Увеличить |
V
С приездом Горизонта (впрочем, бог знает, как его звали:
Гоголевич, Гидалевич, Окунев, Розмитальский), словом, с приездом этого человека
все переменилось на Ямской улице. Пошли громадные перетасовки. От Треппеля
переводили девушек к Анне Марковне, от Анны Марковны в рублевое заведение и из
рублевого – в полтинничное. Повышений не было: только понижения. На каждом
перемещении Горизонт зарабатывал от пяти до ста рублей. Поистине, у него была
энергия, равная приблизительно водопаду Иматре! Сидя днем у Анны Марковны, он
говорил, щурясь от дыма папиросы и раскачивая ногу на ноге:
– Спрашивается... для чего вам эта самая Сонька? Ей не
место в порядочном заведении. Ежели мы ее сплавим, то вы себе заработаете сто
рублей, я себе двадцать пять. Скажите мне откровенно, она ведь не в спросе?
– Ах, господин Шацкий! Вы всегда сумеете уговорить! Но
представьте себе, что я ее жалею. Такая деликатная девушка...
Горизонт на минутку задумался. Он искал подходящей цитаты и
вдруг выпалил:
– Падающего толкни! И я уверен, мадам Шайбес, что на
нее нет никакого спроса.
Исай Саввич, маленький, болезненный, мнительный старичок, но
в нужные минуты очень решительный, поддержал Горизонта:
– И очень просто. На нее действительно нет никакого
спроса. Представь себе, Анечка, что ее барахло стоит пятьдесят рублей, двадцать
пять рублей получит господин Шацкий, пятьдесят рублей нам с тобой останется. И
слава богу, мы с ней развязались! По крайней мере она не будет компрометировать
нашего заведения.
Таким-то образом Сонька Руль, минуя рублевое заведение, была
переведена в полтинничное, где всякий сброд целыми ночами, как хотел, издевался
над девушками. Там требовалось громадное здоровье и большая нервная сила.
Сонька однажды задрожала от ужаса ночью, когда Фекла, бабища пудов около шести
весу, выскочила на двор за естественной надобностью и крикнула проходившей мимо
нее экономке:
– Экономочка! Послушайте: тридцать шестой человек!.. Не
забудьте.
К счастью, Соньку беспокоили немного: даже и в этом
учреждении она была слишком некрасива. Никто не обращал внимания на ее
прелестные глаза, и брали ее только в,тех случаях, когда под рукой не было
никакой другой. Фармацевт разыскал ее и приходил каждый вечер к ней. Но
трусость ли, или специальная еврейская щепетильность, или, может быть, даже
физическая брезгливость не позволяла ему взять и увести эту девушку из дома. Он
просиживал около нее целые ночи и по-прежнему терпеливо ждал, когда она
возвратится от случайного гостя, делал ей сцены ревности и все-таки любил и,
торча днем в своей аптеке за прилавком и закатывая какие-нибудь вонючие пилюли,
неустанно думал о ней и тосковал.
VI
Сейчас же при входе в загородный кафешантан сияла
разноцветными огнями искусственная клумба, с электрическими лампочками вместо
цветов, и от нее шла в глубь сада такая же огненная аллея из широких
полукруглых арок, сужавшихся к концу. Дальше была широкая, усыпанная желтым
песком площадка: налево – открытая сцена, театр и тир, прямо – эстрада для
военных музыкантов (в виде раковины) и балаганчики с цветами и пивом, направо
длинная терраса ресторана. Площадку ярко, бледно и мертвенно освещали
электрические шары со своих высоких мачт. Об их матовые стекла, обтянутые
проволочными сетками, бились тучи ночных бабочек, тени которых – смутные и
большие – реяли внизу, на земле. Взад и вперед ходили попарно уже усталою,
волочащеюся походкой голодные женщины, слишком легко, нарядно и вычурно одетые,
сохраняя на лицах выражение беспечного веселья или надменной, обиженной
неприступности.
В ресторане были заняты все столы, – и над ними плыл
сплошной стук ножей о тарелки и пестрый, скачущий волнами говор. Пахло сытным и
едким кухонным чадом. Посредине ресторана, на эстраде, играли румыны в красных
фраках, все смуглые, белозубые, с лицами усатых, напомаженных и прилизанных
обезьян. Дирижер оркестра, наклоняясь вперед и манерно раскачиваясь, играл на
скрипке и делал публике непристойно-сладкие глаза, – глаза
мужчины-проститутки. И все вместе – это обилие назойливых электрических огней,
преувеличенно яркие туалеты дам, запахи модных пряных духов, эта звенящая
музыка, с произвольными замедлениями темпа, со сладострастными замираниями в
переходах, с взвинчиванием в бурных местах, – все шло одно к одному,
образуя общую картину безумной и глупой роскоши, обстановку подделки веселого
непристойного кутежа.
Наверху, кругом всей залы, шли открытые хоры, на которые,
как на балкончики, выходили двери отдельных кабинетов. В одном из таких
кабинетов сидело четверо – две дамы и двое мужчин: известная всей России
артистка певица Ровинская, большая красивая женщина с длинными зелеными
египетскими глазами и длинным, красным, чувственным ртом, на котором углы губ
хищно опускались книзу; баронесса Тефтинг, маленькая, изящная, бледная,ее
повсюду видели вместе с артисткой; знаменитый адвокат Рязанов и Володя
Чаплинский, богатый светский молодой человек, композитор-дилетант, автор
нескольких маленьких романсов и многих злободневных острот, ходивших по городу.
Стены в кабинете были красные с золотым узором. На столе,
между зажженными канделябрами, торчали из мельхиоровой вазы, отпотевшей от
холода, два белых осмоленных горлышка бутылок, и свет жидким, дрожащим золотом
играл в плоских бокалах с вином. Снаружи у дверей дежурил, прислонясь к стене,
лакей, а толстый, рослый, важный метрдотель, у которого на всегда оттопыренном
мизинце правой руки сверкал огромный брильянт, часто останавливался у этих
дверей и внимательно прислушивался одним ухом к тому, что делалось в кабинете.
Баронесса со скучающим бледным лицом лениво глядела сквозь
лорнет вниз, на гудящую, жующую, копошащуюся толпу. Среди красных, белых,
голубых и палевых женских платьев однообразные фигуры мужчин походили на
больших коренастых черных жуков. Ровинская небрежно, но в то же время и
пристально глядела вниз на эстраду и на зрителей, и лицо ее выражало усталость,
скуку, а может быть, и то пресыщение всеми зрелищами, какие так свойственны
знаменитостям. Ее прекрасные, длинные, худые пальцы левой руки лежали на
малиновом бархате ложи. Редкостной красоты изумруды так небрежно держались на них,
что, казалось, вот-вот свалятся, и вдруг она рассмеялась.
– Посмотрите, – сказала она, – какая смешная
фигура, или, вернее сказать, какая смешная профессия. Вот, вот на этого,
который играет на «семиствольной цевнице».
Все поглядели по направлению ее руки. И в самом деле,
картина была довольно смешная. Сзади румынского оркестра сидел толстый, усатый
человек, вероятно, отец, а может быть, даже и дедушка многочисленного
семейства, и изо всех сил свистел в семь деревянных свистулек, склеенных.
вместе. Так как ему было, вероятно, трудно передвигать этот инструмент между
губами, то он с необыкновенной быстротой поворачивал голову то влево, то
вправо.
– Удивительное занятие, – сказала
Ровинская. – А ну-ка вы, Чаплинский, попробуйте так помотать головой.
Володя Чаплинский, тайно и безнадежно влюбленный в артистку,
сейчас же послушно и усердно постарался это сделать, но через полминуты
отказался.
– Это невозможно, – сказал он, – тут нужна
или долгая тренировка, или, может быть, наследственные способности. Голова кружится.
Баронесса в это время отрывала лепестки у своей розы и
бросала их в бокал, потом, с трудом подавив зевоту, она сказала, чуть-чуть
поморщившись:
– Но, боже мой, как скучно развлекаются у вас в К.!
Посмотрите: ни смеха, ни пения, ни танцев. Точно какое-то стадо, которое
пригнали, чтобы нарочно веселиться!
Рязанов лениво взял свой бокал, отхлебнул немного и ответил
равнодушно своим очаровательным голосом:
– Ну, а у вас, в Париже или Ницце, разве веселее? Ведь
надо сознаться: веселье, молодость и смех навсегда исчезли из человеческой
жизни, да и вряд ли когда-нибудь вернутся. Мне кажется, что нужно относиться к
людям терпеливее. Почем знать, может быть для всех, сидящих тут, внизу,
сегодняшний вечер – отдых, праздник?
– Защитительная речь, – вставил со своей спокойной
манерой Чаплинский.
Но Ровинская быстро обернулась к мужчинам, и ее длинные
изумрудные глаза сузились. А это у нее служило признаком гнева, от которого
иногда делали глупости и коронованные особы. Впрочем, она тотчас же сдержалась
и продолжала вяло:
– Я не понимаю, о чем вы говорите. Я не понимаю даже,
для чего мы сюда приехали. Ведь зрелищ теперь совсем нет на свете. Вот я,
например, видала бои быков в Севилье, Мадриде и Марсели – представление,
которое, кроме отвращения, ничего не вызывает. Видала и бокс и борьбу – гадость
и грубость. Пришлось мне также участвовать на охоте на тигра, причем я сидела
под балдахином на спине большого умного белого слона... словом, вы это хорошо
сами знаете. И от всей моей большой, пестрой, шумной жизни, от которой я
состарилась...
– О, что вы, Елена Викторовна! – сказал с ласковым
упреком Чаплинский.
– Бросьте, Володя, комплименты! Я сама знаю, что еще
молода и прекрасна телом, но, право, иногда мне кажется, что мне девяносто лет.
Так износилась душа. Я продолжаю. Я говорю, что за всю мою жизнь только три
сильных впечатления врезались в мою душу. Первое – это когда я еще девочкой
видела, как кошка кралась за воробьем, и я с ужасом и с интересом следила за ее
движениями и за зорким взглядом птицы. До сих пор я и сама не знаю, чему я
сочувствовала более: ловкости ли кошки, или увертливости воробья. Воробей
оказался проворнее. Он мгновенно взлетел на дерево и начал оттуда осыпать кошку
такой воробьиной бранью, что я покраснела бы от стыда, если бы поняла хоть одно
слово. А кошка обиженно подняла хвост трубою и старалась сама перед собою
делать вид, что ничего особенного не произошло. В другой раз мне пришлось петь
в опере дуэт с одним великим артистом...
– С кем? – спросила быстро баронесса.
– Не все ли равно? К чему имена? И вот, когда мы с ним
пели, я вся чувствовала себя во власти гения. Как чудесно, в какую дивную
гармонию слились наши голоса! Ах! Невозможно передать этого впечатления.
Вероятно, это бывает только раз в жизни. Мне по роли нужно было плакать, и я плакала
искренними, настоящими слезами. И когда после занавеса он подошел ко мне и
погладил меня своей большой горячей рукой по волосам и со своей
обворожительно-светлой улыбкой сказал: «Прекрасно! Первый раз в жизни я так
пел»... и вот я, – а я очень гордый человек,я поцеловала у него руку. А у
меня еще стояли слезы в глазах...
– А третье? – спросила баронесса, и глаза ее
зажглись злыми искрами ревности.
– Ах, третье, – ответила грустно артистка, –
третье проще простого. В прошлогоднем сезоне я жила в Ницце и вот видела на
открытой сцене, во Фрежюссе, «Кармен» с участием Сесиль Кеттен, которая
теперь, – артистка искренно перекрестилась, – умерла... не знаю,
право, к счастью или к несчастью для себя?
Вдруг, мгновенно, ее прелестные глаза наполнились слезами и
засияли таким волшебным зеленым светом, каким сияет летними теплыми сумерками
вечерняя звезда. Она обернула лицо к сцене, и некоторое время ее длинные
нервные пальцы судорожно сжимали обивку барьера ложи. Но когда она опять
обернулась к своим друзьям, то глаза уже были сухи и на загадочных, порочных и
властных губах блестела непринужденная улыбка.
Тогда Рязанов спросил ее вежливо, нежным, но умышленно
спокойным тоном:
– Но ведь, Елена Викторовна, ваша громадная слава,
поклонники, рев толпы, цветы, роскошь... Наконец тот восторг, который вы
доставляете своим зрителям. Неужели даже это не щекочет ваших нервов?
– Нет, Рязанов, – ответила она усталым
голосом, – вы сами не хуже меня знаете, чего это стоит. Наглый интервьюер,
которому нужны контрамарки для его знакомых, а кстати, и двадцать пять рублей в
конверте. Гимназисты, гимназистки, студенты и курсистки, которые выпрашивают у
вас карточки с надписями. Какой-нибудь старый болван в генеральском чине,
который громко мне подпевает во время моей арии. Вечный шепот сзади тебя, когда
ты проходишь: «Вот она, та самая, знаменитая!» Анонимные письма, наглость
закулисных завсегдатаев... да всего и не перечислишь! Ведь, наверное, вас
самого часто осаждают судебные психопатки?
– Да, – сказал твердо Рязанов.
– Вот и все. А прибавьте к этому самое ужасное, то, что
каждый раз, почувствовав настоящее вдохновение, я тут же мучительно ощущаю
сознание, что я притворяюсь и кривляюсь перед людьми... А боязнь успеха
соперницы? А вечный страх потерять голос, сорвать его или простудиться? Вечная
мучительная возня с горловыми связками? Нет, право, тяжело нести на своих
плечах известность.
– Но артистическая слава? – возразил
адвокат.Власть гения! Это ведь истинная моральная власть, которая выше любой
королевской власти на свете!
– Да, да, конечно, вы правы, мой дорогой. Но слава,
знаменитость сладки лишь издали, когда о них только мечтаешь. Но когда их
достиг – то чувствуешь одни их шипы. И зато как мучительно ощущаешь каждый
золотник их убыли. И еще я забыла сказать. Ведь мы, артисты, несем каторжный
труд. Утром упражнения, днем репетиция, а там едва хватит времени на обед– и
пора на спектакль. Чудом урвешь часок, чтобы почитать или развлечься вот, как
мы с вами. Да и то... развлечение совсем из средних...
Она небрежно и утомленно слегка махнула пальцами руки,
лежавшей на барьере.
Володя Чаплинский, взволнованный этим разговором, вдруг
спросил:
– Ну, а скажите, Елена Викторовна, чего бы вы хотели,
что бы развлекло ваше воображение и скуку?
Она посмотрела на него своими загадочными глазами и тихо,
как будто даже немножко застенчиво, ответила:
– В прежнее время люди жили веселее и не знали никаких
предрассудков. Вот тогда, мне кажется, я была бы на месте и жила бы полной
жизнью. О, древний Рим!
Никто ее не понял, кроме Рязанова, который, не глядя на нее,
медленно произнес своим бархатным актерским голосом классическую, всем
известную латинскую фразу:
– Ave, Caesar, morituri te salutant![5]
– Именно! Я вас очень люблю, Рязанов, за то, что вы
умница. Вы всегда схватите мысль на лету, хотя должна сказать, что это не
особенно высокое свойство ума. И в самом деле, сходятся два человека, вчерашние
друзья, собеседники, застольники, и сегодня один из них должен погибнуть.
Понимаете, уйти из жизни навсегда. Но у них нет ни злобы, ни страха. Вот
настоящее прекрасное зрелище, которое я только могу себе представить!
– Сколько в тебе жестокости, – сказала раздумчиво
баронесса.
– Да, уж ничего не поделаешь! Мои предки были
всадниками и грабителями. Однако, господа, не уехать ли нам?
Они все вышли из сада. Володя Чаплинский велел крикнуть свой
автомобиль. Елена Викторовна опиралась на его руку. И вдруг она спросила:
– Скажите, Володя, куда вы обыкновенно ездите, когда
прощаетесь с так называемыми порядочными женщинами?
Володя замялся. Однако он знал твердо, что лгать Ровинской
нельзя.
– М-м-м... Я боюсь оскорбить ваш слух. М-м-м... К
цыганам, например... в ночные кабаре...
– А еще что-нибудь? похуже?
– Право, вы ставите меня в неловкое положение. С тех
пор как я в вас так безумно влюблен...
– Оставьте романтику!
– Ну, как сказать... пролепетал Володя, почувствовав,
что он краснеет не только лицом, но телом, спиной, – ну, конечно, к
женщинам. Теперь со мною лично этого, конечно, не бывает...
Ровинская злобно прижала к себе локоть Чаплинского.
– В публичный дом?
Володя ничего не ответил. Тогда она сказала:
– Итак, вот сейчас вы нас туда свезете на автомобиле и
познакомите нас с этим бытом, который для меня чужд. Но помните, что я
полагаюсь на ваше покровительство.
Остальные двое согласились на это, вероятно, неохотно, но
Елене Викторовне сопротивляться не было никакой возможности. Она всегда делала
все, что хотела. И потом все они слышали и знали, что в Петербурге светские
кутящие дамы и даже девушки позволяют себе из модного снобизма выходки куда
похуже той, какую предложила Ровинская.
|