Мобильная версия
   

Вальтер Скотт «Ламмермурская невеста»


Вальтер Скотт Ламмермурская невеста
УвеличитьУвеличить

Глава VIII

 

Столы пустые стояли угрюмо,

Чернел холодный и мертвый камин,

Ни звона чаш, ни веселого шума…

«Здесь радости мало», – промолвил Линн.

Старинная баллада

 

Возможно, что Рэвенсвуду в заброшенной башне «Волчья скала» были не чужды те чувства, которые охватили расточительного наследника Линна, когда, как рассказывается в превосходной старинной песне, промотав все свое состояние, он остался единственным обитателем пустынного жилища. Рэвенсвуд имел, однако, преимущество над блудным сыном баллады: как бы то ни было, он дошел до нищеты не по собственной глупости. Он унаследовал свои несчастья от отца вместе с благородной кровью и титулом, который вежливые люди могли употреблять перед его именем, а грубые – опускать, как кому заблагорассудится, – вот и все наследство, доставшееся ему от предков.

Быть может, эта печальная и вместе с тем утешительная мысль несколько успокоила бедного молодого человека. Утро, рассеивая ночные тени, располагает к спокойным размышлениям, и под его воздействием бурные страсти, волновавшие Рэвенсвуда накануне, несколько поулеглись и утихли. Он был теперь в состоянии анализировать противоречивые чувства, его волновавшие, и твердо решил бороться с ними и преодолеть их. В это светлое, тихое утро даже пустынная, поросшая вереском равнина, которая открывалась взору со стороны материка, казалась привлекательной; с другой стороны, необозримый океан, грозный и вместе с тем благодушный в своем величии, катил подернутые серебристой зыбью волны. Подобные мирные картины природы приковывают к себе человеческое сердце, даже взволнованное страстями, побуждая на благородные и добрые поступки.

Покончив с исследованием своего сердца, которое на этот раз он подверг крайне суровому допросу, Рэвенсвуд первым делом отыскал Бакло в отведенном ему убежище.

– Ну, Бакло, как вы себя чувствуете сегодня? – приветствовал он гостя. – Как вам спалось на ложе, на котором некогда мирно почивал изгнанный граф Лнгюс, несмотря на все преследования разгневанного короля?

– Гм! – воскликнул Бакло, просыпаясь. – Мне не пристало жаловаться на помещение, которым пользовался такой великий человек; матрац, пожалуй, очень уж жесткий, стены несколько сыроваты, крысы злее, чем я ожидал, судя по количеству запасов у Калеба; и, мне кажется, если бы у окон были ставни, а над кроватью полог, комната бы много выиграла.

– Действительно, здесь очень мрачно, – сказал Рэвенсвуд, оглядываясь кругом. – Вставайте и пойдемте вниз. Калеб постарается покормить вас сегодня за завтраком лучше, чем вчера за ужином.

– Пожалуйста, не надо лучше, – взмолился Баклo, вставая с постели и пытаясь одеться, несмотря на царящий в комнате мрак. – Право, если вы не хотите, чтобы я отказался от намерения исправиться, не меняйте вашего меню. Одно воспоминание о вчерашнем напитке Калеба лучше двадцати проповедей уничтожило во мне желание начать день стаканом вина. А как вы, Рэвенсвуд? Вы уже начали доблестную борьбу с пожирающим вас гадом? Видите, я стараюсь понемногу расправиться с моим змеиным выводком.

– Начал, Бакло, начал, и во сне мне на помощь явился прекрасный ангел.

– Черт возьми! – сказал Бакло. – А мне вот неоткуда ждать видений. Разве что моя тетка, леди Гернингтон, отправится к праотцам, но и тогда, мне думается, скорее ее земное наследство, нежели общение с ее духом, поможет поддерживать во мне благие намерения. Что же касается завтрака, Рэвенсвуд, то скажите: может быть, олень, предназначенный на паштет, еще бегает в лесу, как говорится в балладе?

– Сейчас справлюсь! – ответил Рэвенсвуд и, покинув гостя, отправился разыскивать Калеба.

Он нашел дворецкого в темной башенке, некогда служившей замковой кладовой. Старик усердно чистил старое оловянное блюдо, стараясь придать ему блеск серебра, и время от времени поощрял себя восклицаниями:

– Ничего, сойдет… кажется, сойдет, только бы они не ставили его слишком близко к свету.

– Возьмите деньги и купите все, что нужно, – прервал его Рэвенсвуд, подавая старому дворецкому тот самый кошелек, который накануне чуть не попал в цепкие когти Крайгенгельта, Старик покачал лысеющей головой и, взвесив жалкое сокровище на ладони, взглянул на хозяина с выражением глубочайшей сердечной муки.

– И это все, что у вас осталось? – спросил он горестно.

– Да, – сказал Рэвенсвуд, стараясь казаться веселым, – зеленый этот кошелек да золотых еще немного, как говорится в старинной балладе, – вот все, чем мы сейчас располагаем. Ну ничего, Калеб, когда-нибудь и наши дела поправятся.

– Боюсь, что к тому времени старая песня забудется, а старый слуга умрет, – возразил Калеб. – Впрочем, не следует мне говорить вашей милости такие слова, вы и так очень бледны. Спрячьте кошелей и держите при себе, чтобы при случае нашлось чем похвастаться перед приятелями. И если ваша милость позволит дать вам совет: показывайте его людям почаще, и тогда никто не откажет вам в кредите, хоть добро у нас было, да сплыло.

– Вы же знаете, Калеб, что я все еще не отказался от мысли в скором времени уехать отсюда, и мне хотелось бы покинуть родину с репутацией честного человека, не оставляя после себя долгов, во всяком случае таких, в каких повинен я сам.

– Конечно, вы должны оставить после себя добрую память, и так оно и будет. Но старый Калеб может взять все на себя, и тогда ответственность за долги падет на него. Я могу и в тюрьме пожить, если придется, а честь дома не пострадает.

Рэвенсвуд попытался было втолковать Калебу, что если он сам не хочет делать долгов, то тем более не потерпит, чтобы его дворецкий отвечал за них; однако Эдгар имел дело с премьер-министром, который был слишком поглощен изобретением новых способов для изыскания денежных средств, чтобы у него явилась охота опровергать доводы, говорящие об их несостоятельности.

– Эппи Смолтраш откроет нам кредит на эль, – рассуждал он сам с собой, – она всю жизнь пользовалась покровительством дома Рэвенсвудов; быть может, удастся взять у нее в долг немного бренди; за вино не поручусь – она женщина одинокая и больше одного бочонка зараз не покупает; ну да ладно, правдою или не правдою, а бутылочку я у нее как-нибудь достану. Дичь нам будут поставлять наши крестьяне, хотя матушка Хирнсайд и говорит, что уже внесла вдвое против того, что следовало… Как-нибудь перебьемся, ваша милость! Перебьемся, не беспокойтесь: пока жив Калеб, честь вашего дома не пострадает.

И действительно, ценою бесконечных усилий Калеб ухитрился кормить и поить своего господина и его гостя в течение нескольких дней; угощение, правда, не отличалось великолепием, но Рэвенсвуд и его гость не были слишком требовательны, а мнимые промахи Калеба, его извинения, уловки и хитрости даже забавляли их, скрашивая скудные обеды, которые к тому же не всегда подавались вовремя. Молодые люди были рады любой возможности повеселиться и хоть как-нибудь убить томительно тянущееся время.

Вынужденный скрываться в замке и лишенный поэтому своих обычных занятий – охоты и веселых попоек, Бакло сделался угрюм и молчалив. Когда Рэвенсвуду надоедало фехтовать или играть с ним в мяч, Бакло отправлялся на конюшню, чистил своего скакуна, наводя глянец то щеткой, то скребницей, то специальной волосяной тряпкой, задавал ему корму и, наблюдая, как конь опускался на подстилку, чуть ли не с завистью смотрел на бессловесное животное, пo-видимому вполне довольное такой однообразной жизнью.

«Глупая скотина не вспоминает ни о скачках, ни об охоте, ни о зеленом пастбище в поместье Бакло, – говорил он про себя. – Ее держат на привязи у кормушки в этом развалившемся склепе, и она так же счастлива, как будто родилась здесь; а я пользуюсь всей свободой, какая только доступна узнику, – могу бродить по всем закоулкам этой злосчастной башни – и не знаю, как дотянуть время до обеда».

В таком грустном расположении духа Бакло направлял свои стопы в одну из сторожевых башенок или к крепостным стенам замка и подолгу смотрел на поросшую вереском равнину или швырял камушками да обломками известки в бакланов и чаек, имевших неосторожность расположиться поблизости от молодого человека, не знающего, чем себя занять.

Рэвенсвуд, наделенный умом, несомненно, более глубоким и серьезным, чем Бакло, предавался тревожным размышлениям, которые нагоняли на него такую же тоску, какую вызывали скука и безделье у его гостя. В первую минуту Люси Эштон не произвела на него сильного впечатления, но образ ее оставил в его памяти глубокий след. Мало-помалу жажда мести, побудившая его искать встречи с лордом-хранителем, начинала утихать; мысленно возвращаясь к прошлому, он решил, что грубо обошелся с его дочерью – так не поступают с девушкой высокого положения и удивительной красоты. На ее благодарный взгляд и любезные слова он ответил чуть ли не презрением; и хотя отец ее заставил его претерпеть немало обид, совесть твердила Рэвенсвуду, что недостойно вымещать их на дочери. Как только мысли молодого человека приняли этот оборот и он в душе признал себя виновным перед Люси, воспоминание о ее прекрасном лице, которому обстоятельства их встречи придали особую выразительность, стало для него одновременно источником утешения и боли. Припоминая ее нежный голос, изысканность выражений, пылкую любовь к отцу, он все более и более сожалел, что так грубо отверг ее признательность, а воображение не переставало рисовать перед ним ее пленительный образ.

Рэвенсвуду с его высокой нравственностью и чистотой помыслов было особенно опасно предаваться подобным размышлениям. Решив во что бы то ни стало побороть в себе жажду мести – сильнейший из всех его пороков, он охотно допускал, более того – вызывал в себе мысли, которые могли служить противоядием этому злому чувству. Он был груб с дочерью врага и поэтому теперь, словно вознаграждая ее за это, естественно, наделял такими совершенствами, какими она, быть может, и не обладала.

Если бы кто-нибудь теперь сказал Рэвенсвуду, что всего лишь несколько дней назад он клялся мстить потомкам того, кого не без основания считал виновником разорения и смерти своего отца, он назвал бы это гнусной клеветой; однако, заглянув в собственную душу поглубже, он должен был бы признать такое обвинение справедливым, хотя при теперешнем его настроении все это даже трудно было бы предположить.

В сердце Рэвенсвуда боролись два противоположных чувства: желание отомстить за смерть отца и восхищение дочерью врага. Он всячески старался подавить в себе первое, второму же чувству он не сопротивлялся, потому что не подозревал о его существовании; и то, что он вернулся к мысли уехать из Шотландии, служило верным тому доказательством. Однако, несмотря на это свое намерение, он продолжал жить в «Волчьей скале», ничего не предпринимая для отъезда. Правда, он сообщил о своих планах кое-кому из родственников, живших в отдаленных графствах Шотландии, и прежде всего маркизу Э***; и всякий раз, когда Бакло требовал от него решительных действий, Рэвенсвуд тотчас же ссылался на необходимость дождаться ответа, в особенности от маркиза, прежде чем сделать такой важный шаг.

Маркиз был человеком богатым и влиятельным; и хотя его подозревали в недобрых чувствах к правительству, учрежденному после революции, ему все же удалось возглавить одну из партий в шотландском Тайном совете. Эта партия, связанная с приверженцами Высокой церкви в Англии, была так сильна, что грозила вырвать власть из рук сторонников лорда – хранителя печати. Необходимость посоветоваться с лицом столь могущественным служила Рэвенсвуду убедительным доводом, который он приводил Бакло, а может быть, и самому себе, оправдывая их затянувшееся пребывание в «Волчьей скале»; к тому же распространился слух о возможных переменах в шотландском кабинете и даже в самой Шотландии. Эти слухи, которым одни верили, а другие нет, смотря по тому, каковы были собственные помыслы и желания слушателей, проникли даже в их полуразрушенную башню, главным образом через Калеба, который, ко всем прочим своим достоинствам, отличался страстным интересом к политике и никогда не возвращался из соседнего селения Волчья Надежда без целого короба новостей.

Хотя Бакло не мог представить сколько-нибудь основательных соображений против решения Рэвенсвуда отложить их отъезд из Шотландии, он не стал терпеливее сносить бездеятельность, на которую его обрекала эта отсрочка; только благодаря влиянию, которое приобрел над ним его новый приятель, Бакло кое-как принуждал себя довольствоваться жизнью, столь чуждой всем его привычкам и наклонностям.

– Все считают вас на редкость деятельным человеком, – не раз упрекал он Рэвенсвуда, – а вы, кажется, собираетесь сидеть здесь вечно, словно крыса в подполье. Только крыса разумнее вас и выбирает себе жилье, где по крайней мере есть пища; а у нас здесь извинения Калеба становятся с каждым днем все длиннее, а еда все хуже. Боюсь, что нас скоро постигнет участь ленивца: мы уничтожим на дереве последний лист, и нам ничего не останется, как свалиться вниз и сломать себе шею.

– Не беспокойтесь, – ответил Рэвенсвуд, – провидение печется о нас: не сегодня-завтра произойдет переворот. Многие сердца уже тревожно бьются в ожидании его, а вы и я в нем кровно заинтересованы.

– Какое провидение? Какой переворот? – воскликнул Бакло. – По-моему, у нас и так уже было слишком много переворотов!

Рэвенсвуд молча подал ему письмо.

– Вот оно что! – произнес гость. – Вот, значит, в чем дело. То-то мне сегодня утром показалось, что я слышу, как Калеб уговаривает какого-то несчастного выпить стакан воды, убеждая его, что натощак вода гораздо полезнее эля или бренди.

– Это был гонец маркиза Э***, – сообщил Рэвенсвуд. – И ему пришлось испытать на себе пресловутое гостеприимство Калеба. Под конец беднягу угостили кислым пивом и селедками. Однако прочтите письмо: вы узнаете, какие, новости он нам привез.

– Постараюсь, – сказал Бакло. – Я не бог весть какой грамотей, а у его светлости почерк, видно, тоже не из лучших.

Благодаря печатным станкам моего друга Баллантайна читатель пробежит за несколько секунд то, что Бакло разбирал добрых полчаса, несмотря на помощь Рэвенсвуда. Вот это письмо:

Достойнейший наш кузен!

Посылая вам нижеследующее, мы передаем вам сердечный привет и желаем заверить вас в живейшем участии, кое проявляем к вашему благополучию и к любым мерам, какие вы предпримете для его упрочения. Если в последнее время, изъявляя вам наше расположение, мы проявили меньше рвения, чем нам хотелось бы в качестве вашего любящего родственника и единокровного дяди, то просим приписать это единственно отсутствию удобного случая, а не нашему равнодушию к вам. Что касается вашего решения предпринять путешествие в чужие края, то в настоящее время оно не представляется нам желательным, ибо ваши враги по своему обыкновению не преминут приписать этой поездке дурные цели, и хотя мы знаем, более того – твердо убеждены, что злые умыслы так же чужды вам, как и нам, но некоторые влиятельные лица могут поверить этой клевете и отнесутся к вам с предубеждением, в чем при всем нашем желании и старании мы не в силах будем им помешать.

Мы охотно подкрепили бы наш совет также и другими доводами, сообщив о некоторых обстоятельствах, могущих послужить на пользу вам и вашему дому и тем самым упрочить ваше решение оставаться в «Волчьей скале» по крайней мере до нового урожая.

Но, как говорится, verbum sapienti[14] – одно слово скажет умному человеку больше, чем дураку целая проповедь. И хотя мы писали вам письмо собственноручно и вполне доверяем нашему нарочному, который нам многим обязан, но тем не менее, так как никогда неизвестно, где подстерегает нас беда, мы не решаемся доверить бумаге то, что охотно сообщили бы вам устно. Мы с радостью пригласили бы вас в наше поместье в горной Шотландии, где мы могли бы поохотиться на оленя, а заодно поговорить о предметах, на которые ныне решаемся только намекнуть, но в настоящее время обстоятельства не благоприятствуют нашей встрече, а потому придется отложить ее до того дня, когда мы, ликуя, сможем поведать друг другу все то, о чем ныне храним молчание.

А пока мы просим не забывать, что всегда были н будем вашим любящим родственником и искренним доброжелателем, ожидающим светлого дня, первые проблески которого мы уже предвидим, и от всего сердца желаем и надеемся на деле доказать вам свое расположение и участие.

Ваш любящий родственник

Э***

Написано в нашем скромном жилище Б., и пр., и пр.

На обороте стояло:

«Его сиятельству, нашему уважаемому родственнику, мастеру Рэвенсвуду. Спешно! Скакать безостановочно, пока пакет не будет доставлен».

 

– Что вы скажете об этом послании, Бакло? – спросил Рэвенсвуд, когда его приятель не без труда разобрал письмо.

– Честно говоря, сообразить, что маркиз хочет сказать, почти так же трудно, как разобрать его каракули. Ему необходимо обзавестись «Толкователем остроумных слов и изречений» и «Полным письмовником». На вашем месте я послал бы ему эти книги с его же гонцом. Он любезно советует вам по-прежнему растрачивать время и деньги в этой подлой, тупой, угнетенной стране, но даже не предлагает убежища в своем доме. По-моему, он затеял какую-то интригу и, думая, что вы можете ему пригодиться, хочет иметь вас под рукой; если же заговор провалится, он всегда успеет предоставить вам возможность выпутываться самому.

– Заговор? Вы подозреваете маркиза в государственной измене?

– А что же еще? Уже давно поговаривают, что маркиз заигрывает с Сен-Жерменом.

– Зачем он вовлекает меня в такие авантюры! – воскликнул Рэвенсвуд. – Достаточно вспомнить царствования Карла Первого и Карла Второго или Иакова Второго! Нет, ни как частное лицо, ни как шотландец, любящий свою родину, я не вижу повода обнажать меч за их наследников.

– Вот как! – возмутился Бакло. – Значит, вы решили оплакивать этих собак круглоголовых, те которыми честный Клевер-хауз расправился по заслугам?

– Этих несчастных сначала опорочили, а потом повесили, – ответил Рэвенсвуд. – Хотел бы я дожить до того дня, когда и к вигам и к тори будут относиться с равной справедливостью и когда эти клички останутся в ходу разве что среди политиков кофеен, да и то как бранные слова, как, скажем, «шлюха» или «сука» у рыночных торговок.

– Ну, мы с вами до этого времени не доживем, Рэвенсвуд: болезнь слишком сильно поразила и тело и душу.

– Все-таки когда-нибудь этот день настанет. Не вечно же эти клички будут действовать на людей как. звуки боевой трубы. Когда общественная жизнь наладится, люди будут слишком дорого ценить ее блага, чтобы рисковать ими ради политики.

– Все это прекрасно, – возразил Бакло, – но я стою за старинную песню:

Если хлеба мною в риге

Да на виселице виги,

А дела идут на славу,

Это мне, друзья, по нраву.

– Вы можете петь как угодно громко, cantabit vacuus,[15] – сказал Рэвенсвуд, – но, мне сдается, маркиз слишком благоразумен или по крайней мере слишком осторожен, чтобы подтягивать, вам. Пожалуй, в своем письме он скорее намекает на переворот в шотландском Тайном совете, чем на революцию в Британском королевстве.

– А, да пропади она пропадом, вся эта ваша политическая игра! – воскликнул Бакло. – К черту все эти заранее обдуманные ходы, которые выполняются титулованными старикашками в расшитых ночных колпаках и шлафроках на меху. Эти господа перемещают лорда-казначея или министра с такой же легкостью, будто переставляют ладью или пешку на шахматной доске. Нет, это не по мне! Для меня забава – игра в мяч, серьезное же дело – война. Мяч меня тешит, а шпага кормит. Ну, а в вас, Рэвенсвуд, сидит все-таки черт: хоть вы и стараетесь вести себя рассудительно и осторожно, уж больно кипит в вас кровь, как вы ни любите пофилософствовать о политических истинах. Вы, видимо, из тех благоразумных мужей, что смотрят на все с завидным спокойствием, пока кровь не ударит в голову, – а тогда… горе тому, кто осмелится им напомнить их же собственные благоразумные правила.

– Быть может, вы читаете в моем сердце лучше, чем я сам, – ответил Рэвенсвуд. – Но рассуждать благоразумно не значит ли уже сделать первый шаг к благоразумным поступкам? Однако слышите, кажется Калеб звонит к обеду.

– Чем оглушительнее трезвон» тем скромнее будет угощение, – заметил Бакло. – Можно подумать, что этот дьявольский гул и гром, от которого в один прекрасный день обрушится ваша башня, превратят тощую курицу в жирного каплуна или баранью лопатку в олений окорок!

– Судя по чрезвычайной торжественности, с которой Калеб; ставит на стоя это единственное, к тому же тщательно прикрытое, блюдо, боюсь, действительность превзойдет самые дурные ваши ожидания.

– Снимите крышку, Калеб! Ради бога, снимите крышку! – возопил Бакло. – Не надо предисловий!

Показывайте, что у вас там спрятано. Ладно, вы уже поставили вашу посудину как нельзя лучше, – прибавил он, торопя старого дворецкого, который, не удостаивая его ответом, долго переставлял блюдо, пока с математической точностью не поместил его на самую середину стола.

– Так все-таки что же у нас на обед, Калеб? – спросил, в свою очередь, Рэвенсвуд.

– Конечно, милорд, мне следовало бы уже давно доложить вашей милости, но его милость лэрд Бакло так нетерпелив! – ответил Калеб, продолжая держать блюдо одной рукой и поддерживая крышку другой с явным нежеланием снять ее.

– Но что же это, наконец? Скажите же, бога ради! Надеюсь, нас ждет не пара блестящих шпор, по старинному шотландскому обычаю?

– Гм, гм! – отозвался Калеб – Ваша милость изволит шутить… Впрочем, осмелюсь заметить, это был очень хороший обычай, и, насколько мне известно, его придерживались во многих благородных и богатых семействах. Что же касается нынешнего обеда, то мне казалось, что поскольку нынче канун дня святой Магдалины, некогда достойной нашей королевы, то ваши милости сочтут своим долгом не то чтобы совсем отказаться от пищи, но подкрепиться чем-нибудь полегче – селедочкой, например…

С этими словами Калеб снял крышку и явил миру вышеупомянутое лакомство: на блюде лежали четыре селедки.

– Это не простые селедки, – доложил он, чуть понизив голос, – они отобраны и посолены нашей экономкой (бедная Мизи!) с особой тщательностью, исключительно для вашей милости.

– Пожалуйста, избавьте нас от извинений, – сказал Рэвенсвуд. – Будем есть селедки, Бакло, раз больше ничего нет. Кажется, я начинаю разделять ваше мнение: мы действительно доедаем последний лист, и, если не хотим умереть с голоду, нам решительно нужно искать себе новое место, не дожидаясь, к чему приведут интриги маркиза.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
 31 32 33 34 35 36 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика