I
«Дул
ветер…», – написав это, я опрокинул неосторожным движением чернильницу, и
цвет блестящей лужицы напомнил мне мрак той ночи, когда я лежал в кубрике
«Эспаньолы». Это суденышко едва поднимало шесть тонн, на нем прибыла партия
сушеной рыбы из Мазабу. Некоторым нравится запах сушеной рыбы.
Все
судно пропахло ужасом, и, лежа один в кубрике с окном, заткнутым тряпкой, при
свете скраденной у шкипера Гро свечи, я занимался рассматриванием переплета
книги, страницы которой были выдраны неким практичным чтецом, а переплет я
нашел.
На
внутренней стороне переплета было написано рыжими чернилами: «Сомнительно, чтобы
умный человек стал читать такую книгу, где одни выдумки».
Ниже
стояло: «Дик Фармерон. Люблю тебя, Грета. Твой Д.».
На правой
стороне человек, носивший имя Лазарь Норман, расписался двадцать четыре раза с
хвостиками и всеобъемлющими росчерками. Еще кто-то решительно зачеркнул рукописание
Нормана и в самом низу оставил загадочные слова: «Что знаем мы о себе?»
Я с
грустью перечитывал эти слова. Мне было шестнадцать лет, но я уже знал, как
больно жалит пчела – Грусть. Надпись в особенности терзала тем, что недавно
парни с «Мелузины», напоив меня особым коктейлем, испортили мне кожу на правой
руке, выколов татуировку в виде трех слов: «Я все знаю». Они высмеяли меня за
то, что я читал книги, – прочел много книг и мог ответить на такие
вопросы, какие им никогда не приходили в голову.
Я
засучил рукав. Вокруг свежей татуировки розовела вспухшая кожа. Я думал, так ли
уж глупы эти слова «Я все знаю»; затем развеселился и стал хохотать – понял,
что глупы. Опустив рукав, я выдернул тряпку и посмотрел в отверстие.
Казалось,
у самого лица вздрагивают огни гавани. Резкий, как щелчки, дождь бил в лицо. В
мраке суетилась вода, ветер скрипел и выл, раскачивая судно. Рядом стояла
«Мелузина»; там мучители мои, ярко осветив каюту, грелись водкой. Я слышал, что
они говорят, и стал прислушиваться внимательнее, так как разговор шел о
каком-то доме, где полы из чистого серебра, о сказочной роскоши, подземных
ходах и многом подобном. Я различал голоса Патрика и Моольса, двух рыжих
свирепых чучел.
Моольс
сказал: – Он нашел клад.
– Нет, –
возразил Патрик. – Он жил в комнате, где был потайной ящик; в ящике
оказалось письмо, и он из письма узнал, где алмазная шахта.
– А
я слышал, – заговорил ленивый, укравший у меня складной нож
Каррель-Гусиная шея, – что он каждый день выигрывал в карты по миллиону!
– А
я думаю, что продал он душу дьяволу, – заявил Болинас, повар, – иначе
так сразу не построишь дворцов.
– Не
спросить ли у «Головы с дыркой»? – осведомился Патрик (это было прозвище,
которое они дали мне), – у Санди Пруэля, который все знает?
Гнусный –
о, какой гнусный! – смех был ответом Патрику. Я перестал слушать. Я снова
лег, прикрывшись рваной курткой, и стал курить табак, собранный из окурков в
гавани. Он производил крепкое действие – в горле как будто поворачивалась пила.
Я согревал свой озябший нос, пуская дым через ноздри.
Мне
следовало быть на палубе: второй матрос «Эспаньолы» ушел к любовнице, а шкипер
и его брат сидели в трактире, – но было холодно и мерзко вверху. Наш
кубрик был простой дощатой норой с двумя настилами из голых досок и сельдяной
бочкой-столом. Я размышлял о красивых комнатах, где тепло, нет блох. Затем я
обдумал только что слышанный разговор. Он встревожил меня, – как будете
встревожены вы, если вам скажут, что в соседнем саду опустилась жар-птица или
расцвел розами старый пень.
Не зная,
о ком они говорили, я представил человека в синих очках, с бледным, ехидным
ртом и большими ушами, сходящего с крутой вершины по сундукам, окованным
золотыми скрепами.
«Почему
ему так повезло, – думал я, – почему?..»
Здесь,
держа руку в кармане, я нащупал бумажку и, рассмотрев ее, увидел, что эта
бумажка представляет точный счет моего отношения к шкиперу, – с 17
октября, когда я поступил на «Эпаньолу» – по 17 ноября, то есть по вчерашний
день. Я сам записал на ней все вычеты из моего жалованья. Здесь были упомянуты
разбитая чашка с голубой надписью «Дорогому мужу от верной жены»; утопленное
дубовое ведро, которое я же сам по требованию шкипера украл на палубе
«Западного Зерна»; украденный кем-то у меня желтый резиновый плащ, раздавленный
моей ногой мундштук шкипера и разбитое – все мной – стекло каюты. Шкипер точно
сообщал каждый раз, что стоит очередное похождение, и с ним бесполезно было
торговаться, потому что он был скор на руку.
Я
подсчитал сумму и увидел, что она с избытком покрывает жалованье. Мне не приходилось
ничего получить. Я едва не заплакал от злости, но удержался, так как с
некоторого времени упорно решал вопрос – «кто я – мальчик или мужчина?» Я
содрогался от мысли быть мальчиком, но, с другой стороны, чувствовал что-то
бесповоротное в слове «мужчинам – мне представлялись сапоги и усы щеткой. Если
я мальчик, как назвала меня однажды бойкая девушка с корзиной дынь, – она
сказала: „Ну-ка, посторонись, мальчик“, – то почему я думаю о всем
большом: книгах, например, и о должности капитана, семье, ребятишках, о том,
как надо басом говорить: „Эй вы, мясо акулы!“ Если же я мужчина, – что
более всех других заставил меня думать оборвыш лет семи, сказавший, становясь
на носки: „Дай-ка прикурить, дядя!“ – то почему у меня нет усов и женщины
всегда становятся ко мне спиной, словно я не человек, а столб?
Мне было
тяжело, холодно, неуютно. Выл ветер – «Вой!» – говорил я, и он выл, как будто
находил силу в моей тоске. Крошил дождь. – «Лей!» – говорил я, радуясь,
что все плохо, все сыро и мрачно, – не только мой счет с шкипером. Было
холодно, и я верил, что простужусь и умру, мое неприкаянное тело…
|