Мобильная версия
   

Николай Лесков «Очарованный странник»


Николай Лесков Очарованный странник
УвеличитьУвеличить

Глава девятая

 

– После того как татары от наших мисанеров избавились, опять прошёл без мала год, и опять была зима, и мы перегнали косяки тюбеньковать на сторону поюжнее, к Каспию, и тут вдруг одного дня перед вечером пригонили к нам два человека, ежели только можно их за человеков считать. Кто их знает, какие они и откуда и какого рода и звания. Даже языка у них никакого настоящего не было, ни русского, ни татарского, а говорили слово по-нашему, слово по-татарски, а то промеж себя невесть по-каковски. Оба не старые, один чёрный, с большой бородой, в халате, будто и на татарина похож, но только халат у него не пёстрый, а весь красный, и на башке острая персианская шапка, а другой рыжий, тоже в халате, но этакий штуковатый: все ящички какие-то при себе имел, и сейчас чуть ему время есть, что никто на него не смотрит, он с себя халат долой снимет и остаётся в одних штанцах и в курточке, а эти штанцы и курточка по-такому шиты, как в России на заводах у каких-нибудь немцев бывает. И все он, бывало, в этих ящичках что-то вертит да перебирает, а что такое у него там содержалось? – лихо его ведает. Говорили, будто из Хивы[37] пришли коней закупать и хотят там у себя дома с кем-то войну делать, а с кем – не сказывают, но только все татарву против русских подущают. Слышу я, этот рыжий, – говорить он много не умеет, а только выговорит вроде как по-русски «нат-шальник» и плюнет; но денег с ними при себе не было, потому что они, азияты, это знают, что если с деньгами в степь приехать, то оттоль уже с головой на плечах не выедешь, а манули они наших татар, чтобы им косяки коней на их реку, на Дарью, перегнать и там расчёт сделать. Татарва и туда и сюда мыслями рассеялись и не знают: согласиться на это или нет? Думают, думают, словно золото копают, а, видно, чего-то боятся.

А те их то честью уговаривали, а потом тоже и пугать начали.

«Гоните, – говорят, – а то вам худо может быть: у нас есть бог Талафа, и он с нами свой огонь прислал, Не дай бог, как рассердится».

Татары того бога не знают и сомневаются, что он им сделать может в степи зимою с своим огнём, – ничего. Но этот чернобородый, который из Хивы приехал, в красном халате, говорит, что если, говорит, вы сомневаетесь, то Талафа вам сею же ночью свою силу покажет, только вы, говорит, если что увидите или услышите, наружу не выскакивайте, а то он сожжёт. Разумеется, всем это среди скуки степной, зимней, ужасть как интересно, и все мы хотя немножко этой ужасти боимся, а рады посмотреть: что такое от этого индийского бога будет; чем он, каким чудом проявится?

Позабрались мы с жёнами и с детьми под ставки рано и ждём… Все темно и тихо, как и во всякую ночь, только вдруг, так в первый сон, я слышу, что будто в степи что-то как вьюга прошипело и хлопнуло, и сквозь сон мне показалось, будто с небеси искры посыпались.

Схватился я, гляжу, и жены мои ворочаются, и ребята заплакали.

Я говорю:

«Цыть! заткните им глотки, чтобы сосали и не плакали».

Те зацмоктали, и стало опять тихо, а в тёмной степи вдруг опять вверх огонь зашипел… зашипело и опять лопнуло…

«Ну, – думаю, – однако, видно, Талафа-то не шутка!»

А он мало спустя опять зашипел, да уже совсем на другой манер, – как птица огненная, выпорхнул с хвостом, тоже с огненным, и огонь необыкновенно какой, как кровь красный, а лопнет, вдруг все жёлтое сделается и потом синее станет.

По становищу, слышу, все как умерло. Не слыхать, этого, разумеется, никому нельзя этакой пальбы, но все, значит, оробели и лежат под тулупами. Только слышно, что земля враз вздрогнет, затрясётся и опять станет. Это, можно разуметь, кони шарахаются и все в кучу теснятся, да слышно раз было, как эти хивяки или индийцы куда-то пробегли, и сейчас опять по степи огонь как пустится змеем… Кони как зынули на то, да и понеслись… Татарва и страх позабыли, все повыскакали, башками трясут, вопят: «Алла! Алла!» – да в погоню, а те, хивяки, пропали, и следа их нет, только один ящик свой покинули по себе на память… Вот тут как все наши батыри угнали за табуном, а в стану одни бабы да старики остались, я и догляделся до этого ящика: что там такое? Вижу, в нем разные земли, и снадобья, и бумажные трубки: я стал раз одну эту трубку близко к костру рассматривать, а она как хлопнет, чуть мне огнём все глаза не выжгло, и вверх полетела, а там… бббаххх, звёздами рассыпало… «Эге, – думаю себе, – да это, должно, не бог, а просто фейверок, как у нас в публичном саду пускали», – да опять как из яругой трубки бабахну, а гляжу, татары, кои тут старики остались, уже и повалились и ничком лежат кто где упал, да только ногами дрыгают… Я было попервоначалу и сам испугался, но потом как увидал, что они этак дрыгают, вдруг совсем в иное расположение пришёл и, с тех пор как в полон попал, в первый раз как заскриплю зубами, да и ну на них вслух какие попало незнакомые слова произносить. Кричу как можно громче:

«Парле-бьен-комса-шире-мир-ферфлюхтур-мин-адью-мусью!»

Да ещё трубку с вертуном выпустил… Ну, тут уже они, увидав, как вертун с огнём ходит, все как умерли… Огонь погас, а они все лежат, и только нет-нет один голову поднимет, да и опять сейчас мордою вниз, а сам только пальцем кивает, зовёт меня к себе. Я подошёл и говорю:

«Ну, что? признавайся, чего тебе, проклятому: смерти или живота?», потому что вижу, что они уже страсть меня боятся.

«Прости, – говорят, – Иван, не дай смерти, а дай живота».

А в другом месте тоже и другие таким манером кивают и все прощенья и живота просят.

Я вижу, что хорошо моё дело заиграло: верно уже я за все свои грехи оттерпелся, и прошу:

«Мать пресвятая владычица, Николай Угодник, лебедики мои, голубчики, помогите мне, благодетели!»

А сам татар строго спрашиваю:

«В чем и на какой конец я вас должен простить и животом жаловать?»

«Прости, – говорят, – что мы в твоего бога не верили».

«Ага, – думаю, – вон оно как я их пугнул», – да говорю: «Ну уж нет, братцы, врёте, этого я вам за противность релегии ни за что но прощу!» Да сам опять зубами скрип да ещё трубку распечатал.

Эта вышла с ракитою… Страшный огонь и треск.

Кричу я на татар:

«Что же: ещё одна минута, и я вас всех погублю, если вы не хотите в моего бога верить».

«Не губи, – отвечают, – мы все под вашего бога согласны подойти».

Я и перестал фейверки жечь и окрестил их в речечке.

– Тут же, в это самое время и окрестили?

– В эту же самую минуту-с. Да и что же тут было долго время препровождать? Надо, чтобы они одуматься не могли. Помочил их по башкам водицей над прорубью, прочёл «во имя отца и сына», и крестики, которые от мисанеров остались, понадевал на шеи, и велел им того убитого мисанера чтобы они за мученика почитали и за него молились, и могилку им показал.

– И они молились?

– Молились-с.

– Ведь они же никаких молитв христианских, чай, не знали, или вы их выучили?

– Нет; учить мне их некогда было, потому что я видел, что мне в это время бежать пора, а велел им: молитесь, мол, как до сего молились, по-старому, но только Аллу называть не смейте, а вместо него Иисуса Христа поминайте. Они так и приняли сие исповедание.

– Ну, а потом как же все-таки вы от этих новых христиан убежали с своими искалеченными ногами и как вылечились?

– А потом я нашёл в тех фейверках едкую землю; такая, что чуть её к телу приложишь, сейчас она страшно тело палит. Я её и приложил и притворился, будто я болен, а сам себе все, под кошмой лёжа, этой едкостью пятки растравливал и в две недели так растравил, что у меня вся как есть плоть на ногах взгноилась и вся та щетина, которую мне татары десять лет назад засыпали, с гноем вышла. Я как можно скорее обмогнулся, но виду в том не подаю, а притворяюсь, что мне ещё хуже стало, и наказал я бабам и старикам, чтобы они все как можно усердней за меня молились, потому что, мол, помираю. И положил я на них вроде епитимьи пост, и три дня я им за юрты выходить не велел, а для большей ещё острастки самый большой фейверк пустил и ушёл…

– Но они вас не догнали?

– Нет; да и где им было догонять: я их так запостил и напугал, что они небось радешеньки остались и три дня носу из юрт не казали, а после хоть и выглянули, да уже искать им меня далеко было. Ноги-то у меня, как я из них щетину спустил, подсохли, такие лёгкие стали, что как разбежался, всю степь перебежал.

– И все пешком?

– А то как же-с, там ведь не проезжая дорога, встретить некого, а встретишь, так не обрадуешься, кого обретёшь. Мне на четвёртый день чувашин показался, один пять лошадей гонит, говорит: «Садись верхом».

Я поопасался и не поехал.

– Чего же вы его боялись?

– Да так… он как-то мне неверен показался, а притом нельзя было и разобрать, какой он религии, а без этого на степи страшно. А он, бестолковый, кричит: «Садись, – кричит, – веселей, двое будем ехать».

Я говорю:

«А кто ты: может быть, у тебя бога нет?»

«Как, – говорит, – нет: это у татарина бока нет, он кобылу ест, а у меня есть бок».

«Кто же, – говорю, – твой бог?»

«А у меня, – говорит, – все бок: и солнце бок, и месяц бок, и звезды бок… все бок. Как у меня нет бок?»

«Все!.. гм… все, мол, у тебя бог, а Иисус Христос, – говорю, – стало быть, тебе не бог?»

«Нет, – говорит, – и он бок, и богородица бок, и Николач бок…»

«Какой, – говорю, – Николач?»

«А что один на зиму, один на лето живёт».

Я его похвалил, что он русского Николая Чудотворца уважает.

«Всегда, – говорю, – его почитай, потому что он русский», – и уже совсем было его веру одобрил и совсем с ним ехать хотел, а он, спасибо, разболтался и выказался.

«Как же, – говорит, – я Николача почитаю: я ему на зиму пущай хоть не кланяюсь, а на лето ему двугривенный даю, чтоб он мне хорошенько коровок берег, да! Да ещё на него одного не надеюсь, так Керемети[38] бычка жертвую».

Я и рассердился.

«Как же, – говорю, – ты смеешь на Николая Чудотворца не и надеяться и ему, русскому, всего двугривенный, а своей мордовской Керемети поганой целого бычка! Пошёл прочь, – говорю, – не хочу я с тобою… я с тобою не поеду, если ты так Николая Чудотворца не уважаешь».

И не поехал: зашагал во всю мочь, не успел опомниться, смотрю, к вечеру третьего дня вода завиднелась и люди. Я лёг для опаски в траву и высматриваю: что за народ такой? Потому что боюсь, чтобы опять ещё в худший плен не попасть, но вижу, что эти люди пищу варят… Должно быть, думаю, христиане. Подполоз ещё ближе: гляжу, крестятся и водку пьют, – ну, значит, русские!.. Тут я и выскочил из травы и объявился. Это, вышло, ватага рыбная: рыбу ловили. Они меня, как надо землякам, ласково приняли и говорят:

«Пей водку!»

Я отвечаю:

«Я, братцы мои, от неё, с татарвой живучи, совсем отвык».

«Ну, ничего, – говорят, – здесь своя нацыя, опять привыкнешь: пей!»

Я налил себе стаканчик и думаю:

«Ну-ка, господи благослови, за своё возвращение!» – и выпил, а ватажники пристают, добрые ребята.

«Пей ещё! – говорят, – ишь ты без неё как зачичкался[39]».

Я и ещё одну позволил и сделался очень откровенный: все им рассказал: откуда я и где и как пребывал. Всю ночь я им, у огня сидя, рассказывал и водку пил, и все мне так радостно было, что я опять на святой Руси. но только под утро этак, уже костерок стал тухнуть и почти все, кто слушал, заснули, а один из них, ватажный товарищ, говорит мне:

«А паспорт же у тебя есть?»

Я говорю:

«Нет, нема».

«А если, – говорит, – нема, так тебе здесь будет тюрьма».

«Ну так я, – говорю, – я от вас не пойду; а у вас небось тут можно жить и без паспорта?»

А он отвечает:

«Жить, – говорит, – у нас без паспорта можно, но помирать нельзя».

Я говорю:

«Это отчего?»

«А как же, – говорит, – тебя поп запишет, если ты без паспорта?»

«Так как же, мол, мне на такой случай быть?»

«В воду, – говорит, – тебя тогда бросим на рыбное пропитание».

«Без попа?»

«Без попа».

Я, в лёгком подпитии будучи, ужасно этого испугался и стал плакать и жалиться, а рыбак смеётся.

«Я, – говорит, – над тобою шутил: помирай смело, мы тебя в родную землю зароем».

Но я уже очень огорчился и говорю:

«Хороша, мол, шутка. Если вы этак станете надо мною часто шутить, так я и до другой весны не доживу».

И чуть этот последний товарищ заснул, я поскорее поднялся и пошёл прочь, и пришёл в Астрахань, заработал на подёнщине рубль и с того часу столь усердно запил, что не помню, как очутился в ином городе, и сижу уже я в остроге, а оттуда меня по пересылке в свою губернию послали. Привели меня в наш город, высекли в полиции и в своё имение доставили. Графиня, которая меня за кошкин хвост сечь приказывала, уже померла, а один граф остался, но тоже очень состарился, и богомольный стал, и конскую охоту оставил. Доложили ему, что я пришёл, он меня вспомнил и велел меня ещё раз дома высечь и чтобы я к батюшке, к отцу Илье, на дух шёл. Ну, высекли меня по-старинному, в разрядной избе, и я прихожу к отцу Илье, а он стал меня исповедовать и на три года не разрешает мне причастия…

Я говорю:

«Как же так, батюшка, я было… столько лет не причащамшись… ждал…»

«Ну, мало ли, – говорит, – что; ты ждал, а зачем ты, – говорит, – татарок при себе вместо жён держал… Ты знаешь ли, – говорит, – что я ещё милостиво делаю, что тебя только от причастия отлучаю, а если бы тебя взяться как должно по правилу святых отец исправлять, так на тебе на живом надлежит всю одежду сжечь, но только ты, – говорит, – этого не бойся, потому что этого теперь по полицейскому закону не позволяется».

«Ну что же, – думаю, – делать: останусь хоть так, без причастия, дома поживу, отдохну после плена», – но граф этого не захотели. Изволили сказать:

«Я, – говорят, – не хочу вблизи себя отлучённого от причастия терпеть».

И приказали управителю ещё раз меня высечь с оглашением для всеобщего примера и потом на оброк пустить. Так и сделалось: выпороли меня в этот раз по-новому, на крыльце, перед конторою, при всех людях, и дали паспорт. Отрадно я себя тут-то почувствовал, через столько лет совершенно свободным человеком, с законною бумагою, и пошёл. Намерениев у меня никаких определительных не было, до на мою долю бог послал практику.

– Какую же?

– Да опять все по той же, по конской части. Я пошёл с самого малого ничтожества, без гроша, а вскоре очень достаточного положения достиг и ещё бы лучше мог распорядиться, если бы не один предмет.

– Что же это такое, если можно спросить?

– Одержимости большой подпал от разных духов и страстей и ещё одной неподобной вещи.

– Что же это такое за неподобная вещь вас обдержала?

– Магнетизм-с.

– Как? магнетизм?!

– Да-с, магнетическое влияние от одной особы.

– Как же вы чувствовали над собой её влияние?

– Чужая воля во мне действовала, и я чужую судьбу исполнял.

– Вот тут, значит, к вам и пришла ваша собственная погибель, после которой вы нашли, что вам должно исполнить матушкино обещание, и пошли в монастырь?

– Нет-с, это ещё после пришло, а до того со мною много иных разных приключений было, прежде чем я получил настоящее убеждение.

– Вы можете рассказать и эти приключения?

– Отчего же-с; с большим моим удовольствием.

– Так, пожалуйста.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика