XIII
В кабинете в одной из наиболее оживленных групп шел перед
ужином политический разговор. В нем участвовали Василий Степанович, молодой
либеральный член Думы князь Горенский и два «представителя магистратуры», как
мысленно выражался дон Педро. Прихлебывая коньяк из большой рюмки, дон Педро
сообщал разные новости. В этом салоне, в который он попал с трудом, дон Педро
одновременно наслаждался всем: и коньяком, и своими новостями, и собеседниками,
в особенности же тем, что он был правее князя и в споре с ним выражал
государственно‑охранительные начала.
– Это уж начало конца… Нет, право, таких людей надо
сажать в сумасшедший дом, – сказал возмущенно князь, имея в виду министра,
о разных действиях которого рассказывал дон Педро.
– Disons[16]:
надо бы уволить в отставку с мундиром и пенсией, – сказал Фомин.
– Можно и без пенсии.
– В такое время, подумайте, в такое время! –
укоризненно сказал дон Педро. – Когда все живые силы страны должны
всемерно приложиться к делу обороны. Эти люди ведут прямехонько к революции!
– И славу Богу! Не вечно же Федосьевым править Россией.
Моя формула: чем хуже, тем лучше, – сказал Горенский.
– Да, но подождем конца войны. Во время войны не
устраивают революций.
– Ах, разве война когда‑нибудь кончится, полноте!
– Война кончится тогда, когда социалистам воюющих стран
будет дана возможность собраться на международную конференцию, – сказал
убежденно Василий Степанович, который в кабинете за серьезным политическим
разговором чувствовал себя много свободнее, чем с дамами в гостиной.
– Что же они сделают? Объявят ничью?
– Да уж там видно будет.
– Ну, с сотворения мира войны вничью не бывало. Неужто,
однако, князь, можно защищать сухановщину? – осведомился дон Педро, с
особенной любовью произнося слово «князь».
– Позвольте, при чем здесь сухановщина. Я не пораженец.
– К тому же сухановщина весьма неопределенное понятие,
Ленин излагает те же, в сущности, мысли гораздо последовательнее, –
заметил Василий Степанович.
– Кто это Ленин? – спросил представитель
магистратуры.
– Ленин – эмигрант, глава так называемого
большевистского и пораженческого течения в российской социал‑демократии, –
снисходительно пояснил Василий Степанович. – Как‑никак выдающийся человек.
– Его настоящая фамилия Богданов, правда? –
спросил дон Педро.
– Нет, Богданов другой. Фамилия Ленина, кажется,
Ульянов.
– Ах да, Ульянов… Не скрою от вас, князь, – сказал
дон Педро, – я к пораженчеству и ко всей этой сухановщине вообще отношусь
довольно отрицательно.
– А к милюковщине как относитесь? Положительно?
– Вы хорошо знаете, Василий Степанович, что я
значительно левее Павла Николаевича, – несколько обиженно сказал дон
Педро. – Но не в этом дело.
– Война до полной победы? Дарданеллы?.. Слышали!
– Ах, где же ее взять, полную победу? – заметил со
вздохом дон Педро. Он хотел рассказать о том, что Гинденбург готовит прорыв
двенадцатью дивизиями. Но его прервал Фомин.
– Позвольте, наши доблестные союзники уже взяли дом
паромщика, – сказал он.
Кто‑то засмеялся. К разговаривавшим подошел хозяин. Его лицо
так и сияло.
– Ну, что? – сказал он восторженно. – Ведь
это гений! Другого слова нет!..
– Шаляпин? – переспросил дон Педро. – Да,
мировая величина… Удивительно, что он согласился спеть: он больше не поет в
частных домах.
– Уж и приготовили вы гостям сюрприз!
– Помилуйте, это для меня первого был полный сюрприз! Я
в мыслях не имел просить его петь. Разве можно просить об этом Шаляпина!
– Это все равно что попросить человека подарить вам три
тысячи рублей.
– Вот именно, – сказал, смеясь Кременецкий. –
Нет, он сам пожелал, видно, нашло… Спел и уехал! Даже не уехал, а отбыл – о
королях надо говорить «отбыл».
– Однако отчего он поет такие заигранные вещи? –
спросил Горенский. – «Два гренадера», «Заклинание цветов»… Ведь это
банальщина! Не хватало только «Спите, орлы боевые»!.. И почему «Фауста» петь по‑итальянски?
– Vous âtes difficile, prince[17], – сказал Фомин. – Мне французы
говорили, что они «Марсельезу» стали понимать лишь тогда, когда услышали, как
Шаляпин поет «Два гренадера»…
– Да, мороз по коже дерет от его «Марсельезы»… Вы,
видно, не очень любите музыку, князь, – сказал Кременецкий и отошел к
другой группе. У камина, заставленного бутылками, Яценко разговаривал с
Никоновым. Григорий Иванович выпил и был еще веселее обыкновенного. Около них в
глубоком кресле сидел Браун. Здесь же, при отце, находился и Витя.
– Николай Петрович нем, точно золотая рыбка, –
сказал Кременецкому Никонов. – Я, видите ли, хочу взять его за цугундер,
как говорил один мой гомельский клиент. Нескромнейшим образом пристаю к Николаю
Петровичу по делу Фишера: кто убил? зачем убил? почему убил? Просто сгораю от
любопытства!
Кременецкий с беспокойством посмотрел на Яценко. Семену
Исидоровичу фамильярный тон его помощника показался весьма неуместным. Но
Николай Петрович был в благодушном настроении и нисколько не казался обиженным
– его, по‑видимому, забавлял выпивший Никонов, которого он давно знал.
– И что же Николай Петрович? – спросил Кремецкий.
– Молчит, потому Фемида.
Никонов, улыбаясь, налил себе большую рюмку ликера. Семен
Исидорович невольно следил за движениями его руки, слегка дрожавшей над
бархатным покрывалом камина.
– Скажите, Фемида, будьте такие миленькие, кто убил
Фишера? Cur? quomodo? quibus auxiliis?[18]
– Да, право же, я сам ничего не знаю, господа. Вы
читали в вечерних газетах: задержан некий Загряцкий. Но я его еще не
допрашивал.
– А вы допросите. Нет такого закона, чтобы людям сидеть
под арестом, не зная, за что и почему… Хотя, конечно, он убил…
– Завтра допрашиваю. Его задержала полиция в порядке
двести пятьдесят седьмой статьи устава уголовного судопроизводства. Вы бы
прочли эту книжку, Григорий Иванович, полезная, знаете, для юриста книжка.
– Вот еще, стану я всякие глупости читать. Статья
архаическая.
– Разве у нас есть habeas corpus[19]? – спросил, краснея, Витя Яценко.
– Я знаю только то, что напечатано в газетах, –
сказал серьезно Кременецкий. – Насколько по газетам можно судить,
настоящих улик против Загряцкого нет.
– Это какой же Загряцкий? – осведомился подошедший
Фомин. – Мой покойный отец, сенатор, знавал одного Загряцкого. Они
встречались у Лили, у графини Геденбург… Не из тех ли Загряцких?
– Не знаю, верно, не из тех. Кажется, попросту
опустившийся человек, – сказал нехотя следователь. – Вместе
развлекались с Фишером.
– А развлечения были забавные? Расскажите, Николай
Петрович. Не слушайте, молодой человек.
– Отчего же? Впрочем, если я лишний, – сказал,
вспыхнув, Витя и хотел было отойти, но отец засмеялся и удержал его за руку.
– Однако вполне ли доказано, что Фишер убит? –
спросил Фомин.
– Экспертиза будто бы установила отравление
растительным ядом, – пояснил Кременецкий. – Но вы знаете, хуже
экспертов врут только статистики. Да и наши газетчики любят подпускать андрона,
не в обиду будь сказано милейшему дон Педро, – добавил он вполголоса,
оглядываясь. – Вот вы, доктор, – обратился он из вежливости к Брауну,
который молча слушал разговор. – Вы что нам можете разъяснить по сему
печальному случаю?
– Я не видал данных анализа и ничего не могу
разъяснить.
– Однако, если я не ошибаюсь, химическая экспертиза не
всегда может вполне точно установить факт отравления?
– Вы не ошибаетесь, – холодно сказал Браун. Почему‑то
все, кроме Никонова, почувствовали себя неловко.
– Позвольте, герр доктор, – сказал Никонов, –
я, конечно, не химик свинячий… Тысяча и одно извинение, это из Чехова… Я,
конечно, профан, но в «Русских ведомостях» читал, что химический анализ может
обнаружить одну тысячную или даже десятитысячную миллиметра яда… А? В чем дело?
Виноват, я хотел сказать, миллиграмма. Сам читал в газетах.
– В газетах, может быть, – сказал Браун. –
Впрочем, иногда в самом деле анализ обнаруживает и десятитысячную, но не всегда
и не при всяких условиях. В человеческом организме химические реакции идут
сложнее, чем в стеклянном сосуде.
– Как же нас лечат разными медикаментами? –
спросил Яценко.
– Плохо лечат.
– А вы говорите: купаться, – сказал весело
Кременецкий.
– Я и не говорю: купаться… Нет, право, господа, я
ничего пока не знаю, – сказал Яценко, решительной интонацией отклоняя
продолжение разговора.
– Франц‑Иосиф‑то каков, а? – спросил
Кременецкий. – Поцарствовал, поцарствовал, да и умер.
– В самом деле, всего каких‑нибудь семьдесят лет
поцарствовал и умер, чудак этакой!
– Шибко стал умирать народ! Вот и Направник скончался.
Кого мне жаль, это Сенкевича…
– Зато я, господа, твердо решил: буду жить еще
пятьдесят шесть лет и три месяца, – заявил Никонов, подливая всем ликера.
|