Увеличить |
XII
С душевной болью, со злостью и с отвращением к себе, и к
Любке и, кажется, ко всему миру, бросился Лихонин, не раздеваясь, на деревянный
кособокий пролежанный диван и от жгучего стыда даже заскрежетал зубами. Сон не
шел к нему, а мысли все время вертелись около этого дурацкого, как он сам
называл увоз Любки, поступка, в котором так противно переплелся скверный
водевиль с глубокой драмой. «Все равно, – упрямо твердил он сам
себе, – раз я обещался, я доведу дело до конца. И, конечно, то, что было
сейчас, никогда-никогда не повторится! Боже мой, кто же не падал, поддаваясь
минутной расхлябанности нервов? Глубокую, замечательную истину высказал
какой-то философ, который утверждал, что ценность человеческой души можно
познавать по глубине ее падения и по высоте взлетов. Но все-таки черт бы побрал
весь сегодняшний идиотский день, и этого двусмысленного резонера-репортера
Платонова, и его собственный, Лихонина, нелепый рыцарский порыв! Точно, в самом
деле, все это было не из действительной жизни, а из романа „Что делать?“
писателя Чернышевского. И как, черт побери, какими глазами погляжу я на нее
завтра?»
У него горела голова, жгло веки глаз, сохли губы. Он нервно
курил папиросу за папиросой и часто приподымался с дивана, чтобы взять со стола
графин с водой и жадно, прямо из горлышка, выпить несколько больших глотков.
Потом каким-то случайным усилием воли ему удалось оторвать свои мысли от
прошедшей ночи, и сразу тяжелый сон, без всяких видений и образов, точно
обволок его черной ватой.
Он проснулся далеко за полдень, часа в два или в три, и
сначала долго не мог прийти в себя, чавкал ртом и озирался по комнате мутными отяжелевшими
глазами. Все, что случилось ночью, точно вылетело из его памяти. Но когда он
увидел Любку, которая тихо и неподвижно сидела на кровати, опустив голову и
сложив на коленях руки, он застонал и закряхтел от досады и смущения. Теперь он
вспомнил все. И в эту минуту он сам на себе испытал, как тяжело бывает утром
воочию увидеть результаты сделанной вчера ночью глупости.
– Проснулся, дусенька? – спросила ласково Любка.
Она встала с кровати, подошла к дивану, села в ногах у
Лихонина и осторожно погладила его ногу поверх одеяла.
– А-я давно уже проснулась и все сидела: боялась тебя
разбудить. Очень уж ты крепко спал.
Она потянулась к нему и поцеловала его в щеку. Лихонин
поморщился и слегка отстранил ее от себя.
– Подожди, Любочка! Подожди, этого не надо. Понимаешь,
совсем, никогда не надо. То, что вчера было, ну, это случайность. Скажем, моя
слабость. Даже более: может быть, мгновенная подлость. Но, ей-богу, поверь мне,
я вовсе не хотел сделать из тебя любовницу. Я хотел видеть тебя другом,
сестрой, товарищем... Нет, нет ничего: все сладится, стерпится. Не надо только
падать духом. А покамест, дорогая моя, подойди и посмотри немножко в окно: я
только приведу себя в порядок.
Любка слегка надула губы и отошла к окну, повернувшись
спиной к Лихонину. Всех этих слов о дружбе, братстве и товариществе она не
могла осмыслить своим куриным мозгом и простой крестьянской душой. Ее
воображению гораздо более льстило, что студент, – все-таки не кто-нибудь,
а человек образованный, который может на доктора выучиться, или на адвоката,
или на судью, – взял ее к себе на содержание... А вот теперь вышло так,
что он только исполнил свой каприз, добился, чего ему нужно, и уже на попятный.
Все они таковы, мужчины!
Лихонин поспешно поднялся, плеснул себе на лицо несколько
пригоршней воды и вытерся старой салфеткой. Потом он поднял шторы и распахнул
обе ставни. Золотой солнечный свет, лазоревое небо, грохот города, зелень
густых лип и каштанов, звонки конок, сухой запах горячей пыльной улицы – все
это сразу вторгнулось в маленькую чердачную комнатку. Лихонин подошел к Любке и
дружелюбно потрепал ее по плечу.
– Ничего, радость моя... Сделанного не поправишь, а
вперед наука. Вы еще не спрашивали себе чаю, Любочка?
– Нет, я все вас дожидалась. Да и не знала, кому
сказать. И вы тоже хороши. Я ведь слышала, как вы после того, как ушли с
товарищем, вернулись назад и постояли у дверей. А со мной даже и не
попрощались. Хорошо ли это?
«Первая семейная ссора», – подумал Лихонин, но подумал
беззлобно, шутя.
Умывание, прелесть золотого и синего южного неба и наивное,
отчасти покорное, отчасти недовольное лицо Любки и сознание того, что он
все-таки мужчина и что ему, а не ей надо отвечать за кашу, которую он
заварил, – все это вместе взбудоражило его нервы и заставило взять себя в
руки. Он отворил дверь и рявкнул во тьму вонючего коридора:
– Ал-лекса-андра! Самова-ар! Две бу-улки, ма-асла и
колбасы! И мерзавчик во-одки!
В коридоре послышалось шлепанье туфель, и старческий голос
еще издали зашамкал:
– Чего орешь? Чего орешь-то? Го-го-го! Го-го-го! Точно
жеребец стоялый. Чай, не маленький: запсовел уж, а держишь себя, как мальчишка
уличный! Ну, чего тебе?
В комнату вошла маленькая старушка, с красновекими глазами,
узкими, как щелочки, и с удивительно пергаментным лицом, на котором угрюмо и
зловеще торчал вниз длинный острый нос. Это была Александра, давнишняя прислуга
студенческих скворечников, друг и кредитор всех студентов, женщина лет
шестидесяти пяти, резонерка и ворчунья.
Лихонин повторил ей свое распоряжение и дал рублевую
бумажку. Но старуха не уходила, толклась на месте, сопела, жевала губами и
недружелюбно глядела на девушку, сидевшую спиной к свету.
– Ты что же, Александра, точно окостенела? –
смеясь, спросил Лихонин.-Или залюбовалась? Ну, так знай: это моя кузина, то
есть двоюродная сестра, Любовь... – он замялся всего лишь на секунду, но
тотчас же выпалил, – Любовь Васильевна, а для меня просто Любочка. Я вот
такой еще ее знал, – показал он на четверть аршина от стола.И за уши драл
и шлепал за капризы по тому месту, откуда ноги растут. И там... жуков для нее
разных ловил... Ну, однако... однако ты иди, иди, египетская мумия, обломок
прежних веков! Чтобы одна нога там, другая здесь!
Но старуха медлила. Топчась вокруг себя, она еле-еле
поворачивалась к дверям и не спускала острого, ехидного, бокового взгляда с
Любки. И в то же время она бормотала запавшим ртом:
– Двоюродная! Знаем мы этих двоюродных! Много их по
Каштановой улице ходит. Ишь кобели несытые!
– Ну, ты, старая барка! Живо и не ворчать! –
прикрикнул на нее Лихонин. – А то я тебя, как твой друг, студент Трясов,
возьму и запру в уборную на двадцать четыре часа!
Александра ушла, и долго еще слышались в Коридоре ее
старческие шлепающие шаги и невнятное бормотанье. Она склонна была в своей
суровой ворчливой доброте многое прощать студенческой молодежи, которую она
обслуживала уже около сорока лет. Прощала пьянство, картежную игру, скандалы,
громкое пение, долги, но, увы, она была девственницей, и ее целомудренная душа
не переносила только одного: разврата.
|