Увеличить |
Глава шестнадцатая
Пустившись на этакое решение, чтобы подслушивать, я этим не
удовольнился, а захотел и глазком что можно увидеть и всего этого достиг: стал
тихонечко ногами на табуретку и сейчас вверху дверей в пазу щёлочку присмотрел
и жадным оком приник к ней. Вижу, князь сидит на диване, а барыня стоит у окна
и, верно, смотрит, как её дитя в карету сажают.
Карета отъехала, и она оборачивается и говорит:
– Ну, князь, я все сделала, как вы хотели: скажите же
теперь, что у вас за дело такое ко мне?
А он отвечает:
– Ну что там дело!.. дело не медведь, в лес не убежит,
а ты прежде подойди-ка сюда ко мне: сядем рядом, да поговорим ладом,
по-старому, по-бывалому.
Барыня стоит, руки назад, об окно опирается и молчит, а сама
бровь супит. Князь просит:
– Что же, – говорит, – ты: я прошу, –
мне говорить с тобой надо.
Та послушалась, подходит, он сейчас, это видя, опять шутит:
– Ну, мол, посиди, посиди по-старому, – и обнять
её хотел, но она его отодвинула и говорит:
– Дело, князь, говорите, дело: чем я могу вам служить?
– Что же это, – спрашивает князь, – стало
быть, без разговора все начистоту выкладать?
– Конечно, – говорит, – объясняйте прямо, в
чем дело? мы ведь с вами коротко знакомы, – церемониться нечего.
– Мне деньги нужны, – говорит князь.
Та молчит и смотрит.
– И не много денег, – молвил князь.
– А сколько?
– Теперь всего тысяч двадцать.
Та опять не отвечает, а князь и ну расписывать, – что:
«Я, говорит, суконную фабрику покупаю, но у меня денег ни гроша нет, а если
куплю её, то я буду миллионер, я, говорит, все переделаю, все старое уничтожу и
выброшу, и начну яркие сукна делать да азиатам в Нижний продавать. Из самой
гадости, говорит, вытку, да ярко выкрашу, и все пойдёт, и большие деньги
наживу, а теперь мне только двадцать тысяч на задаток за фабрику нужно».
Евгенья Семёновна говорит:
– Где же их достать?
А князь отвечает:
– Я и сам не знаю, но надо достать, а потом расчёт у
меня самый верный: у меня есть человек – Иван Голован, из полковых конэсеров,
очень не умен, а золотой мужик – честный, и рачитель, и долго у азиатов в плену
был и все их вкусы отлично знает, а теперь у Макария стоит ярмарка, я пошлю
туда Голована заподрядиться и образцов взять, и задатки будут… тогда… я,
первое, сейчас эти двадцать тысяч отдам…
И он замолк, а барыня помолчала, воздохнула и начинает:
– Расчёт, – говорит, – ваш, князь, верен.
– Не правда ли?
Верен, говорит, – верен; вы так сделаете: вы дадите за
фабрику задаток, вас после этого станут считать фабрикантом; в обществе
заговорят, что ваши дела поправились…
– Да.
– Да; и тогда…
– Голован наберёт у Макария заказов и задатков, и я
верну долг и разбогатею.
– Нет, позвольте, не перебивайте меня: вы прежде
поднимете всем этим на фуфу предводителя, и пока он будет почитать вас богачом,
вы женитесь на его дочери и тогда, взявши за ней её приданое, в самом деле
разбогатеете.
– Ты так думаешь? – говорит князь.
А барыня отвечает:
– А вы разве иначе думаете?
– А ну, если ты, – говорит, – все понимаешь,
так дай бог твоими устами да нам мёд нить.
– Нам?
– Конечно, – говорит, – тогда всем нам будет
хорошо: ты для меня теперь дом заложишь, а я дочери за двадцать тысяч десять
тысяч процента дам.
Барыня отвечает:
– Дом ваш: вы ей его подарили, вы и берите его, если он
вам нужен.
Он было начал, что: «Нет, дескать, дом не мой; а ты её мать,
я у тебя прошу… разумеется, только в таком случае, если ты мне веришь…»
А она отвечает:
– Ах, полноте, – говорит, – князь, то ли я
вам, – говорит, – верила! Я вам жизнь и честь свою доверяла.
– Ах да, – говорит, – ты про это… Ну, спасибо
тебе, спасибо, прекрасно… Так завтра, стало быть, можно прислать тебе подписать
закладную?
– Присылайте, – говорит, – я подпишу.
– А тебе не страшно?
– Нет, – говорит, – я уже то потеряла, после
чего мне нечего бояться.
– И не жаль? говори: не жаль? верно, ещё ты любишь меня
немножечко? Что? или просто сожалеешь? а?
Она на эти слова только засмеялась и говорит:
– Полноте, князь, пустяки болтать. Не хотите ли вы,
лучше я велю вам мочёной морошки с сахаром подать? У меня она нынче очень
вкусная.
Он, должно быть, обиделся: не того, видно, совсем ожидал –
встаёт и улыбается.
– Нет – говорит, – кушай сама свою морошку, а мне
теперь не до сладостей. Благодарю тебя и прощай, – и начинает ей руки
целовать, а тем временем как раз и карета назад возвратилась.
Евгенья Семёновна и подаёт ему на прощанье руку, а сама
говорит:
– А как же вы с вашей черноокой цыганкой сделаетесь?
А он себя вдруг рукой по лбу и вскрикнул:
– Ах, и вправду! какая ты всегда умная! Хочешь верь,
хочешь не верь, а я всегда о твоём уме вспоминаю, и спасибо тебе, что ты мне
теперь про этот яхонт напомнила!
– А вы, – говорит, – будто про неё так и
позабыли?
– Ей-богу, – говорит, – позабыл. И из ума
вон, а её, дуру, ведь действительно надо устроить.
– Устраивайте, – отвечает Евгенья
Семёновна, – только хорошенечко: она ведь не русская прохладная кровь с
парным молоком, она не успокоится смирением и ничего не простит ради прошлого.
– Ничего, – отвечает, – как-нибудь
успокоится.
– Она любит вас, князь? Говорят, даже очень любит?
– Страсть надоела; но слава богу, на моё счастье, они с
Голованом большие друзья.
– Что же вам из этого? – спрашивает Евгенья
Семёновна.
– Ничего; дом им куплю и Ивана в купцы запишу,
перевенчаются и станут жить.
А Евгенья Семёновна покачала головою и, улыбнувшись,
промолвила:
– Эх вы, князенька, князенька, бестолковый князенька:
где ваша совесть?
А князь отвечает:
– Оставь, пожалуйста, мою совесть. Ей-богу, мне теперь
не до неё: мне когда бы можно было сегодня Ивана Голована сюда вытребовать.
Барыня ему и сказала, что Иван Голован, говорит, в городе и
даже у меня и приставши. Князь очень этому обрадовался и велел как можно скорее
меня к нему прислать, а сам сейчас от неё и уехал.
Вслед за этим пошло у нас все живою рукою, как в сказке.
Надавал князь мне доверенностей и свидетельств, что у него фабрика есть, и
научил говорить, какие сукна вырабатывает, и услал меня прямо из города к
Макарью, так что я Груши и повидать не мог, а только все за неё на князя
обижался, что как он это мог сказать, чтобы ей моею женой быть? У Макарья мне
счастие так и повалило: набрал я от азиатов и заказов, и денег, и образцов, и
все деньги князю выслал, и сам приехал назад и своего места узнать не могу…
Просто все как будто каким-нибудь волшебством здесь переменилось: все
подновлено, словно изба, к празднику убранная, а флигеля, где Груша жила, и
следа нет: срыт, и на его месте новая постройка поставлена. Я так и ахнул и
кинулся: где же Груша? а про неё никто и не ведает; и люди-то в прислуге все
новые, наёмные и прегордые, так что и доступу мне прежнего к князю нет. Допреж
сего у нас с ним все было по-военному, в простоте, а теперь стало все на
политике, и что мне надо князю сказать, то не иначе как через камердинера.
Я этого так терпеть не люблю, что ни одной бы минуты здесь
не остался и сейчас бы ушёл, но только мне очень было жаль Грушу, и никак я не
могу узнать: где же это она делась? Кого из старых людей ни вопрошу – все
молчат: видно, что строго заказано. Насилу у одной дворовой старушки добился,
что Грушенька ещё недавно тут была и всего, говорит, ден десять как с князем в
коляске куда-то отъехала и с тех пор назад не вернулась. Я к кучерам, кои
возили их: стал спрашивать, и те ничего не говорят. Сказали только, что князь
будто своих лошадей на станции сменил и назад отослал, а сам с Грушею куда-то
на наёмных поехал. Куда ни метнусь, нет никакого следа, да и полно: погубил он
её, что ли, злодей, ножом, или пистолетом застрелил и где-нибудь в лесу во рву
бросил да сухою листвою призасыпал, или в воде утопил… От страстного человека
ведь все это легко может статься; а она ему помеха была, чтобы жениться, потому
что ведь Евгенья Семёновна правду говорила: Груша любила его, злодея, всею
страстной своею любовью цыганскою, каторжной и ей было то не снесть и не
покориться, как Евгенья Семёновна сделала, русская христианка, которая жизнь
свою перед ним как лампаду истеплила. В этой цыганское пламище-то, я думаю,
дымным костром вспыхнуло, как он ей насчёт свадьбы сказал, и она тут небось
неведомо что зачертила, вот он её и покончил.
Так я все чем больше эту думу в голове содержу, тем больше
уверяюсь, что иначе это быть не могло, и не могу смотреть ни на какие сборы к
его венчанью с предводительскою дочкою. А как свадьбы день пришёл и всем людям
раздали цветные платки и кому какое идёт по его должности новое платье, я ни
платка, ни убора не надел, а взял все в конюшне в своём чуланчике покинул, и
ушёл с утра в лес, и ходил, сам не знаю чего, до самого вечера, все думал: не
попаду ли где на её тело убитое? Вечер пришёл, я и вышел, сел на крутом берегу
над речкою, а за рекою весь дом огнями горит, светится, и праздник идёт; гости
гуляют, и музыка гремит, далеко слышно. А я все сижу да гляжу уже не на самый
дом, а в воду, где этот свет весь отразило и струями рябит, как будто столбы
ходят, точно водяные чертоги открыты. И стало мне таково грустно, таково
тягостно, что даже, чего со мною и в плену не было, начал я с невидимой силой говорить
и, как в сказке про сестрицу Алёнушку сказывают, которую брат звал, зову её,
мою сиротинушку Грунюшку, жалобным голосом:
– Сестрица моя, моя, – говорю, – Грунюшка!
откликнись ты мне, отзовись мне; откликнися мне; покажися мне на
минуточку! – И что же вы изволите думать: простонал я этак три раза, и
стало мне жутко, и зачало все казаться, что ко мне кто-то бежит; и вот
прибежал, вокруг меня веется, в уши мне шепчет и через плеча в лицо
засматривает, и вдруг на меня из темноты ночной как что-то шаркнет!.. И прямо
на мне повисло и колотится…
|