Увеличить |
II
Два часа дня. Во второстепенном, двухрублевом заведении Анны
Марковны все погружено в сон. Большая квадратная зала с зеркалами в золоченых
рамах, с двумя десятками плюшевых стульев, чинно расставленных– вдоль стен, с
олеографическими картинами Маковского «Боярский пир» и «Купанье», с хрустальной
люстрой посредине – тоже спит и в тишине и полумраке кажется непривычно
задумчивой, строгой, странно-печальной. Вчера здесь, как и каждый вечер, горели
огни, звенела разудалая музыка, колебался синий табачный, дым, носились, вихляя
бедрами и высоко вскидывая ногами вверх, пары мужчин и женщин. И вся улица
сияла снаружи красными фонарями над подъездами и светом из окон и кипела до
утра людьми и экипажами.
Теперь улица пуста. Она торжественно и радостно горит в
блеске летнего солнца. Но в зале спущены все гардины, и оттого в ней темно,
прохладно и так особенно нелюдимо, как бывает среди дня в пустых театрах,
манежах и помещениях суда.
Тускло поблескивает фортепиано своим черным, изогнутым,
глянцевитым боком, слабо светятся желтые, старые, изъеденные временем,
разбитые, щербатые клавиши. Застоявшийся, неподвижный воздух еще хранит
вчерашний запах; пахнет духами, табаком, кислой сыростью большой нежилой
комнаты, потом нездорового и нечистого женского тела, пудрой, борно-тимоловым
мылом и пылью от желтой мастики, которой был вчера натерт паркет. И со странным
очарованием примешивается к этим запахам запах увядающей болотной травы.
Сегодня троица. По давнему обычаю, горничные заведения ранним утром, пока их
барышни еще спят, купили на базаре целый воз осоки и разбросали ее длинную,
хрустящую под ногами, толстую траву повсюду: в коридорах, в кабинетах, в зале.
Они же зажили лампады перед всеми образами. Девицы, по традиции, не смеют этого
делать своими оскверненными за ночь руками.
А дворник украсил резной, в русском стиле, подъезд двумя
срубленными березками. Так же и во всех домах около крылец, перил и дверей
красуются снаружи белые тонкие стволики с жидкой умирающей зеленью.
Тихо, пусто и сонно во всем доме. Слышно, как на кухне рубят
к обеду котлеты. Одна из девиц, Любка, босая, в сорочке, с голыми руками,
некрасивая, в веснушках, но крепкая и свежая телом, вышла во внутренний двор. У
нее вчера вечером было только шесть временных гостей, но на ночь с ней никто не
остался, и оттого она прекрасно, сладко выспалась одна, совсем одна, на широкой
постели. Она рано встала, в десять часов, и с удовольствием помогла кухарке
вымыть в кухне пол и столы. Теперь она кормит жилами и обрезками мяса цепную
собаку Амура. Большой рыжий пес с длинной блестящей шерстью и черной мордой то
скачет на девушку передними лапами, туго натягивая цепь и храпя от удушья, то,
весь волнуясь спиной и хвостом, пригибает голову к земле, морщит нос,
улыбается, скулит и чихает от возбуждения. А она, дразня его мясом, кричит на
него с притворной строгостью:
– Ну, ты, болван! Я т-тебе дам! Как смеешь?
Но она от души рада волнению и ласке Амура, и своей минутной
власти над собакой, и тому, что выспалась и провела ночь без мужчины, и троице,
по смутным воспоминаниям детства, и сверкающему солнечному дню, который ей так
редко приходится видеть.
Все ночные гости уже разъехались. Наступает самый деловой,
тихий, будничный час.
В комнате хозяйки пьют кофе. Компания из пяти человек. Сама
хозяйка, на чье имя записан дом, – Анна Марковна. Ей лет под шестьдесят.
Она очень мала ростом, но кругло-толста: ее можно себе представить, вообразив
снизу вверх три мягких студенистых шара – большой, средний и маленький,
втиснутых друг в друга без промежутков; это – ее юбка, торс и голова. Странно:
глаза у нее блекло-голубые, девичьи, даже детские, но рот старческий, с
отвисшей бессильно, мокрой нижней малиновой губой. Ее муж – Исай Саввич – тоже
маленький, седенький, тихонький, молчаливый старичок. Он у жены под башмаком;
был швейцаром в этом же. доме еще в ту пору, когда Анна Марковна служила здесь
экономкой. Он самоучкой, чтобы быть чем-нибудь полезным, выучился играть на
скрипке и теперь по вечерам играет танцы, а также траурный марш для загулявших
приказчиков, жаждущих пьяных слез.
Затем две экономки – старшая и младшая. Старшая Эмма
Эдуардовна. Она – высокая, полная шатенка, лет сорока шести, с жирным зобом из
трех подбородков. Глаза у нее окружены черными геморроидальными кругами. Лицо
расширяется грушей, от лба вниз, к щекам, и землистого цвета; глаза маленькие,
черные; горбатый нос, строго подобранные губы; выражение лица
спокойно-властное. Ни для кого в доме не тайна, что через год, через два Анна
Марковна, удалясь на покой, продаст ей заведение со всеми правами и обстановкой,
причем часть получит наличными, а часть – в рассрочку по векселю. Поэтому
девицы чтут ее наравне с хозяйкой и побаиваются. Провинившихся она
собственноручно бьет, бьет жестоко, холодно и расчетливо, не меняя спокойного
выражения лица. Среди девиц у нее всегда есть фаворитка, которую она терзает
своей требовательной любовью и фантастической ревностью. И это гораздо тяжелее,
чем побои.
Другую – зовут Зося. Она только что выбилась из рядовых
барышень. Девицы покамест еще называют ее безлично, льстиво и фамильярно
«экономочкой». Она худощава, вертлява, чуть косенькая, с розовым цветом лица и
прической барашком; обожает актеров, преимущественно толстых комиков. К Эмме
Эдуардовне она относится с подобострастием.
Наконец пятое лицо – местный околоточный надзиратель Кербеш.
Это атлетический человек; он лысоват, у него рыжая борода веером, ярко-синие
сонные глаза и тонкий, слегка хриплый, приятный голос. Всем известно, что он
раньше служил по сыскной части и был грозою жуликов благодаря своей страшной
физической силе и жестокости при допросах.
У него на совести несколько темных дел. Весь город знает,
что два года тому назад он женился на богатой семидесятилетней старухе, а в
прошлом году задушил ее; однако ему как-то удалось замять это дело. Да и
остальные четверо тоже видели кое-что в своей пестрой жизни. Но, подобно тому
как старинные бретеры не чувствовали никаких угрызений совести при воспоминании
о своих жертвах, так и эти люди глядят на темное и кровавое в своем прошлом,
как на неизбежные маленькие неприятности профессий.
Пьют кофе с жирными топлеными сливками, околоточный – с
бенедиктином. Но он, собственно, не пьет, а только делает вид, что делает
одолжение.
– Так как же, Фома Фомич? – спрашивает искательно
хозяйка. – Это же дело выеденного яйца не стоит... Ведь вам только слово
сказать...
Кербеш медленно втягивает в себя полрюмки ликера, слегка
разминает языком по нёбу маслянистую, острую, крепкую жидкость, проглатывает
ее, запивает не торопясь кофеем и потом проводит безымянным пальцем левой руки
по усам вправо и влево.
– Подумайте сами, мадам Шойбес, – говорит он,
глядя на стол, разводя руками и щурясь, – подумайте, какому риску я здесь
подвергаюсь! Девушка была обманным образом вовлечена в это... в как его... ну,
словом, в дом терпимости, выражаясь высоким слогом. Теперь родители разыскивают
ее через полицию. Хорошо-с. Она попадает из одного места в другое, из пятого в
десятое... Наконец след находится у вас, и главное, – подумайте! – в
моем околотке! Что я могу поделать?
– Господин Кербеш, но ведь она же совершеннолетняя, –
говорит хозяйка.
– Оне совершеннолетние, – подтверждает Исай
Саввич. – Оне дали расписку, что по доброй воле...
Эмма Эдуардовна произносит басом, с холодной уверенностью:
– Ей-богу, она здесь как за родную дочь.
– Да ведь я не об этом говорю, – досадливо
морщится околоточный. – Вы вникните в мое положение... Ведь это служба.
Господи, и без того неприятностей не оберешься!
Хозяйка вдруг встает, шаркает туфлями к дверям и говорит,
мигая околоточному ленивым, невыразительным блекло-голубым глазом:
– Господин Кербеш, я попрошу вас поглядеть на наши
переделки. Мы хотим немножко расширить помещение.
– А-а! С удовольствием...
Через десять минут оба возвращаются, не глядя друг на друга.
Рука Кербеша хрустит в кармане новенькой сторублевой. Разговор о совращенной
девушке более не возобновляется. Околоточный, поспешно допивая бенедиктин,
жалуется на нынешнее падение нравов:
– Вот у меня сын гимназист – Павел. Приходит, подлец, и
заявляет: «Папа, меня ученики ругают, что ты полицейский, и что служишь на Ямской,
и что берешь взятки с публичных домов». Ну, скажите, ради бога, мадам Шойбес,
это же не нахальство?
– Ай-ай-ай!.. И какие тут взятки?.. Вот и у меня
тоже...
– Я ему говорю: «Иди, негодяй, и заяви директору, чтобы
этого больше не было, иначе папа на вас на всех донесет начальнику края». Что
же вы думаете? Приходит и поверит: «Я тебе больше не сын, – ищи себе
другого сына». Аргумент! Ну, и всыпал же я ему по первое число! Ого-го! Теперь
со мной разговаривать не хочет. Ну, я ему еще покажу!
– Ах, и не рассказывайте, – вздыхает Анна
Марковна, отвесив свою нижнюю малиновую губу и затуманив свои блеклые
глаза. – Мы нашу Берточку, – она в гимназии Флейшера, – мы
нарочно держим ее в городе, в почтенном семействе. Вы понимаете, все-таки неловко.
И вдруг она из гимназии приносит такие слова и выражения, что я прямо аж вся
покраснела.
– Ей-богу, Анночка вся покраснела, – подтверждает
Исай Саввич.
– Покраснеешь! – горячо соглашается околоточный.
Да, да, да, я вас понимаю. Но, боже мой, куда мы идем! Куда мы только идем? Я
вас спрашиваю, чего хотят добиться эти революционеры и разные там студенты,
или... как их там? И пусть пеняют на самих себя. Повсеместно разврат,
нравственность падает, нет уважения к родителям, Расстреливать их надо.
– А вот у нас был третьего дня случай, –
вмешивается суетливо Зося. – Пришел один гость, толстый человек...
– Не канцай, – строго обрывает ее на жаргоне
публичных домов Эмма Эдуардовна, которая слушала околоточного, набожно кивая
склоненной набок головой. – Вы бы лучше пошли распорядились завтраком для
барышень.
– И ни на одного человека нельзя положиться, –
продолжает ворчливо хозяйка. – Что ни прислуга, то стерва, обманщица. А
девицы только и думают, что о своих любовниках. Чтобы только им свое
удовольствие иметь. А о своих обязанностях и не думают.
Неловкое молчание. В дверь стучат. Тонкий женский голос
говорит по ту сторону дверей:
– Экономочка! Примите деньги и пожалуйте мне марочки.
Петя ушел.
Околоточный встает и оправляет шашку.
– Однако пора и на службу. Всего лучшего, Анна Марковна.
Всего хорошего, Исай Саввич.
– Может, еще рюмочку, на дорожку? – тычется над
столом подслеповатый Исай Саввич.
– Благодарю-с. Не могу. Укомплектован. Имею честь!..
– Спасибо вам за компанию. Заходите.
– Ваши гости-с. До свиданья.
Но в дверях он останавливается на минуту и говорит
многозначительно:
– А все-таки мой совет вам: вы эту девицу лучше
сплавьте куда-нибудь заблаговременно. Конечно, ваше дело, но как хороший
знакомый – предупреждаю-с.
Он уходит. Когда его шаги затихают на лестнице и хлопает за
ним парадная дверь, Эмма Эдуардовна фыркает носом и говорит презрительно:
– Фараон! Хочет и здесь и там взять деньги...
Понемногу все расползаются из комнаты. В доме темно. Сладко
пахнет полуувядшей осокой. Тишина.
|