Григорьевна сама не замечала, что уже не лежит, а сидит на кровати с широко открытыми
глазами, распустившимися седыми волосами и протянутыми руками.
Послышался опять слабый костяной стук, потом он повторился.
Казалось, Иван Иванович часто-часто, неровно кладет поклоны и стукается лбом о
пол. Немного было тихо, и опять он ударился черепом о пол. Несильно и гулко, и
тогда застонал. В одно мгновение с ясностью молнии Полина Григорьевна поняла
наконец, что он старается подняться, не может и ерзает по полу, колотясь
головой о доски, в тщетных, скользящих усилиях.
С отчаянным криком она бросилась к нему, охватила, подняла и
посадила на кровать с неведомой ей силой. Иван Иванович растерянно бормотал
что-то, шевелил руками и смотрел на нее жалкими виноватыми глазами.
— А я, видишь… помолиться хотел… Так, шутя… давно не
молился… думал попробовать… — бормотал он, и голова его тряслась. Ему было
мучительно стыдно, но прежняя гордость ясного и сильного ума уже пала и
растаяла в нем. Мал и слаб был его дух. И как маленький ребенок, он плакал,
прижавшись к жене, точно ища у нее защиты.
— Страшно мне… страшно, Полечка… умираю я!.. —
бормотал он.
Они сидели рядом на кровати, и оба плакали старчески
бессильными слезами. Оба маленькие, седые, в белом белье. И вдруг горячая волна
надежды радостным светом озарила ее.
— Знаешь… позовем мы завтра чудотворную икону… отслужим
молебен… Бог даст, ты поправишься!.. — говорила она и ласкала его по
облезлой трясущейся голове нежными, любящими, жалеющими пальцами.
И на другой день с утра их дом наполнился светлым ожиданием.
Вымыли и вычистили комнаты, приодели Ивана Ивановича в свежий сюртук и ждали с
трепетом и робкой надеждой.
И когда икона, темная, суровая икона древности, водрузилась
на белой скатерти, зажгли перед нею трепетные свечи, и рыжий поп, тот самый,
которого Арбузов высадил в поле, облаченный в светлую епитрахиль, стал читать и
петь, Иван Иванович сполз с кресла на колени и заплакал.
Солнце светило в окно и золотом света, радостным и милым,
наполнило все углы комнаты. Гулко звенели голоса попа и дьячка, тихо вился
дымок кадильный. И в свете дыма и сиянии чернела икона с суровым безрадостным
ликом, почернелым от времени.
Плакала Полина Григорьевна, плакал Иван Иванович, плакала
беременная Лида, и была радость и надежда в светлых слезах. Как будто только
теперь все поняли, что нет иной надежды, нет иной защиты, кроме той светлой и
всемогущей силы, которая откуда-то, из сияния великого солнца, из голубых
высот, тихо сходила к лику черной иконы.
Иван Иванович, широко раскрыв слезящиеся глаза, смотрел
снизу на темный лик, и слезы ручьями текли но морщинам его страшной мертвой
маски. Всю последнюю силу своей догорающей жизни, весь ужас и всю тоску
последних темных ночей выливал он в этом безмолвном, молящем взгляде. Никакая
сила не оторвала бы его в эту минуту от черного странного пятна на снежно-белой
скатерти.
И когда голоса попов, фальшиво переплетаясь и дребезжа в
дикой исступленной мелодии, наполняли комнату, слезы быстрее бежали по щекам
Ивана Ивановича.
В эту минуту он отказывался от всей жизни своей, от своего
гордого ума, от науки, опыта и дерзости разума, обманувших его. И в
скорбно-светлом смирении, без слов, одними слезами, он просил эту неведомую
силу пощадить его, спасти и помиловать.
Икону увезли. Рыжий отец Николай, крякая и оправляя рукава,
поговорил о городских пустяках с Полиной Григорьевной, пожелал больному
выздоровления и ушел. Синенький дымок еще вился и тоненькой перекрученной
струйкой тянулся в открытую форточку.
Иван Иванович сидел на диване чистенький, беленький. Губы
его еще дрожали, но в слезящихся глазках был свет напряженной, детской, чистой
веры. И все его старенькое личико светилось внутренним светом. Солнце добралось
до головы его и благословляющим светом, грея и лаская, осенило ее. Он,
радостно, бессмысленно улыбаясь, смотрел на Полину Григорьевну и дочь Лиду,
точно первый раз увидел их.
— Ну, вот и слава Богу… Теперь ты поправишься… —
ласково, как ребенку-имениннику, говорила старушка и брала его за худые руки,
лаская их, вся светлая от надежды и любви.
Иван Иванович смотрел на нее светлыми глазами и улыбался, а
на щеках его еще дрожали прозрачные, чисто детские слезы. Весь он был светлый,
точно осветился изнутри.
Пришел доктор Арнольди, тяжелый и громадный, с угрюмым
обрюзглым лицом. И ему Иван Иванович сказал:
— А я того… помолился… как это называется… причастился…
А, доктор? Хорошо, а?
— Это очень хорошо! — сказал доктор Арнольди, и в
его заплывших умных глазках нельзя было прочитать, смеется или верит он.
Так они сидели долго и разговаривали. Говорили, собственно,
только доктор, Лида и Полина Григорьевна. Иван Иванович сидел на диванчике,
обложенный белыми подушками, и радостно-светло смотрел на них.
Потом он утомился и попросился лечь. Доктор внимательно
посмотрел на него и ушел, сказав Лиде:
— Я буду дома до четырех часов, а после у Раздольской…
если что понадобится, пошлите за мной туда.
Лида не поняла страшного смысла его предостерегающих слов и
весело ответила:
— Хорошо, хорошо, только вряд ли понадобится… папе
гораздо лучше.
Иван Иванович заснул. Лида и Полина Григорьевна сидели в
соседней комнате и тихо говорили между собой. Спал Иван Иванович долго, часа
два. Ровно и тихо лежал он поверх одеяла. Лида обратила внимание, что он спит
слишком долго и совсем не слышно дыхания. Смутная боязнь овладела ею.
— Не разбудить ли?.. Не надо… пусть спит… а, по-моему,
лучше разбудить…
Две женщины с растерянными лицами стояли над ним и смотрели.
Их спокойная тихая радость исчезла, как не бывшая. Но лицо спавшего было
спокойно, ровно лежали, недавно причесанные, седые волосики и смешно
топорщились на макушке. Сюртук на груди не шевелился.
— Что это… что? — не веря себе, спрашивала Полина
Григорьевна.
— Надо разбудить! — тревожно шептала Лида. —
Страшно… Надо за доктором.
— Разбуди, разбуди…
— Или не надо?.. Пусть спит?.. Что это такое… Я
разбужу!
Странная суета поднялась вокруг неподвижно лежащего тельца в
чинном профессорском сюртуке. Ужас, предчувствие чего-то страшного охватили
двух женщин. Прислуга побежала за доктором. Лида, наконец, решилась и тронула
синюю мертвую руку, чтобы пощупать пульс. Рука была холодная и подалась, как
резиновая. Тогда в стихийном ужасе она начала тормошить сухонькое малое тельце.
— Папа, папа… — кричала она. — Проснитесь…
папа!
Молчание было ответом.
— Иван Иванович!
И вдруг Иван Иванович открыл глаза. Все тело и лицо его
оставались неподвижны, но глаза взглянули широко и странно. Это уже не были
глаза живого человека. Они были прозрачны и смотрели внутрь. Как будто он не
видел ничего, как будто его вернули силой откуда-то, куда ушла уже его душа.
Лида в ужасе отскочила от этого страшного взгляда.
— Ай! — закричала она. — Мама!
— Иван Иванович, что с тобой! — крикнула Полина
Григорьевна, кидаясь и охватывая его руками, точно стараясь удержать над
бездной.
Мертвые глаза медленно, тихо повернулись в ее сторону и
остановились на ее лице, тем же прозрачным, видящим что-то ужасное взглядом.
— Иван Иванович! — завопила старушка, не в силах
уже вынести этого ужаса.
Она тормошила его, дергала, обнимала, мочила слезами мертвое
лицо.
Вдруг так же неожиданно рот Ивана Ивановича раскрылся черной
впадиной. Костенеющий язык дрогнул и высунулся в бесполезном и последнем
усилии. Ужасом, имени которому нет у живых, исказилось его лицо, широко выперли
из орбит глаза, и он засмеялся…
Этот смех был так дик и ужасен, что обе женщины отскочили в
ужасе.
Несколько мгновений Иван Иванович со страшной быстротой
водил глазами по комнате, скользя и не задевая взглядом ничего. Потом выпятил
грудь, втянул живот, запрокинул голову, захрипел и замолчал.
Мгновенно переменилось его лицо: тупая важность трупа
каменно одела губы, закрыла глаза и заострила нос, отвалился подбородок и
отверзлась черная страшная дыра рта.
И уже нигде, ни среди зеленых деревьев, ни в лунном свете,
ни в ветре, ни в голубых морях, ни в солнечном сиянии, ни среди великих
человеческих городов не было того, кого звали Иваном Ивановичем, кто жил,
страдал, верил, мыслил и любил себя.
Билось и кричало у трупа маленькое седое существо, суетились
люди, торопливо копошился прибежавший доктор Арнольди, но труп лежал
торжественно и неподвижно, и голова качалась, как будто упрекая людей в их
бессмысленной и смешной суете.
Тяжко и гулко ударил колокол на соборной колокольне. Мрачно,
черным гулом покатился удар и замер далеко в степи, за домами и садами, где
живые люди на мгновение оставили свои заботы, разговоры, смех и ссоры, подняли
головы и сказали:
— Кто-то умер!
Потом мелодично и жалобно зазвонили маленькие колокольчики.
Дребезжа, перезвякнули средние колокола, жалуясь серебристыми слезами… И опять
ударил тяжелый черный колокол.
|