Увеличить |
III
Из его
рта, ворочавшего, как жернов соломинку, пылающую искрами трубку, изошел мягкий,
приятный голосок, подобный струйке воды.
– Ты
капитан, что ли? – сказал Том, поворачивая меня к огню, чтобы
рассмотреть. – У, какой синий!
Замерз?
– Черт
побери! – сказал я. – И замерз, и голова идет кругом. Если вас зовут
Том, не можете ли вы объяснить всю эту историю?
– Это
какую же такую историю?
Том
говорил медленно, как тихий, рассудительный младенец, и потому было чрезвычайно
противно ждать, когда он договорит до конца.
– Какую
же это такую историю? Пойдем-ка, поужинаем. Вот это будет, думаю я, самая хорошая
история для тебя.
С этим
его рот захлопнулся – словно упал трап. Он повернул и пошел на берег, сделав
мне рукой знак следовать за ним.
От
берега по ступеням, расположенным полукругом, мы поднялись в огромную прямую
аллею и зашагали меж рядов гигантских деревьев. Иногда слева и справа блестел
свет, показывая в глубине спутанных растений колонны или угол фасада с
массивным узором карнизов. Впереди чернел холм, и, когда мы подошли ближе, он
оказался группой человеческих мраморных фигур, сплетенных над колоссальной
чашей в белеющую, как снег, группу. Это был фонтан. Аллея поднялась ступенями
вверх; еще ступени – мы прошли дальше – указывали поворот влево, я поднялся и
прошел арку внутреннего двора. В этом большом пространстве, со всех сторон и
над головой ярко озаренном большими окнами, а также висячими фонарями, увидел я
в первом этаже вторую арку поменьше, но достаточную, чтобы пропустить воз. За
ней было светло, как днем; три двери с разных сторон, открытые настежь,
показывали ряд коридоров и ламп, горевших под потолком. Заведя меня в угол,
где, казалось, некуда уже идти дальше, Том открыл дверь, и я увидел множество
людей вокруг очагов и плит; пар и жар, хохот и суматоха, грохот и крики, звон
посуды и плеск воды; здесь были мужчины, подростки, женщины, и я как будто попал
на шумную площадь.
– Постой-ка, –
сказал Том, – я поговорю тут с одним человеком, – и отошел,
затерявшись. Тотчас я почувствовал, что мешаю, – меня толкнули в плечо,
задели по ногам, бесцеремонная рука заставила отступить в сторону, а тут
женщина стукнула по локтю тазом, и уже несколько человек крикнули
ворчливо-поспешно, чтобы я убрался с дороги. Я тронулся в сторону и столкнулся
с поваром, несшимся с ножом в руке, сверкая глазами, как сумасшедший. Едва
успел он меня выругать, как толстоногая девчонка, спеша, растянулась на
скользкой плите с корзиной, и прибой миндаля подлетел к моим ногам; в то же
время трое, волоча огромную рыбу, отпихнули меня в одну сторону, повара – в
другую и пробороздили миндаль рыбьим хвостом. Было весело, одним словом. Я.
сказочный богач, стоял, зажав в кармане горсть золотых и беспомощно оглядываясь,
пока наконец в случайном разрыве этих спешащих, бегающих, орущих людей не улучил
момента отбежать к далекой стене, где сел на табурет и где меня разыскал Том.
– Пойдем-ка, –
сказал он, заметно весело вытирая рот. На этот раз идти было недалеко; мы
пересекли угол кухни и через две двери поднялись в белый коридор, где в широком
помещении без дверей стояло несколько коек и простых столов.
– Я
думаю, нам не помешают, – сказал Том и, вытащив из-за пазухи темную
бутылку, степенно опрокинул ее в рот так, что булькнуло раза три. – Ну-ка
выпей, а там принесут, что тебе надо, – и Том передал мне бутылку.
Действительно,
я в этом нуждался. За два часа произошло столько событий, а главное, – так
было все это непонятно, что мои нервы упали. Я не был собой; вернее,
одновременно я был в гавани Лисса и здесь, так что должен был отделить прошлое
от настоящего вразумляющим глотком вина, подобного которому не пробовал
никогда. В это время пришел угловатый человек с сдавленным лицом и вздернутым
носом, в переднике. Он положил на кровать пачку вещей и спросил Тома: – Ему,
что ли?
Том не
удостоил его ответом, а взяв платье, передал мне, сказав, чтобы я одевался.
– Ты
в лохмотьях, – говорил он, – вот мы тебя нарядим. Хорошенький ты
сделал рейс, – прибавил Том, видя, что я опустил на тюфяк золото, которое
мне было теперь некуда сунуть на себе. – Прими же приличный вид, поужинай
и ложись спать, а утром можешь отправляться куда хочешь.
Заключение
этой речи восстановило меня в правах, а то я уже начинал думать, что из меня
будут, как из глины, лепить, что им вздумается. Оба мои пестуна сели и стали
смотреть, как я обнажаюсь. Растерянный, я забыл о подлой татуировке и, сняв
рубашку, только успел заметить, что Том, согнув голову в бок, трудится над
чем-то очень внимательно.
Взглянув
на мою голую руку, он провел по ней пальцем.
– Ты
все знаешь? – пробормотал он, озадаченный, и стал хохотать, бесстыдно
воззрившись мне в лицо. – Санди! – кричал он, тряся злополучную мою
руку. – А знаешь ли ты, что ты парень с гвоздем?! Вот ловко! Джон, взгляни
сюда, тут ведь написано бесстыднейшим образом: «Я все знаю»!
Я стоял,
прижимая к груди рубашку, полуголый, и был так взбешен, что крики и хохот пестунов
моих привлекли кучу народа и давно уже шли взаимные, горячие объяснения – «в
чем дело», – а я только поворачивался, взглядом разя насмешников: человек
десять набилось в комнату. Стоял гам: «Вот этот! Все знает! Покажите-ка ваш
диплом, молодой человек». – «Как варят соус тортю?» – «Эй, эй, что у меня
в руке?» – «Слушай, моряк, любит ли Тильда Джона?» – «Ваше образование,
объясните течение звезд и прочие планеты!» – Наконец, какая-то замызганная
девчонка с черным, как у воробья, носом, положила меня на обе лопатки,
пропищав: – «Папочка, не знаешь ты, сколько трижды три?»
Я
подвержен гневу, и если гнев взорвал мою голову, не много надо, чтобы, забыв все,
я рванулся в кипящей тьме неистового порыва дробить и бить что попало. Ярость
моя была ужасна. Заметив это, насмешники расступились, кто-то сказал: «Как
побледнел, бедняжка, сейчас видно, что над чем-то задумался». Мир посинел для
меня, и, не зная, чем запустить в толпу, я схватил первое попавшееся – горсть
золота, швырнув ее с такой силой, что половина людей выбежала, хохоча до упаду.
Уже я лез на охватившего мои руки Тома, как вдруг стихло: вошел человек лет
двадцати двух, худой и прямой, очень меланхоличный и прекрасно одетый.
– Кто
бросил деньги? – сухо спросил он. Все умолкли, задние прыскали, а Том,
смутясь было, но тотчас развеселясь, рассказал, какая была история.
– В
самом деле, есть у него на руке эти слова, – сказал Том, – покажи
руку, Санди, что там, ведь с тобой просто шутили.
Вошедший
был библиотекарь владельца дома Поп, о чем я узнал после.
– Соберите
ему деньги, – сказал Поп, потом подошел ко мне и заинтересованно осмотрел
мою руку. – Это вы написали сами?
– Я
был бы последний дурак, – сказал я. – Надо мной издевались, над
пьяным, напоили меня.
– Так…
а все-таки – может быть, хорошо все знать. – Поп, улыбаясь, смотрел, как я
гневно одеваюсь, как тороплюсь обуться. Только теперь немного успокаиваясь, я
заметил, что эти вещи – куртка, брюки, сапоги и белье – были, хотя скромного
покроя, но прекрасного качества, и, одеваясь, я чувствовал себя, как рука в
теплой мыльной пене.
– Когда
вы поужинаете, – сказал Поп, – пусть Том пришлет Паркера, а Паркер
пусть отведет вас наверх. Вас хочет видеть Ганувер, хозяин. Вы моряк и, должно
быть, храбрый человек, – прибавил он, подавая мне собранные мои деньги.
– При
случае в грязь лицом не ударю, – сказал я, упрятывая свое богатство.
Поп
посмотрел на меня, я – на него. Что-то мелькнуло в его глазах, – искра неизвестных
соображений. «Это хорошо, да…» – сказал он и, странно взглянув, ушел. Зрители
уже удалились; тогда подвели меня за рукав к столу, Том показал на поданный
ужин. Кушанья были в тарелках, но вкусно ли, – я не понимал, хотя съел
все. Есть не торопился. Том вышел, и, оставшись один, я пытался вместе с едой
усвоить происходящее. Иногда волнение поднималось с такой силой, что ложка не
попадала в рот. В какую же я попал историю, – и что мне предстоит дальше?
Или был прав бродяга Боб Перкантри, который говорил, что «если случай поддел
тебя на вилку, знай, что перелетишь на другую».
Когда я
размышлял об этом, во мне мелькнули чувство сопротивления и вопрос: «А что,
если, поужинав, я надену шапку, чинно поблагодарю всех и гордо, таинственно
отказываясь от следующих, видимо, готовых подхватить „вилок“, выйду и вернусь
на „Эспаньолу“, где на всю жизнь случай этот так и останется „случаем“, о
котором можно вспоминать целую жизнь, делая какие угодно предположения
относительно „могшего быть“ и „неразъясненного сущего“. Как я представил это, у
меня словно выхватили из рук книгу, заставившую сердце стучать, на интереснейшем
месте. Я почувствовал сильную тоску и, действительно, случись так, что мне
велели бы отправляться домой, я, вероятно, лег бы на пол и стал колотить ногами
в совершенном отчаянии.
Однако
ничего подобного пока мне не предстояло, – напротив, случай, или как там
ни называть это, продолжал вить свой вспыхивающий шнур, складывая его
затейливой петлей под моими ногами. За стеной, – а, как я сказал, помещение
было без двери, – ее заменял сводчатый широкий проход, – несколько
человек, остановясь или сойдясь случайно, вели разговор, непонятный, но
интересный, – вернее, он был понятен, но я не знал, о ком речь. Слова были
такие: – Ну что, опять, говорят, свалился?!
– Было
дело, попили. Споят его, как пить дать, или сам сопьется.
– Да
уж спился.
– Ему
пить нельзя; а все пьют, такая компания.
– А
эта шельма Дигэ чего смотрит?
– А
ей-то что?!
– Ну,
как что! Говорят, они в большой дружбе или просто амуры, а может быть, он на
ней женится.
– Я
слышал, как она говорит: «Сердце у вас здоровое; вы, говорит, очень здоровый
человек, не то, что я».
– Значит
– пей, значит, можно пить, а всем известно, что доктор сказал: «Вам вино я воспрещаю
безусловно. Что хотите, хоть кофе, но от вина вы можете помереть, имея сердце с
пороком».
– Сердце
с пороком, а завтра соберется двести человек, если не больше. Заказ у нас на двести.
Как тут не пить?
– Будь
у меня такой домина, я пил бы на радостях.
– А
что? Видел ты что-нибудь?
– Разве
увидишь? По-моему, болтовня, один сплошной слух. Никто ничего не видал. Есть,
правда, некоторые комнаты закрытые, но пройдешь все этажи, – нигде ничего
нет.
– Да,
поэтому это есть секрет.
– А
зачем секрет?
– Дурак!
Завтра все будет открыто, понимаешь? Торжество будет, торжественно это надо
сделать, а не то что кукиш в кармане. Чтобы было согласное впечатление. Я
кое-что слышал, да не тебе скажу.
– Стану
ли я еще тебя спрашивать?!
Они
поругались и разошлись. Только утихло, как послышался голос Тома; ему отвечал серьезный
голос старика. Том сказал: – Все здесь очень любопытны, а я, пожалуй,
любопытнее всех. Что за беда? Говорят, вы думали, что вас никто не видит. А
видел – и он клянется – Кваль; Кваль клянется, что с вами шла из-за угла, где
стеклянная лестница, молоденькая такая уховертка, и лицо покрыла платком.
Голос, в
котором было больше мягкости и терпения, чем досады, ответил: – Оставьте это,
Том, прошу вас. Мне ли, старику, заводить шашни. Кваль любит выдумывать.
Тут они
вышли и подошли ко мне, – спутник подошел ближе, чем Том. Тот остановился
у входа, сказал: – Да, не узнать парня. И лицо его стало другое, как поел.
Видели бы вы, как он потемнел, когда прочитали его скоропечатную афишу.
Паркер
был лакей, – я видел такую одежду, как у него, на картинах. Седой,
остриженный, слегка лысый, плотный человек этот в белых чулках, синем фраке и
открытом жилете носил круглые очки, слегка прищуривая глаза, когда смотрел
поверх стекол. Умные морщинистые черты бодрой старухи, аккуратный подбородок и
мелькающее сквозь привычную работу лица внутреннее спокойствие заставили меня
думать, не есть ли старик главный управляющий дома, о чем я его и спросил. Он
ответил: – Кажется, вас зовут Сандерс. Идемте, Санди, и постарайтесь не производить
меня в высшую должность, пока вы здесь не хозяин, а гость.
Я
осведомился, не обидел ли я его чем-нибудь.
– Нет, –
сказал он, – но я не в духе и буду придираться ко всему, что вы мне
скажете. Поэтому вам лучше молчать и не отставать от меня.
Действительно,
он шел так скоро, хотя мелким шагом, что я следовал за ним с напряжением.
Мы
прошли коридор до половины и повернули в проход, где за стеной, помеченная
линией круглых световых отверстий, была винтовая лестница. Взбираясь по ней,
Паркер дышал хрипло, но и часто, однако быстроты не убавил. Он открыл дверь в
глубокой каменной нише, и мы очутились среди пространств, сошедших, казалось,
из стран великолепия воедино, – среди пересечения линий света и глубины,
восставших из неожиданности. Я испытывал, хотя тогда не понимал этого, как
может быть тронуто чувство формы, вызывая работу сильных впечатлений
пространства и обстановки, где невидимые руки поднимают все выше и озареннее
само впечатление. Это впечатление внезапной прекрасной формы было остро и ново.
Все мои мысли выскочили, став тем, что я видел вокруг. Я не подозревал, что
линии, в соединении с цветом и светом, могут улыбаться, останавливать,
задержать вздох, изменить настроение, что они могут произвести помрачение внимания
и странную неуверенность членов.
Иногда я
замечал огромный венок мраморного камина, воздушную даль картины или драгоценную
мебель в тени китайских чудовищ. Видя все, я не улавливал почти ничего. Я не помнил,
как мы поворачивали, где шли. Взглянув под ноги, я увидел мраморную резьбу лент
и цветов. Наконец Паркер остановился, расправил плечи и, подав грудь вперед,
ввел меня за пределы огромной двери. Он сказал: – Санди, которого вы желали
видеть, – вот он, – затем исчез. Я обернулся – его не было.
– Подойдите-ка
сюда, Санди, – устало сказал кто-то. Я огляделся, заметив в туманно-синем,
озаренном сверху пространстве, полном зеркал, блеска и мебели, несколько
человек, расположившихся по диванам и креслам с лицами, повернутыми ко мне. Они
были разбросаны, образуя неправильный круг. Вглядываясь, чтобы угадать, кто
сказал «подойдите», я обрадовался, увидев Дюрока с Эстампом; они стояли, куря,
подле камина и делали мне знаки приблизиться. Справа в большой качалке
полулежал человек лет двадцати восьми, с бледным, приятным лицом, завернутый в
плед, с повязкой на голове. Слева сидела женщина. Около нее стоял Поп. Я лишь
мельком взглянул на женщину, так как сразу увидел, что она очень красива, и
оттого смутился. Я никогда не помнил, как женщина одета, кто бы она ни была,
так и теперь мог лишь заметить в ее темных волосах белые искры и то, что она
охвачена прекрасным синим рисунком хрупкого очертания. Когда я отвернулся, я
снова увидел ее лицо про себя, – немного длинное, с ярким маленьким ртом и
большими глазами, смотрящими как будто в тени.
– Ну,
скажи, что ты сделал с моими друзьями? – произнес закутанный человек,
морщась и потирая висок. – Они, как приехали на твоем корабле, так не
перестают восхищаться твоей особой. Меня зовут Ганувер; садись, Санди, ко мне
поближе.
Он
указал кресло, в которое я и сел, – не сразу, так как оно все поддавалось
и поддавалось подо мной, но наконец укрепился.
– Итак, –
сказал Ганувер, от которого слегка пахло вином, – ты любишь «море и
ветер»! Я молчал.
– Не
правда ли, Дигэ, какая сила в этих простых словах?! – сказал Ганувер
молодой даме. – Они встречаются, как две волны.
Тут я
заметил остальных. Это были двое немолодых людей. Один – нервный человек с
черными баками, в пенсне с широким шнурком. Он смотрел выпукло, как кукла, не
мигая и как-то странно дергая левой щекой. Его белое лицо в черных баках,
выбритые губы, имевшие слегка надутый вид, и орлиный нос, казалось,
подсмеиваются. Он сидел, согнув ногу треугольником на колене другой,
придерживая верхнее колено прекрасными матовыми руками и рассматривая меня с
легким сопением. Второй был старше, плотен, брит и в очках.
– Волны
и эскадрильи! – громко сказал первый из них, не изменяя выражения лица и
воззрясь на меня, рокочущим басом. – Бури и шквалы, брасы и контрабасы,
тучи и циклоны; цейлоны, абордаж, бриз, муссон, Смит и Вессон!
Дама
рассмеялась. Улыбнулись все остальные, только Дюрок остался, – с несколько
мрачным лицом, – безучастным к этой шутке и, видя, что я вспыхнул, перешел
ко мне, сев между мною и Ганувером.
– Что
ж, – сказал он, кладя мне на плечо руку, – Санди служит своему
призванию, как может. Мы еще поплывем, а?
– Далеко
поплывем, – сказал я, обрадованный, что у меня есть защитник.
Все
снова стали смеяться, затем между ними произошел разговор, в котором я ничего
не понял, но чувствовал, что говорят обо мне, – легонько подсмеиваясь или
серьезно – я не разобрал. Лишь некоторые слова, вроде «приятное исключение»,
«колоритная фигура», «стиль», запомнились мне в таком странном искажении
смысла, что я отнес их к подробностям моего путешествия с Дюроком и Эстампом.
Эстамп
обратился ко мне, сказав: – А помнишь, как ты меня напоил?
– Разве
вы напились?
– Ну
как же, я упал и здорово стукнулся головой о скамейку. Признавайся,
– «огненная
вода», «клянусь Лукрецией!», – вскричал он, – честное слово, он
поклялся Лукрецией! К тому же, он «все знает» – честное слово!
Этот
предательский намек вывел меня из глупого оцепенения, в котором я находился; я
подметил каверзную улыбку Попа, поняв, что это он рассказал о моей руке, и меня
передернуло.
Следует
упомянуть, что к этому моменту я был чрезмерно возбужден резкой переменой
обстановки и обстоятельств, неизвестностью, что за люди вокруг и что будет со
мной дальше, а также наивной, но твердой уверенностью, что мне предстоит
сделать нечто особое именно в стенах этого дома, иначе я не восседал бы в таком
блестящем обществе. Если мне не говорят, что от меня требуется, – тем хуже
для них: опаздывая, они, быть может, рискуют. Я был высокого мнения о своих
силах. Уже я рассматривал себя, как часть некой истории, концы которой запрятаны.
Поэтому, не переводя духа, сдавленным голосом, настолько выразительным, что
каждый намек достигал цели, я встал и отрапортовал: – Если я что-нибудь «знаю»,
так это следующее. Приметьте. Я знаю, что никогда не буду насмехаться над
человеком, если он у меня в гостях и я перед тем делил с ним один кусок и один
глоток. А главное, – здесь я разорвал Попа глазами на мелкие куски, как
бумажку, – я знаю, что никогда не выболтаю, если что-нибудь увижу случайно,
пока не справлюсь, приятно ли это будет кое-кому.
Сказав
так, я сел. Молодая дама, пристально посмотрев на меня, пожала плечами. Все
смотрели на меня.
– Он
мне нравится, – сказал Ганувер, – однако не надо ссориться, Санди.
– Посмотри
на меня, – сурово сказал Дюрок; я посмотрел, увидел совершенное неодобрение
и был рад провалиться сквозь землю. – С тобой шутили и ничего более. Пойми
это!
Я
отвернулся, взглянул на Эстампа, затем на Попа. Эстамп, нисколько не обиженный,
с любопытством смотрел на меня, потом, щелкнув пальцами, сказал: «Ба! и – и
заговорил с неизвестным в очках. Поп, выждав, когда утих смешной спор, подошел
ко мне.
– Экий
вы горячий, Санди, – сказал он. – Ну, здесь нет ничего особенного, не
волнуйтесь, только впредь обдумывайте ваши слова. Я вам желаю добра.
За все
это время мне, как птице на ветке, был чуть заметен в отношении всех здесь собравшихся
некий, очень замедленно проскальзывающий между ними тон выражаемой лишь взглядами
и движениями тайной зависимости, подобной ускользающей из рук паутине. Сказался
ли это преждевременный прилив нервной силы, перешедшей с годами в способность
верно угадывать отношение к себе впервые встречаемых людей, – но только я
очень хорошо чувствовал, что Ганувер думает одинаково с молодой дамой, что
Дюрок, Поп и Эстамп отделены от всех, кроме Ганувера, особым, неизвестным мне,
настроением и что, с другой стороны, – дама, человек в пенсне и человек в
очках ближе друг к другу, а первая группа идет отдаленным кругом к неизвестной
цели, делая вид, что остается на месте. Мне знакомо преломление
воспоминаний, – значительную часть этой нервной картины я приписываю развитию
дальнейших событий, к которым я был причастен, но убежден, что те невидимые
лучи состояний отдельных людей и групп теперешнее ощущение хранит верно.
Я впал в
мрачность от слов Попа; он уже отошел.
– С
вами говорит Ганувер, – сказал Дюрок; встав, я подошел к качалке.
Теперь я
лучше рассмотрел этого человека, с блестящими, черными глазами, рыжевато-курчавой
головой и грустным лицом, на котором появилась редкой красоты тонкая и немного
больная улыбка. Он всматривался так, как будто хотел порыться в моем мозгу, но,
видимо, говоря со мной, думал о своем, очень, может быть, неотвязном и трудном,
так как скоро перестал смотреть на меня, говоря с остановками: – Так вот, мы
это дело обдумали и решили, если ты хочешь. Ступай к Попу, в библиотеку, там ты
будешь разбирать… – Он не договорил, что разбирать. – Нравится он вам,
Поп? Я знаю, что нравится. Если он немного скандалист, то это полбеды. Я сам
был такой. Ну, иди. Не бери себе в поверенные вино, милый ди-Сантильяно.
Шкиперу твоему послан приятный воздушный поцелуй; все в порядке.
Я
тронулся, Ганувер улыбнулся, потом крепко сжал губы и вздохнул. Ко мне снова
подошел Дюрок, желая что-то сказать, как раздался голос Дигэ:
– Этот
молодой человек не в меру строптив. Я не знал, что она хотела сказать этим.
Уходя с Попом, я отвесил общий поклон и, вспомнив, что ничего не сказал
Гануверу, вернулся. Я сказал, стараясь не быть торжественным, но все же слова
мои прозвучали, как команда в игре в солдатики.
– Позвольте
принести вам искреннюю благодарность. Я очень рад работе, эта работа мне очень
нравится. Будьте здоровы.
Затем я
удалился, унося в глазах добродушный кивок Ганувера и думая о молодой даме с
глазами в тени. Я мог бы теперь без всякого смущения смотреть в ее
прихотливо-красивое лицо, имевшее выражение, как у человека, которому быстро и
тайно шепчут на ухо.
|