XXXII
О блаженство абсолютной потери сознания! Оно заставляет
желать, чтобы смерть в самом деле была уничтожением.
Полное забвение, совершенное разрушение — наверное, это было
бы большим милосердием для блуждающей души человека, чем страшный дар Бога —
Вечность, яркий отпечаток того божественного «Образа» Творца, по которому мы
все сделаны, и которого мы никогда не можем стереть с наших существ.
Я смотрю на бесконечное будущее, в котором я вынужден
принять участие, скорее с ужасом, чем с благодарностью, так как я потерял свое
время и упустил безумные благоприятные случаи, и, хотя раскаяние могло
возвратить их, но работа эта — и долгая, и горькая.
Легче потерять блаженство, чем обрести его; и если б я мог
умереть смертью, на какую надеются позитивисты, в тот самый момент, когда я
постиг весь размер моего сердечного горя, несомненно, это было бы хорошо. Но
мой временный обморок был слишком короток, и когда я пришел в чувство, я нашел
себя в комнате Лючио, самой большой и роскошной из всех комнат для гостей в
Виллосмире; окна были широко открыты, и пол был залит лунным светом.
Возвратившись к жизни и сознанию, я услыхал звенящие звуки
мотива, и, устало открыв глаза, я увидел самого Лючио, сидящего у камина с
мандолиной, на которой он импровизировал нежные мелодии.
Я был поражен, изумлен тем, что в то время, когда я был
подавлен горем, он был в состоянии забавляться. Когда мы сами расстроены, никто
другой не смеет быть веселым, и мы от самой природы ожидаем горестного вида,
если наше возлюбленное Ego опечалено чем-либо — таково наше смешное самомнение.
Я шевельнулся на стуле и привстал с него, когда Лючио, продолжая перебирать
струны своего инструмента, сказал:
— Сидите смирно, Джеффри! Через несколько минут все
пройдет. Не терзайте себя!
— Не терзайте себя! — повторил я с горечью. —
Почему не сказать: не убивайте себя!
— Потому что я не вижу необходимости предложить вам
этот совет теперь, — ответил он хладнокровно. — и, если б была
необходимость, я сомневаюсь, чтобы я дал вам его, так как я считаю, что лучше
убить себя, чем терзать себя. Хотя мнения различны, я хочу, чтобы вы легко смотрели
на это дело.
— Легко! Отнестись легко к моему позору и
бесчестию! — воскликнул я, почти вскочив со стула. — Вы требуете
слишком многого.
— Мой друг, я не требую больше того, что требуется и
ожидается от сотни мужей из общества в наши дни. Рассудите: ваша жена потеряла
всякое благоразумие и здравомыслие в экзальтированной и истерической страсти к
моей внешности, но вовсе не ко мне самому, потому что в действительности она не
знает меня, она только видит меня, каким я кажусь. Любовь к личностям красивой
наружности есть общая ошибка прекрасного пола и проходит со временем, как и
другие женские недуги. Для нее или для вас нет позора или бесчестия, ничего не
было сделано публично, публика ничего не видела и не слышала. Поскольку дело
обстоит так, я не понимаю, почему вы делаете из этого историю! Знаете, великое
дело в общественной, жизни — это скрывать все необузданные страсти и домашние
раздоры от взора вульгарной толпы. У себя дома вы можете делать все, что
хотите, только один Бог видит, и это ничего не значит.
Его глаза блеснули насмешкой, он опять зазвенел на
мандолине.
— Вам это кажется странным, Джеффри, — продолжал
он, — но это так. Перед светом и обществом ваша жена, как жена Цезаря, вне
подозрений. Только вы и я были свидетелями ее истерического припадка…
— Вы называете это истерией. Она любит вас — сказал я
горячо. — И она всегда любила вас. Она созналась в этом, и вы подтвердили,
что всегда знали это.
— Я всегда знал, что она истерична, да, если это то,
что вы хотите сказать, — ответил он. — Большинство женщин не имеют
настоящих чувств, серьезных эмоций, кроме одного — тщеславия. Они не знают, что
такое великая любовь; их главное желание — победить, и, потерпев в этом
неудачу, они в своей обманутой страсти доходят до бешеной истерии, которая у некоторых
делается хронической. Леди Сибилла страдает в этом роде. Теперь послушайтесь
меня. Я сейчас же уеду в Париж, или Берлин, или Москву, и даю вам слово, что я
больше не вторгнусь в ваш домашний круг. В несколько дней вы поправите этот
разлад и научитесь мудрости переносить раздоры, случающиеся в супружестве, с
хладнокровием…
— Невозможно! Я не расстанусь с вами, — пылко
сказал я, — и не стану жить с ней. Лучше жить с верным другом, чем с
лицемерной женой!
Он поднял брови с недоумевающим выражением, потом пожал
плечами, как человек, который сдается на неоспоримый довод.
Встав, он отложил мандолину и подошел ко мне; его высокая
величественная фигура бросала гигантскую тень на блестящие лучи лунного света.
— Клянусь вам, Джеффри, вы ставите меня в весьма неловкое
положение. Что делать? Вы можете получить развод, если хотите, но, я думаю,
будет неразумно затевать эту процедуру после четырех месяцев супружества. Свет
тотчас же начнет толковать. Лучше сделать так, чтобы избежать сплетен и
скандала. Вот что: не решайте что-либо поспешно, поезжайте со мной на день в
город и оставьте вашу жену одну поразмыслить над своим безумием и его
возможными последствиями; тогда вы будете в состоянии лучше судить о ваших
дальнейших действиях. Идите в свою комнату и спите до утра.
— Спать! — повторил я, содрогнувшись. — В той
комнате где она! — Я прервал себя криком и взглянул на него умоляюще:
— Не схожу ли я с ума? Мой мозг в огне! Если б я мог
забыть!… Если б я мог забыть! Лючио, если бы вы, мой верный друг, обманули
меня, я бы умер, но ваша правдивость, ваша честность спасли меня.
Он улыбнулся странной цинической улыбкой.
— Тс! Я не хвалюсь добродетелью! — возразил
он. — Если б красота леди была искушением для меня, я мог бы уступить ее
чарам; сделав так, я был бы не больше, чем человеком, как она сама сказала. Но,
может быть, я больше, чем человек; во всяком случае, телесная красота женщины
не производит на меня никакого эффекта; разве только, если она сопровождается
красотой души, тогда она производит эффект, и эффект весьма необыкновенный. Она
возбуждает во мне желание испытать эту красоту — доступна ли она, или
неуязвима. Какой я нахожу ее, такой я ее и оставляю.
Я устало смотрел на узоры лунного света на полу.
— Что же мне делать? — спросил я. — Что бы вы
мне посоветовали?
— Поезжайте со мной в город, — ответил он. —
Вы можете оставить жене записку, объясняя свое отсутствие, и в одном из клубов
мы спокойно поговорим о деле и решим, как лучше избежать общественного
скандала. Сейчас же идите спать. Если вы не хотите возвращаться в вашу комнату,
спите в соседней, около меня.
Я машинально встал и приготовился повиноваться ему. Он
украдкой следил за мной.
— Не выпьете ли вы успокоительного лекарства, если я
приготовлю его для вас? — спросил он. — Оно безвредно и даст вам
несколько часов сна.
— Я бы выпил яд из ваших рук! — ответил я
равнодушно. — Отчего вы э т о г о не приготовите для меня? А затем… затем
я заснул бы на самом деле и забыл бы эту страшную ночь.
— Нет, к несчастью, вы бы не забыли! — сказал он,
беря свой дорожный несессер и вынимая оттуда коробочку с белым порошком,
который он постепенно разводил в стакане. — Это-то и есть самое худшее в
том, что люди называют смертью. Кстати, я просвещу вас немного в науке, чтобы
рассеять ваши мысли. Научная часть смерти, дела, что продолжаются за кулисами
ее, весьма заинтересуют вас — это очень поучительно, в особенности тот ее
отдел, который я называю возрождением атомов. Клеточки мозга суть атомы, и в
них находятся другие атомы, называемые памятью, необыкновенно жизненные и удивительно
плодородные… Выпейте это. — И он протянул мне приготовленную
микстуру. — Для теперешних обстоятельств она гораздо лучше, чем смерть:
она производит онемение и парализует атомы сознания на короткое время, между
тем как смерть освобождает их
Я был слишком поглощен самим собой, чтобы понимать или
обращать внимание на его слова, но я выпил покорно то, что он дал мне, и
возвратил стакан. Он продолжал с минуту следить за мной. Затем он открыл дверь
в комнату, смежную с его комнатой.
— Ложитесь на эту постель и закрывайте глаза, —
продолжал он тоном, не допускающим возражений.
— До утра я вам даю отдых, — и он странно
улыбнулся, — от снов и воспоминаний. Погрузитесь в забвение.
Иронический тон его голоса обидел меня; я смотрел на него
полуукоризненно и увидел его гордое красивое лицо, бледное, как мрамор,
отчетливо выточенное, как камея, смягчившееся, когда я встретился с его
глазами; я почувствовал, что ему было жаль меня, несмотря на его любовь к
сатире, и, схватив его руку, я горячо пожал ее вместо всякого ответа. Потом,
войдя в следующую комнату, лег и почти тотчас уснул; я больше ничего не помнил.
|