Увеличить |
ЧАСТЬ
ТРЕТЬЯ.
КНИГА
СЕДЬМАЯ. АЛЕША
I. ТЛЕТВОРНЫЙ
ДУХ.
Тело
усопшего иеросхимонаха отца Зосимы приготовили к погребению по установленному
чину. Умерших монахов и схимников, как известно, не омывают. "Егда кто от
монахов ко Господу отыдет (сказано в Большом Требнике), то учиненный монах (то
есть для сего назначенный) отирает тело его теплою водой, творя прежде губою
(то-есть греческою губкой) крест на челе скончавшегося, на персех, на руках и
на ногах и на коленах, вящше же ничто же". Все это и исполнил над усопшим
сам отец Паисий. После отирания одел его в монашеское одеяние и обвил мантиею;
для чего, по правилу, несколько разрезал ее, чтоб обвить крестообразно. На
голову надел ему куколь с осьмиконечным крестом. Куколь оставлен был открытым,
лик же усопшего закрыли черным воздухом. В руки ему положили икону спасителя. В
таком виде к утру переложили его во гроб (уже прежде давно заготовленный). Гроб
же вознамерились оставить в кельи (в первой большой комнате, в той самой, в
которой покойный старец принимал братию и мирских) на весь день. Так как
усопший по чину был иеросхимонах, то над ним следовало иеромонахам же и
иеродиаконам читать не Псалтирь, а Евангелие. Начал чтение, сейчас после
панихиды, отец Иосиф; отец же Паисий, сам пожелавший читать потом весь день и
всю ночь, пока еще был очень занят и озабочен, вместе с отцом настоятелем
скита, ибо вдруг стало обнаруживаться, и чем далее, тем более, и в монастырской
братии и в прибывавших из монастырских гостиниц и из города толпами мирских
нечто необычайное, какое-то неслыханное и "неподобающее" даже
волнение и нетерпеливое ожидание. И настоятель и отец Паисий прилагали все
старания по возможности успокоить столь суетливо волнующихся. Когда уже
достаточно ободняло, то из города начали прибывать некоторые даже такие, кои захватили
с собою больных своих, особенно детей, – точно ждали для сего нарочно сей
минуты, видимо уповая на немедленную силу исцеления, какая, по вере их, не
могла замедлить обнаружиться. И вот тут только обнаружилось, до какой степени
все у нас приобыкли считать усопшего старца еще при жизни его за несомненного и
великого святого. И между прибывающими были далеко не из одного лишь
простонародья. Это великое ожидание верующих, столь поспешно и обнаженно
выказываемое и даже с нетерпением и чуть не с требованием, казалось отцу Паисию
несомненным соблазном, и хотя еще и задолго им предчувствованным, но на самом
деле превысившим его ожидания. Встречаясь со взволнованными из иноков, отец
Паисий стал даже выговаривать им: "Таковое и столь немедленное ожидание
чего-то великого", говорил он, "есть легкомыслие, возможное лишь
между светскими, нам же неподобающее". Но его мало слушали, и отец Паисий
с беспокойством замечал это, несмотря на то, что даже и сам (если уж всё
вспоминать правдиво), хотя и возмущался слишком нетерпеливыми ожиданиями и
находил в них легкомыслие и суету, но потаенно про себя, в глубине души своей,
ждал почти того же, чего и сии взволнованные, в чем сам себе не мог не
сознаться. Тем не менее ему особенно неприятны были иные встречи, возбуждавшие
в нем, по некоему предчувствию, большие сомнения. В теснившейся в кельи
усопшего толпе заметил он с отвращением душевным (за которое сам себя тут же и
попрекнул) присутствие, например, Ракитина, или далекого гостя обдорского
инока, все еще пребывавшего в монастыре, и обоих их отец Паисий вдруг почему-то
счел подозрительными, – хотя и не их одних можно было заметить в этом же
смысле. Инок обдорский изо всех волновавшихся выдавался наиболее суетящимся;
заметить его можно было всюду, во всех местах: везде он расспрашивал, везде
прислушивался, везде шептался с каким-то особенным таинственным видом.
Выражение же лица имел самое нетерпеливое и как бы уже раздраженное тем, что
ожидаемое столь долго не совершается. А что до Ракитина, то тот, как оказалось
потом, очутился столь рано в ските по особливому поручению госпожи Хохлаковой.
Сия добрая, но бесхарактерная женщина, которая сама не могла быть допущена в
скит, чуть лишь проснулась и узнала о преставившемся, вдруг прониклась столь
стремительным любопытством, что немедленно отрядила вместо себя в скит
Ракитина, с тем, чтобы тот всё наблюдал и немедленно доносил ей письменно,
примерно в каждые полчаса, о всем, чтo произойдет. Ракитина же считала она за
самого благочестивого и верующего молодого человека – до того он умел со всеми
обойтись и каждому представиться сообразно с желанием того, если только
усматривал в сем малейшую для себя выгоду. День был ясный и светлый, и из
прибывших богомольцев многие толпились около скитских могил, наиболее скученных
кругом храма, равно как и рассыпанных по всему скиту. Обходя скит. отец Паисий
вдруг вспомянул об Алеше и о том, что давно он его не видел, с самой почти
ночи. И только что вспомнил о нем, как тотчас же и приметил его в самом
отдаленном углу скита, у ограды, сидящего на могильном камне одного древле
почившего и знаменитого по подвигам своим инока. Он сидел спиной к скиту, лицом
к ограде и как бы прятался за памятник. Подойдя вплоть, отец Паисий увидел, что
он, закрыв обеими ладонями лицо, хотя и безгласно, но горько плачет, сотрясаясь
всем телом своим от рыданий. Отец Паисий постоял над ним несколько.
–
Полно, сыне милый, полно, друг, – прочувствованно произнес он наконец, – чего
ты? Радуйся, а не плачь. Или не знаешь, что сей день есть величайший из дней
его? Где он теперь, в минуту сию, вспомни-ка лишь о том!
Алеша
взглянул было на него, открыв свое распухшее от слез, как у малого ребенка
лицо, но тотчас же, ни слова не вымолвив, отвернулся и снова закрылся обеими
ладонями.
–
А пожалуй, что и так, – произнес отец Паисий вдумчиво, – пожалуй и плачь,
Христос тебе эти слезы послал. "Умилительные слезки твои лишь отдых
душевный и к веселию сердца твоего милого послужат", – прибавил он уже про
себя, отходя от Алеши и любовно о нем думая. Отошел он впрочем поскорее, ибо
почувствовал, что и сам пожалуй, глядя на него, заплачет. Время между тем шло,
монастырские службы и панихиды по усопшем продолжались в порядке. Отец Паисий
снова заменил отца Иосифа у гроба и снова принял от него чтение Евангелия. Но
еще не минуло и трех часов пополудни, как совершилось нечто, о чем упомянул я
еще в конце прошлой книги, нечто, до того никем у нас неожиданное и до того в
разрез всеобщему упованию, что, повторяю, подробная и суетная повесть о сем
происшествии даже до сих пор с чрезвычайною живостию вспоминается в нашем
городе и по всей нашей окрестности. Тут, прибавлю еще раз от себя лично: мне
почти противно вспоминать об этом суетном и соблазнительном событии, в сущности
же самом пустом и естественном, и я конечно выпустил бы его в рассказе моем вовсе
без упоминовения, если бы не повлияло оно сильнейшим и известным образом на
душу и сердце главного, хотя и будущего героя рассказа моего, Алеши, составив в
душе его как бы перелом и переворот, потрясший, но и укрепивший его разум уже
окончательно, на всю жизнь и к известной цели.
Итак
к рассказу: Когда еще до свету положили уготованное к погребению тело старца во
гроб и вынесли его в первую, бывшую приемную комнату, то возник было между
находившимися у гроба вопрос: надо ли отворить в комнате окна? Но вопрос сей,
высказанный кем-то мимоходом и мельком, остался без ответа и почти
незамеченным, – разве лишь заметили его, да и то про себя, некоторые из
присутствующих лишь в том смысле, что ожидание тления и тлетворного духа от
тела такого почившего есть сущая нелепость, достойная даже сожаления (если не
усмешки), относительно малой веры и легкомыслия изрекшего вопрос сей. Ибо ждали
совершенно противоположного. И вот, в скорости после полудня началось нечто,
сначала принимаемое входившими и выходившими лишь молча и про себя, и даже с
видимою боязнью каждого сообщить кому-либо начинающуюся мысль свою, но к трем
часам пополудня обнаружившееся уже столь ясно и неопровержимо, что известие о
сем мигом облетело весь скит и всех богомольцев-посетителей скита, тотчас же
проникло и в монастырь и повергло в удивление всех монастырских, а наконец,
чрез самый малый срок, достигло и города и взволновало в нем всех, и верующих и
неверующих. Неверующие возрадовались, а что до верующих, то нашлись иные из них
возрадовавшиеся даже более самих неверующих, ибо "любят люди падение
праведного и позор его", как изрек сам покойный старец в одном из поучений
своих. Дело в том, что от гроба стал исходить мало-по-малу, но чем далее, тем
более замечаемый тлетворный дух, к трем же часам пополудни уже слишком
явственно обнаружившийся и всё постепенно усиливавшийся. И давно уже не бывало
и даже припомнить невозможно было из всей прошлой жизни монастыря нашего такого
соблазна, грубо разнузданного, а в другом каком случае так даже и невозможного,
какой обнаружился тотчас же вслед за сим событием между самими даже иноками.
Потом уже, и после многих даже лет, иные разумные иноки наши, припоминая весь
тот день в подробности, удивлялись и ужасались тому, каким это образом соблазн
мог достигнуть тогда такой степени. Ибо и прежде сего случалось, что умирали
иноки весьма праведной жизни и праведность коих была у всех на виду. старцы
богобоязненные, а между тем и от их смиренных гробов исходил дух тлетворный,
естественно, как и у всех мертвецов появившийся. но сие не производило же
соблазна и даже малейшего какого-либо волнения. Конечно, были некие и у нас из
древле преставившихся, воспоминание о коих сохранилось еще живо в монастыре, и
останки коих, по преданию, не обнаружили тления, что умилительно и таинственно
повлияло на братию и сохранилось в памяти ее как нечто благолепное и чудесное и
как обетование в будущем еще большей славы от их гробниц, если только волею Божией
придет тому время. Из таковых особенно сохранялась память о дожившем до ста
пяти лет старце Иове, знаменитом подвижнике, великом постнике и молчальнике,
преставившемся уже давно, еще в десятых годах нынешнего столетия, и могилу
которого с особым и чрезвычайным уважением показывали всем впервые прибывающим
богомольцам, таинственно упоминая при сем о некиих великих надеждах. (Это та
самая могила, на которой отец Паисий застал утром сидящим Алешу.) Кроме сего
древле-почившего старца жива была таковая же память и о преставившемся
сравнительно уже недавно великом отце иеросхимонахе, старце Варсонофии, – том
самом, от которого отец Зосима и принял старчество, и которого, при жизни его,
все приходившие в монастырь богомольцы считали прямо за юродивого. О сих обоих
сохранилось в предании, что лежали они в гробах своих как живые и погребены
были совсем нетленными и что даже лики их как бы просветлели в гробу. А некие
так даже вспоминали настоятельно, что от телес их осязалось явственно
благоухание. Но несмотря даже и на столь внушительные воспоминания сии, всё же
трудно было бы объяснить ту прямую причину, по которой у гроба старца Зосимы
могло произойти столь легкомысленное, нелепое и злобное явление. Что до меня
лично, то полагаю, что тут одновременно сошлось и много другого, много разных
причин заодно повлиявших. Из таковых, например, была даже самая эта закоренелая
вражда к старчеству, как к зловредному новшеству, глубоко таившаяся в монастыре
в умах еще многих иноков. А потом, конечно, и главное, была зависть к святости
усопшего, столь сильно установившейся при жизни его, что и возражать как будто
было воспрещено. Ибо хотя покойный старец и привлек к себе многих, и не столько
чудесами, сколько любовью, и воздвиг кругом себя как бы целый мир его любящих,
тем не менее, и даже тем более, сим же самым породил к себе и завистников, а
вслед затем и ожесточенных врагов, и явных, и тайных, и не только между
монастырскими, но даже и между светскими. Никому-то, например, он не сделал
вреда, но вот: "Зачем де его считают столь святым?" И один лишь сей
вопрос, повторяясь постепенно, породил наконец целую бездну самой ненасытимой
злобы. Вот почему и думаю я, что многие, заслышав тлетворный дух от тела его,
да еще в такой скорости, – ибо не прошло еще и дня со смерти его, – были
безмерно обрадованы; равно как из преданных старцу и доселе чтивших его нашлись
тотчас же таковые, чтo были сим событием чуть не оскорблены и обижены лично.
Постепенность же дела происходила следующим образом.
Лишь
только начало обнаруживаться тление, то уже по одному виду входивших в келью
усопшего иноков можно было заключить, зачем они приходят. Войдет, постоит
недолго и выходит подтвердить скорее весть другим, толпою ожидающим извне. Иные
из сих ожидавших скорбно покивали главами, но другие даже и скрывать уже не
хотели своей радости, явно сиявшей в озлобленных взорах их. И никто-то их не
укорял более, никто-то доброго гласа не подымал, что было даже и чудно, ибо
преданных усопшему старцу было в монастыре всё же большинство; но уж так видно
сам Господь допустил, чтобы на сей раз меньшинство временно одержало верх. В
скорости стали являться в келью такими же соглядатаями и светские, более из
образованных посетителей. Простого же народу входило мало, хотя и столпилось
много его у ворот скитских. Несомненно то, что именно после трех часов прилив
посетителей светских весьма усилился, и именно вследствие соблазнительного
известия. Те, кои бы может и не прибыли в сей день вовсе, и не располагали
прибыть, теперь нарочно приехали, между ними некоторые значительного чина
особы. Впрочем, благочиние наружно еще не нарушалось, и отец Паисий твердо и
раздельно, с лицом строгим, продолжал читать Евангелие в голос, как бы не
замечая совершавшегося, хотя давно уже заметил нечто необычайное. Но вот и до
него стали достигать голоса, сперва весьма тихие, но постепенно твердевшие и
ободрявшиеся. "Знать суд-то Божий не то, чтo человеческий!" заслышал
вдруг отец Паисий. Вымолвил сие первее всех один светский, городской чиновник,
человек уже пожилой и, сколь известно было о нем, весьма набожный, но, вымолвив
вслух, повторил лишь то, что давно промеж себя повторяли иноки друг другу на
ухо. Те давно уже вымолвили сие безнадежное слово, и хуже всего было то, что с
каждою почти минутой обнаруживалось и возрастало при этом слове некое
торжество. Вскоре однако и самое даже благочиние начало нарушаться, и вот точно
все почувствовали себя в каком-то даже праве его нарушить. "И почему бы
сие могло случиться", говорили некоторые из иноков, сначала как бы и
сожалея, – "тело имел не великое, сухое, к костям приросшее, откуда бы тут
духу быть?" "Значит, нарочно хотел Бог указать", поспешно
прибавляли другие, и мнение их принималось бесспорно и тотчас же, ибо
опять-таки указывали, что если б и быть духу естественно, как от всякого
усопшего грешного, то всё же изошел бы позднее, не с такою столь явною
поспешностью, по крайности чрез сутки бы, а "этот естество
предупредил", стало быть тут никто как Бог и нарочитый перст его. Указать
хотел. Суждение сие поражало неотразимо. Кроткий отец иеромонах Иосиф,
библиотекарь, любимец покойного, стал было возражать некоторым из злословников,
что "не везде ведь это и так" и что не догмат же какой в православии
сия необходимость нетления телес праведников, а лишь мнение, и что в самых даже
православных странах, на Афоне например, духом тлетворным не столь смущаются, и
не нетление телесное считается там главным признаком прославления спасенных, а
цвет костей их, когда телеса их полежат уже многие годы в земле и даже истлеют
в ней, "и если обрящутся кости желты, как воск, то вот и главнейший знак,
что прославил Господь усопшего праведного; если же не желты, а черны обрящутся,
то значит не удостоил такого Господь славы, – вот как на Афоне, месте великом,
где издревле нерушимо и в светлейшей чистоте сохраняется православие",
заключил отец Иосиф. Но речи смиренного отца пронеслись без внушения и даже вызвали
отпор насмешливый: "это всё ученость и новшества, нечего и слушать", –
порешили про себя иноки. "У нас по-старому; мало ли новшеств теперь
выходит, всем и подражать?" прибавляли другие. "У нас не менее ихнего
святых отцов было. Они там под туркой сидят и всё перезабыли. У них и
православие давно замутилось, да и колоколов у них нет", присоединяли
самые насмешливые. Отец Иосиф отошел с горестию, тем более, что и сам-то
высказал свое мнение не весьма твердо, а как бы и сам ему мало веруя. Но со смущением
провидел, что начинается нечто очень неблаговидное и что возвышает главу даже
самое непослушание. Мало-по-малу, вслед за отцом Иосифом, затихли и все голоса
рассудительные, И как-то так сошлось, что все любившие покойного старца и с
умиленным послушанием принимавшие установление старчества страшно чего-то вдруг
испугались и, встречаясь друг с другом, робко лишь заглядывали один другому в
лицо. Враги же старчества, яко новшества, гордо подняли голову. "От
покойного старца Варсонофия не только духу не было, но точилось
благоухание", злорадно напоминали они, "но не старчеством заслужил, а
тем, что и сам праведен был". А вслед за сим на новопреставившегося старца
посыпались уже осуждения и самые даже обвинения: "несправедливо учил;
учил, что жизнь есть великая радость, а не смирение слезное", говорили
одни, из наиболее бестолковых. "По-модному веровал, огня материального во
аде не признавал" – присоединяли другие еще тех бестолковее. "К посту
был не строг, сладости себе разрешал, варение вишневое ел с чаем, очень любил,
барыни ему присылали. Схимнику ли чаи распивать?" слышалось от иных
завиствующих. "Возгордясь сидел, с жестокостью припоминали самые
злорадные, за святого себя почитал, на коленки пред ним повергались, яко
должное ему принимал". "Таинством исповеди злоупотреблял",
злобным шепотом прибавляли самые ярые противники старчества, и это даже из
самых старейших и суровых в богомольи своем иноков, истинных постников и
молчальников, замолчавших при жизни усопшего, но вдруг теперь отверзших уста
свои, что было уже ужасно, ибо сильно влияли словеса их на молодых и еще не
установившихся иноков. Весьма выслушивал всё сие и обдорский гость монашек от
святого Сильвестра, глубоко воздыхая и покивая главою: "Нет, видно отец-то
Ферапонт справедливо вчера судил", подумывал он про себя, а тут как-раз и
показался отец Ферапонт; как бы именно чтоб усугубить потрясение вышел.
Упомянул
уже я прежде, что выходил он из своей деревянной келийки на пасеке редко, даже
в церковь подолгу не являлся и что попущали ему это якобы юродивому, не
связывая его правилом общим для всех. Но если сказать по всей правде, то
попущалось ему всё сие даже и по некоторой необходимости. Ибо столь великого
постника и молчальника, дни и ночи молящегося (даже и засыпал, на коленках
стоя), как-то даже и зазорно было настоятельно обременять общим уставом, если
он сам не хотел подчиниться. "Он и всех-то нас святее и исполняет
труднейшее чем по уставу" – сказали бы тогда иноки, "а что в церковь
не ходит, то значит сам знает, когда ему ходить, у него свой устав". Ради
сего-то вероятного ропота и соблазна и оставляли отца Ферапонта в покое. Старца
Зосиму, как уже и всем известно было сие, не любил отец Ферапонт чрезвычайно; и
вот и к нему в его келийку донеслась вдруг весть о том, что "суд-то Божий
значит не тот, что у человеков, и что естество даже предупредил". Надо
полагать, что из первых сбегал ему передать известие обдорский гость, вчера
посещавший его и во ужасе от него вчера отшедший. Упомянул я тоже, что отец
Паисий, твердо и незыблемо стоявший и читавший над гробом, хотя и не мог
слышать и видеть, что происходило вне кельи, но в сердце своем всё главное
безошибочно предугадал, ибо знал среду свою насквозь. Смущен же не был, а
ожидал всего, что еще могло произойти, без страха, пронзающим взглядом следя за
будущим исходом волнения, уже представлявшимся умственному взору его. Как вдруг
необычайный и уже явно нарушавший благочиние шум в сенях поразил слух его.
Дверь отворилась настежь, и на пороге показался отец Ферапонт. За ним, как
примечалось, и даже ясно было видно из кельи, столпилось внизу у крылечка много
монахов, сопровождавших его, а между ними и светских. Сопровождавшие однако не
вошли и на крылечко не поднялись, но остановясь ждали, что скажет и сделает
отец Ферапонт далее, ибо предчувствовали они, и даже с некоторым страхом,
несмотря на всё дерзновение свое, что пришел он не даром. Остановясь на пороге,
отец Ферапонт воздел руки, и из-под правой руки его выглянули острые и
любопытные глазки обдорского гостя, единого не утерпевшего и взбежавшего во
след отцу Ферапонту по лесенке из-за превеликого своего любопытства. Прочие же
кроме него, только что с шумом отворилась настеж дверь, напротив потеснились
еще более назад от внезапного страха. Подняв руки горе, отец Ферапонт вдруг
завопил:
–
Извергая извергну! – и тотчас же начал, обращаясь во все четыре стороны
попеременно, крестить стены и все четыре угла кельи рукой. Это действие отца
Ферапонта тотчас же поняли сопровождавшие его; ибо знали, что и всегда так
делал, куда ни входил, и что и не сядет и слова не скажет, прежде чем не
изгонит нечистую силу.
–
Сатана изыди, сатана изыди! – повторял он с каждым крестом. – Извергая
извергну! – возопил он опять. Был он
в своей грубой рясе, подпоясанной вервием. Из-под посконной рубахи выглядывала
обнаженная грудь его; обросшая седыми волосами. Ноги же совсем были босы. Как
только стал он махать руками, стали сотрясаться и звенеть жестокие вериги,
которые носил он под рясой. Отец Паисий прервал чтение, выступил вперед и стал
пред ним в ожидании.
–
Почто пришел, честный отче? Почто благочиние нарушаешь? Почто стадо смиренное
возмущаешь? – проговорил он наконец, строго смотря на него.
–
Чесо ради пришел еси? Чесо просиши? Како веруеши? – прокричал отец Ферапонт
юродствуя, – притек здешних ваших гостей изгонять, чертей поганых. Смотрю,
много ль их без меня накопили. Веником их березовым выметать хочу.
–
Нечистого изгоняешь, а может сам ему же и служишь, – безбоязненно продолжал
отец Паисий, – и кто про себя сказать может: "свят есть"? Не ты ли,
отче?
–
Поган есмь, а не свят. В кресла не сяду и не восхощу себе аки идолу поклонения!
– загремел отец Ферапонт. – Ныне людие веру святую губят. Покойник, святой-то
ваш, – обернулся он к толпе, указывая перстом на гроб, – чертей отвергал.
Пурганцу от чертей давал. Вот они и развелись у вас как пауки по углам. А днесь
и сам провонял. В сем указание Господне великое видим.
А
это и действительно однажды так случилось при жизни отца Зосимы. Единому от
иноков стала сниться, а под конец и наяву представляться нечистая сила. Когда
же он, в величайшем страхе, открыл сие старцу, тот посоветовал ему непрерывную
молитву и усиленный пост. Но когда и это не помогло, посоветовал, не оставляя
поста и молитвы, принять одного лекарства. О сем многие тогда соблазнялись и
говорили меж собой, покивая главами, – пуще же всех отец Ферапонт, которому
тотчас же тогда поспешили передать некоторые хулители о сем
"необычайном" в таком особливом случае распоряжении старца.
–
Изыди отче! – повелительно произнес отец Паисий, – не человеки судят, а Бог.
Может здесь "указание" видим такое, коего не в силах понять ни ты, ни
я и никто. Изыди отче, и стадо не возмущай! – повторил он настойчиво.
–
Постов не содержал по чину схимы своей, потому и указание вышло. Сие ясно есть,
а скрывать грех! – не унимался расходившийся во рвении своем не по разуму
изувер. – Канфетою прельщался, барыни ему в карманах привозили, чаем
сладобился, чреву жертвовал, сладостями его наполняя, а ум помышлением
надменным... Посему и срам претерпел...
–
Легкомысленны словеса твои, отче! – возвысил голос и отец Паисий, – посту и
подвижничеству твоему удивляюсь, но легкомысленны словеса твои, якобы изрек
юноша в миру, непостоянный и младоумный. Изыди же отче, повелеваю тебе, –
прогремел в заключение отец Паисий.
–
Я-то изыду! – проговорил отец Ферапонт, как бы несколько и смутившись, но не
покидая озлобления своего, – ученые вы! От большого разума вознеслись над моим
ничтожеством. Притек я сюда малограмотен, а здесь, что и знал, забыл, сам Господь
Бог от премудрости вашей меня маленького защитил...
Отец
Паисий стоял над ним и ждал с твердостью. Отец Ферапонт помолчал и вдруг,
пригорюнившись и приложив правую ладонь к щеке, произнес нараспев, взирая на
гроб усопшего старца:
–
Над ним заутра "Помощника и покровителя" станут петь – канон преславный,
а надо мною, когда подохну, всего-то лишь "Кая житейская сладость" –
стихирчик малый [при выносе тела (из келии в церковь и после отпевания, из
церкви на кладбище) монаха и схимонаха, поются стихиры: "Кая житейская
сладость..." Если же почивший был иеросхимонахом, то поют канон:
"Помощник и покровитель..."], – проговорил он слезно и сожалительно. –
Возгордились и вознеслись, пусто место сие! – завопил он вдруг как безумный и,
махнув рукой, быстро повернулся и быстро сошел по ступенькам с крылечка вниз.
Ожидавшая внизу толпа заколебалась; иные пошли за ним тотчас же, но иные
замедлили, ибо келья всё еще была отперта, а отец Паисий, выйдя вслед за отцом
Ферапонтом на крылечко, стоя наблюдал. Но расходившийся старик еще не окончил
всего: отойдя шагов двадцать, он вдруг обратился в сторону заходящего солнца,
воздел над собою обе руки и, – как бы кто подкосил его, – рухнулся на землю с
превеликим криком:
–
Мой Господь победил! Христос победил заходящу солнцу! – неистово прокричал он,
воздевая к солнцу руки и пав лицом ниц на землю, зарыдал в голос как малое
дитя, весь сотрясаясь от слез своих и распростирая по земле руки. Тут уж все
бросились к нему, раздались восклицания, ответное рыдание... Исступление
какое-то всех обуяло.
–
Вот кто свят! вот кто праведен! – раздавались возгласы уже не боязненно, – вот
кому в старцах сидеть, – прибавляли другие уже озлобленно.
–
Не сядет он в старцах... Сам отвергнет... не послужит проклятому новшеству...
не станет ихним дурачествам подражать, – тотчас же подхватили другие голоса, и
до чего бы это дошло, трудно и представить себе, но как-раз ударил в ту минуту
колокол, призывая к службе. Все вдруг стали креститься. Поднялся и отец
Ферапонт и, ограждая себя крестным знамением, пошел к своей келье не
оглядываясь, всё еще продолжая восклицать, но уже нечто совсем несвязное. За
ним потекли было некоторые, в малом числе, но большинство стало расходиться,
поспешая к службе. Отец Паисий передал чтение отцу Иосифу и сошел вниз.
Исступленными кликами изуверов он поколебаться не мог, но сердце его вдруг
загрустило и затосковало о чем-то особливо, и он почувствовал это. Он
остановился и вдруг спросил себя: "Отчего сия грусть моя даже до упадка
духа?" и с удивлением постиг тотчас же, что сия внезапная грусть его
происходит повидимому от самой малой и особливой причины: дело в том, что в
толпе, теснившейся сейчас у входа в келью, заприметил он между прочими
волнующимися и Алешу, и вспомнил он, что, увидав его, тотчас же почувствовал
тогда в сердце своем как бы некую боль. "Да неужто же сей младый столь
много значит ныне в сердце моем?" вдруг с удивлением вопросил он себя. В
эту минуту Алеша как раз проходил мимо него, как бы поспешая куда-то, но не в
сторону храма. Взоры их встретились. Алеша быстро отвел свои глаза и опустил их
в землю, и уже по одному виду юноши отец Паисий догадался, какая в минуту сию
происходит в нем сильная перемена.
–
Или и ты соблазнился? – воскликнул вдруг отец Паисий, – да неужто же и ты с
маловерными! – прибавил он горестно.
Алеша
остановился и как-то неопределенно взглянул на отца Паисия, но снова быстро
отвел глаза и снова опустил их к земле. Стоял же боком и не повернулся лицом к
вопрошавшему. Отец Паисий наблюдал внимательно.
–
Куда же поспешаешь? К службе благовестят, – вопросил он вновь, но Алеша опять
ответа не дал.
–
Али из скита уходишь? Как же не спросясь-то, не благословясь?
Алеша
вдруг криво усмехнулся, странно, очень странно вскинул на вопрошавшего отца
свои очи, на того, кому вверил его умирая бывший руководитель его, бывший
владыка сердца и ума его, возлюбленный старец его, и вдруг, всё попрежнему без
ответа, махнул рукой, как бы не заботясь даже и о почтительности, и быстрыми
шагами пошел к выходным вратам вон из скита.
–
Возвратишься еще! – прошептал отец Паисий, смотря во след ему с горестным
удивлением.
|