Увеличить |
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Солдат
на улице еще не было видно – вероятно, опали. Возле церкви стояло несколько двуколок,
крытый фургон с красным крестом, а около походной кухни заспанные кашевары
кололи на растопку лучину.
– В
штаб везти? – спросил возница у старосты.
– Можно
и в штаб. Хотя их благородие спят еще. Не стоит из-за такого мальца тревожить.
Вези пока в холодную.
Телега
остановилась возле низкой каменной избушки с решетчатыми окнами. Меня подтолкнули
к двери. Наспех прощупав мои карманы, староста снял с меня кожаную сумку. Дверь
захлопнулась, хрустнула пружина замка. В первые минуты острого, причинявшего
физическую боль страха я решил, что погиб, погиб окончательно и бесповоротно,
что нет никакой надежды на спасение. Взойдет солнце выше, проснется его
благородие, о котором упоминал староста, вызовет, и тогда смерть, тогда конец.
Я сел на
лавку и, опустив голову на подоконник, закоченел в каком-то тупом бездумье. В
виски молоточками стучала кровь: тук-тук, тук-тук, и мысль, как неисправная
граммофонная пластинка, повторяла, сбиваясь все на одно и то же: «Конец… конец…
конец…» Потом, навертевшись до одури, от какого-то неслышного толчка острие
сознания попало в нужную извилину мозга, и мысли в бурной стремительности
понеслись безудержной чередой.
«Неужели
никак нельзя спастись? И так нелепо попался! Может быть, можно бежать? Нет,
бежать нельзя. Может быть, на село нападут красные и успеют отбить? А если не
нападут? Или нападут уже потом, когда будет поздно? Может быть… Нет, ничего не
может быть, ничего не выходит».
Мимо
окна погнали стадо. Тесно сгрудившись, колыхались овцы, блеяли и позвякивали колокольцами
козы, щелкал бичом пастух. Маленький теленок бежал подпрыгивая и смешно пытался
на ходу ухватить вымя коровы.
Эта
мирная деревенская картина заставила еще больше почувствовать тяжесть
положения, к чувству страха примешалась и даже подавила его на короткое время
злая обида – вот… утро такое… все живут. И овцы, и везде жизнь как жизнь, а ты
помирай!
И, как
это часто бывает, из хаоса сумбурных мыслей, нелепых и невозможных планов выплыла
одна необыкновенно простая и четкая мысль, именно та самая, которая, казалось
бы, естественней всего и прежде всего должна была прийти на помощь.
Я так
крепко освоился с положением красноармейца и бойца пролетарского отряда, что позабыл
совершенно о том, что моя принадлежность к красным вовсе не написана на моем
лбу. То, что я красный, как бы подразумевалось само собой и не требовало
никаких доказательств, и доказывать или отрицать казалось мне вообще таким
никчемным, как объяснять постороннему, что волосы мои белые, а не черные, –
объяснять в то время, когда всем и без объяснения это отлично видно.
«Постой, –
сказал я себе, радостно хватаясь за спасительную нить. – Ну ладно… я
красный. Это я об этом знаю, а есть ли какие-нибудь признаки, по которым могли
бы узнать об этом они?»
Поразмыслив
немного, я пришел к окончательному убеждению, что признаков таких нет.
Красноармейских документов у меня не было. Серую солдатскую папаху со
звездочкой я потерял, убегая от кордона. Тогда же бросил я и шинель. Разбитая
винтовка валялась в лесу на траве, патронташ, перед тем как идти купаться, я
оставил в шалаше. Гимнастерка у меня была черная, ученическая. Возраст у меня
был не солдатский. Что же еще остается? Ах, да! Маленький маузер, спрятанный на
груди, и еще что? Еще история о том, как я попал на берег речки. Но маузер
можно запихать под печь, а историю… историю можно и выдумать.
Чтобы не
запутаться, я решил не усложнять обстоятельств выдумыванием нового имени и
новой фамилии, возраста и места рождения. Я решил остаться самим собой, то есть
Борисом Гориковым, учеником пятого класса Арзамасского реального училища,
отправившимся с дядей (чтобы не сбиться, дядю настоящего вспомнил) в город
Харьков к тетке (адрес тетки остался у дяди). По дороге я отстал от дяди, меня
ссадили с поезда за проезд без пропуска и документов (они у дяди). Тогда я
решил пройти вдоль полотна, чтобы сесть на поезд со следующей станции. Но тут
красные кончились и начались белые. Если спросят, чем жил, пока шел, скажу, что
подавали по деревням. Если спросят, зачем направлялся в Харьков, раз не знаю
адреса тетки, скажу, что надеялся узнать в адресном столе. Если скажут: «Какие
же, к черту, могут быть сейчас адресные столы?» – удивлюсь и скажу, что могут,
потому уж на что Арзамас худой город, и то там есть адресный стол. Если
спросят: «Как же так дядя надеялся пробраться из красной России в белый
Харьков?» – скажу, что дядя у меня такой пройдоха, что не только в Харьков, а
хоть за границу проберется. А я вот… нет, не пройдоха, не могу никак. На этом
месте нужно будет заплакать. Не особенно, а так, чтобы печаль была видна. Вот и
все пока, остальное будет видно на месте.
Вынул
маузер. Хотел было сунуть его под печь, но раздумал. Даже если отпустят, отсюда
его уже не вытащишь. Комната имела два окна: одно выходило на улицу, другое – в
узенький проулок, по которому пролегала тропка, заросшая по краям густой
крапивой. Тогда я поднял с пола обрывок бумаги, завернул маузер и бросил
небольшой сверток в самую гущу крапивы. Только что успел я это сделать, как на
крыльце застучали. Привели еще троих: двух мужиков, скрывших лошадей при обходе
за подводами, и парнишку, уж не знаю зачем укравшего запасную возвратную
пружину с двуколки у пулеметчика.
Парнишка
был избит, но не охал, а только тяжело дышал, точно его прогнали бегом.
Между
тем улица села оживилась. Проходили солдаты, ржали кони, звякали котелки возле
походной кухни. Показались связисты, разматывающие на рогульки телефонный
провод. Четко в ногу, под командой важного унтера прошел мимо не то караул к
разводу, не то застава к смене.
Опять
щелкнул замок, просунулась голова солдата. Остановившись у порога, солдат вытащил
из кармана смятую бумажку, заглянул в нее и крикнул громко:
– Который
тут Ваалд, что ли? Выходи.
Я
посмотрел на своих соседей, те на меня – никто не подымался.
– Ваалд…
Ну, кто тут?
«Ваальд
Юрий!» – ужаснулся я, вспомнив про бумаги, которые нашел в подкладке и о которых
позабыл среди волнений последнего времени. Выбора у меня не было. Я встал и
нетвердо направился к двери.
«Ну да,
конечно, – понял я. – Они нашли бумаги и принимают меня за того… за
убитого. Он, как это скверно! Какой хороший и простой был мой первый план и как
легко мне теперь сбиться и запутаться. А отказаться от бумаг нельзя. Сразу же
возникнет подозрение – где достал документы, зачем?» Вылетела из головы вся
тщательно придуманная история с поездкой к тете, с пройдохой-дядей… Нужно
что-то сообразить новое, но что сообразишь? Тут уж придется, видно, на месте.
Да…
а-а-ах, какой же я дурень! Ну, ладно, я Ваальд, меня ведут к своим. Наконец-то
я добрался, должен быть веселым, довольным, а я иду, опустив голову, точно
покойника провожаю".
Выпрямился
и попробовал улыбнуться. Но как трудно иногда быть веселым, как невольно, точно
резиновые, сжимаются и вздрагивают насильно растянутые в улыбку губы! С крыльца
штаба спускался высокий пожилой офицер в погонах капитана, рядом с ним, с видом
собаки, которой дали пинка, шагал староста. Заметив меня, староста остановился
и развел руками: извините, мол, ошибка вышла.
Офицер
сказал старосте что-то резкое, и тот, подобострастно кивнув головой, побежал
вдоль улицы.
– Здравствуй,
военнопленный, – немного насмешливо, но совсем не сердито сказал капитан.
– Здравия
желаю, господин капитан! – ответил я так, как учили нас в реальном на
уроках военной гимнастики.
– Ступай, –
отпустил офицер моего конвоира и подал мне руку. – Ты как здесь? –
спросил он, хитро улыбаясь и доставая папиросу. – Родину и отечество
защищать? Я прочел письмо к полковнику Коренькову, но оно ни к чему тебе
теперь, потому что полковник уже месяц как убит.
«И очень
хорошо, что убит», – подумал я.
– Пойдем
ко мне. Как же это ты, братец, не сказался старосте? Вот и пришлось тебе посидеть.
Попал к своим, да сразу и в кутузку.
– А
я не знал, кто он такой. Погонов у него нет, мужик мужиком. Думал, что красный
это. Тут ведь, говорят, шатаются, – выдавил я из себя и в то же время
подумал, что офицер, кажется, хороший, не очень наблюдательный, иначе бы он по
моему неестественному виду сразу бы догадался, что я не тот, за кого он меня
принимает.
– Знавал
я твоего отца, – сказал капитан. – Давненько только, в седьмом году
на маневрах в Озерках у вас был. Ты тогда еще совсем мальчуган был, только
смутное какое-то сходство осталось. А ты не помнишь меня?
– Нет, –
как бы извиняясь, ответил я, – не помню. Маневры помню чуть-чуть, только
тогда у нас много офицеров было.
Если бы
я не имел того «смутного сходства», о котором упоминал капитан, и если бы у
него появилось хоть маленькое подозрение, он двумя-тремя вопросами об отце, о
кадетском корпусе мог бы вконец угробить меня.
Но
офицер не подозревал ничего. То, что я не открылся старосте, казалось очень
правдоподобным, а воспитанники кадетских корпусов на Дон бежали тогда из России
табунами.
– Ты,
должно быть, есть хочешь? Пахомов! – крикнул он раздувавшему самовар
солдату. – Что у тебя приготовлено?
– Куренок,
ваше благородие. Самовар сейчас вскипит… да попадья квашню вынула, лепешки
скоро будут готовы.
– Куренок!
Что нам на двоих куренок? Ты давай еще чего-нибудь.
– Смалец
со шкварками можно, ваше благородие, со вчерашними варениками разогреть.
– Давай
вареники, давай куренка, да скоренько!
Тут в
соседней комнате заныл вызов телефонного аппарата.
– Ваше
благородие, ротмистр Шварц к телефону просит.
Уверенным,
спокойным баритоном капитан передавал распоряжения ротмистру Шварцу.
Когда он
положил трубку, кто-то другой, по-видимому также офицер, спросил у капитана:
– Что
Шварц знает нового об отряде Бегичева?
– Пока
ничего. Заходили вчера двое красных на Кустаревскую усадьбу, а поймать не удалось.
Да! Виктор Ильич, напишите в донесении, что, по агентурным сведениям Шварца,
отряд Шебалова будет пытаться проскочить мимо полковника Жихарева в район
завесы красных. Нужно не дать им соединиться с Бегичевым… Ну-с, молодой
человек, пойдемте завтракать. Покушайте, отдохните, а тогда будем решать, как и
куда вас пристроить.
Только
что мы успели сесть за стол, денщик поставил плошку с дымящимися варениками,
куренка, который по размерам походил скорее на здорового петуха, и шипящую
сковороду со шкварками, только что успел я протянуть руку за деревянной ложкой
и подумать о том, что судьба, кажется, благоприятствует мне, как возле ворот
послышался шум, говор и ругательства.
– До
вас, ваше благородие, – сказал вернувшийся денщик, – красного привели
с винтовкой. На Забелином лугу в шалаше поймали. Пошли пулеметчики сено
покосить, глянули, а он в палатке спит, и винтовка рядом и бомба. Ну,
навалились и скрутили. Завести прикажете?
– Пусть
приведут… Не сюда только. Пусть в соседней комнате подождут, пока я позавтракаю.
Опять
затопали, застучали приклады.
– Сюда! –
крикнул за стеной кто-то. – Садись на лавку да шапку-то сыми, не видишь –
иконы.
– Ты
руки прежде раскрути, тогда гавкай!
Вареник
захолодел в моем полураскрытом рту и плюхнулся обратно в миску. По голосу в
пленном я узнал Чубука.
– Что,
обжегся? – спросил капитан. – А ты не наваливайся очень-то. Успеешь,
наешься.
Трудно
себе представитъ то мучительно напряженное состояние, которое охватило меня.
Чтобы не внушать подозрения, я должен был казаться бодрым и спокойным. Вареники
глиняными комьями размазывались по рту. Требовалось чисто физическое усилие для
того, чтобы протолкнуть кусок через сжимавшееся горло. Но капитан был уверен в
том, что я сильно голоден, да и я сам еще до завтрака сказал ему об этом. И
теперь я должен был через силу есть. Тяжело ворочая одеревеневшими челюстями,
машинально нанизывая лоснящиеся от жира куски на вилку, я был подавлен и измят
сознанием своей вины перед Чубуком. Это я виноват в том, что его захватили в
плен двое пулеметчиков. Это я, несмотря на его предупреждения, самовольно ушел
купаться. Я виноват в том, что самого дорогого товарища, самого любимого мной
человека взяли сонным и привели во вражеский штаб.
– Э-э,
брат, да ты, я вижу, совсем спишь, – как будто бы издалека донесся до меня
голос капитана. – Вилку с вареником в рот, а сам глаза закрыл. Ляг поди на
сено, отдохни. Пахомов, проводи!
Я встал
и направился к двери. Теперь нужно было пройти через комнату телефонистов, в которой
сидел пленный Чубук.
Это была
тяжелая минута.
Нужно
было, чтобы удивленный Чубук ни одним жестом, ни одним восклицанием не выдал
меня. Нужно было дать понять, что я попытаюсь сделать все возможное для того,
чтобы спасти его.
Чубук
сидел, низко опустив голову. Я кашлянул. Чубук приподнял голову и быстро откинулся
назад.
Но, уже
прежде чем коснуться спиной стены, он пересилил себя, смял и заглушил невольно
вырвавшийся возглас. Как бы сдерживаясь от кашля, я приложил палец к губам, и
по тому, как Чубук быстро сощурил глаз и перевел взгляд с меня на шагавшего
вслед за мной денщика, я догадался, что Чубук все-таки ничего не понял и
считает меня также арестованным по подозрению, пытающимся оправдаться. Его
подбадривающий взгляд говорил мне: «Ничего, не бойся. Я тебя не выдам».
Вся эта
молчаливая сигнализация была такой короткой, что ее не заметили ни денщик, ни
конвоир. Покачиваясь, я вышел во двор.
– Сюда
пожалуйте, – указал мне денщик на небольшой сарайчик, примыкавший к стене
дома. – Там сено снутри и одеяло. Дверцу только заприте за собой, а то
поросюки набегут.
|