Увеличить |
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Лето
подходило к концу. Федька усиленно готовился к переэкзаменовке. Яшка Цуккерштейн,
напившись болотной воды, заболел лихорадкой, и я как-то неожиданно очутился в
одиночестве. Я валялся на кровати, читал отцовские книги и газеты.
Про
конец войны ничего не было слышно В город понаехало множество беженцев, потому
что германцы сильно продвинулись по фронту и заняли уже больше половины Польши.
Беженцы побогаче разместились по частным квартирам, но таких было немного. Наши
купцы, монахи и священники были людьми набожными и неохотно пускали к себе
беженцев – в большинстве бедных многосемейных евреев, и беженцы главным образом
жили в бараках возле перелеска, за городом.
К тому
времени из деревень вся молодежь, все здоровые мужики были угнаны на фронт.
Многие хозяйства разорились. Работать в полях было некому, и в город потянулись
нищие – старики, бабы и ребятишки
Раньше,
бывало, ходишь целый день по улицам – и ни одного незнакомого не встретишь.
Иного хоть по фамилии не знаешь, так обязательно где-нибудь встречал, а теперь
попадались на каждом шагу незнакомые, чужие лица – евреи, румыны, поляки,
пленные австрийцы, раненые солдаты из госпиталя Красного Креста.
Не
хватало продуктов. Масло, яйца, молоко по дорогой цене раскупались на базаре с
раннего утра. У булочных образовались очереди, исчез белый хлеб, да и черного
не всем хватало. Купцы немилосердно набавляли цены на все, даже не на съестные
продукты.
Говорили
у нас, что один Бебешин за последний год нажил столько же, сколько за пять
предыдущих. А Синюгин – тот и вовсе так разбогател, что пожертвовал шесть тысяч
на храм; забросив свою вышку с телескопом, выписал из Москвы настоящего, живого
крокодила, которого пустил в специально выкопанный бассейн.
Когда
крокодила везли с вокзала, за телегой тянулось такое множество любопытных, что
косой пономарь Спасской церкви Гришка Бочаров, не разобравшись, принял
процессию за крестный ход с Оранской иконой божией матери и ударил в колокола.
Гришке от епископа было за это назначено тридцатидневное покаяние. Многие же
богомольцы говорили, что Гришка врет, будто бы зазвонил по ошибке, а сделал это
нарочно, из озорства. Мало ему покаяния, а надо бы для примера засадить в
тюрьму, потому что похороны за крестный ход принять – это еще куда ни шло, но
чтобы этакую богомерзкую скотину с пресвятой иконой спутать – это уже смертный
грех!
Захлопнув
книгу, я выбежал на улицу. Делать мне было нечего, и я побежал за город, на
кладбище, к Тимке Штукину. Тимку дома я не застал. Отец его, седой крепкий
старик, старый знакомый моего отца, потрепал меня по плечу и сказал:
– Растешь,
хлопец! Батько-то приедет и не узнает. Ростом-то ты в отца вышел, во какой здоровенный!
А мой Тимка, пес его знает, в деда, что ли, по матери пошел, – хлюпкий,
как комар. И куда в его только жратва идет?! Отец-то здоров? Будете писать – от
меня поклон. Хороший, настоящий человек. Мы с ним восемь лет в сельской школе
проработали. Он – учителем, а я – сторожем… Только давно это… Ты вовсе сосуном
был… не помнишь. Ну, ступай! Тимка тут где-нибудь, щеглов ловит. Поищи в
березах, там, в углу, за солдатскими могилами. Ближе-то он не ловит – староста,
как увидит, ругается.
Тимку я
нашел в березняке. Он стоял под деревом и, держа в руке палку с петлей,
осторожно подводил ее под едва заметного в пожелтевшей листве щегла. Тимка
испуганно, почти умоляюще посмотрел на меня и замотал головой, чтобы я не
подходил ближе и не спугнул птицы. Я остановился.
Большей
дуры-птицы, чем щегол, по-моему, не было никогда на свете. К концу длинного
тонкого удилища ребята-птицеловы прикрепляют конский волос и делают петлю.
Петлю эту нужно осторожно накинуть на шею щеглу.
Тимка осторожно
подвел конец удилища к самой голове пичужки. Щегол покосился на петлю и лениво
перескочил на соседнюю ветку. Высунув кончик языка, стараясь не дышать, Тимка
принялся подводить петлю снова. Глупый щегол с любопытством посматривал на
Тимкино занятие. Он по-идиотски беспечно позволил окружить петлей нахохлившуюся
головку. Тимка дернул палку, и полузадушенный щегол, не успев пискнуть, полетел
на траву, отчаянно трепыхаясь крыльями. Через минуту он уже прыгал в клетке
вместе с пятком других пленных собратьев.
– Видал?! –
заорал Тимка, подпрыгивая на одной ноге. – Во, брат, как ловко… целых
шесть штук. Только щеглы всё. Синицу атак не поймаешь… Ее западками надо или
лучком… Хитрющая! А эти дураки сами башкой лезут…
Внезапно
Тимка оборвал себя на полуслове, лицо его окаменело в таком выражении, как
будто бы кто-то стукнул его поленом по голове. Погрозив мне пальцем, он
постоял, не шелохнувшись, минуты две, потом опять подпрыгнул и спросил:
– Что!..
слыхал?
– Ничего
не слыхал, Тимка. Слыхал, что паровоз на вокзале загудел.
– Господи
ты боже мой! Он не слыхал! – удивленно всплеснул руками Тимка. – Малиновка!..
Слышал ты, пересвистнулась?.. Настоящая, краснозвонка. Я уже по свисту слышу, я
ее, голубушку, вторую неделю выслеживаю. Знаешь, где утопленника хоронили? Ну,
так вот она там, в кленах, где-то водится. Там густые клены, а сейчас у них
листья, как огонь, яркие… Пойдем посмотрим.
Тимка
знает каждую могилу, каждый памятник. На ходу прискакивая по-птичьи, он показывал
мне:
– Здесь
вот – пожарный лежит… в прошлом году сгорел, а здесь – Чурбакин слепой. Тут все
этакие, тут купцов не хоронят, для купцов хорошая земля отведена… Вон у
Синюгиной бабушки какой памятник поставили, с архангелами. А вот тут, –
Тимка ткнул пальцем на еле заметный бугорок, – тут удавленник похоронен.
Батька говорил, что сам он, нарочно удавился… слесарь деповский. Вот уж не
знаю, как это можно самому, нарочно?
– От
плохой жизни, должно быть, Тимка, ведь не от хорошей же?
– Ну-у,
что ты! – удивленно и протестующе протянул Тимка. – От какой же это
плохой? Разве же она плохая?
– Кто
– она?
– Да
жизнь-то! Беда, какая хорошая! Как же можно, чтобы смерть лучше была? То
бегаешь и все, что хочешь, а то – лежи!
Тимка
засмеялся звонким, щебечущим смехом и опять разом замер, точно его оглушили, и,
постояв с минутку, сказал шепотом:
– Тише
теперь… Она тут где-то, недалеко хоронится… Только хитрая! Ну, да все равно я
ее поймаю.
Только к
вечеру я вернулся от Тимки. Странный мальчуган, он всего на полтора года моложе
меня, а такой маленький, что ему не только двенадцати, а и десяти лет нельзя
было дать. Всегда он суетился, товарищи над ним подсмеивались, частенько
щелкали его по затылку, но он никогда надолго не обижался. Когда Тимка просил
что-нибудь, ну, скажем, перочинный ножик карандаш очинить, или перо, или решить
трудную задачу, то всегда глядел в упор большими круглыми глазами и почему-то
виновато улыбался. Он был трусом, но и трусость у него была особая. Не было
Тимке большего страха, чем тот, который он испытывал при приближении инспектора
или директора. Однажды во время урока пришел швейцар и сказал, что Тимку просят
в учительскую. Тимка не мог сразу подняться с парты; потом обвел глазами весь
класс, как бы спрашивая: «Да за что же? Ей-богу, ни в чем не виноват».
Рябоватое лицо его приняло серый оттенок, и он неуверенно вышел за дверь.
На
перемене мы узнали, что вызывали его не для заковывания в кандалы и отправления
на каторгу, не для порки и даже не для записи в кондуит, а просто чтобы он
расписался за полученный в прошлом году бесплатно учебник арифметики.
Через
два дня у нас начались занятия. В классах стоял шум и гомон. Каждый рассказывал
о том, как он провел лето, сколько наловил рыбы, раков, ящериц, ежей. Один
хвастался убитым ястребом, другой азартно рассказывал о грибах и землянике,
третий божился, что поймал живую змею. Были у нес и такие, которые на лето
ездили в Крым и на Кавказ – на курорты. Но их было немного. Эти держались
особняком, про ежей и землянику не разговаривали, а солидно рассказывали о
пальмах, о купаниях и лошадях.
Впервые
в этом году нам объявили, что ввиду дороговизны попечитель разрешил взамен суконной
формы носить форму из другой, более дешевой материи.
Мать
сшила мне гимнастерку и штаны из какой-то материи, которая называлась «чертовой
кожей».
Кожа эта
действительно, должно быть, была содрана с черта, потому что когда однажды,
убегая из монашеского сада от здоровенного инока, вооруженного дубиной, я
зацепился за заборный гвоздь, то штаны не разорвались и я повис на заборе,
благодаря чему инок успел влепить мне пару здоровых оплеух.
Было еще
одно нововведение. К нам прикомандировали офицера, дали деревянные винтовки,
которые с виду совсем походили на настоящие, и начали обучать военному строю.
После
того письма, которое привез нам от отца безногий солдат, мы не получили ни одного.
Каждый раз, когда Федькин отец проходил с сумкой по улице, моя маленькая
сестренка, подолгу караулившая его появление, высовывала из окна голову и
кричала тоненьким голосом:
– Дядя
Сергей! Нам нету от папы?
И тот
отвечал неизменно:
– Нету,
деточка, нету сегодня!.. Завтра, должно быть, будет.
Но и
«завтра» тоже ничего не было.
|