ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В ту же
ночь, захватив свой маузер и сунув в карман бомбу, валявшуюся в капитанской повозке,
с первого же пятиминутного привала я убежал.
Всю ночь
безостановочно, с тупым упрямством, не сворачивая с опасных дорог, пробирался я
к северу. Черные тени кустарников, глухие овраги, мостики – все то, что в
другое время заставило бы меня насторожиться, ждать засады, обходить стороной,
проходил я в этот раз напролом, не ожидая и не веря в то, что может быть
что-нибудь более страшное, чем то, что произошло за последние часы.
Шел,
стараясь ни о чем не думать, ничего не вспоминать, ничего не желая, кроме
одного только: скорей попасть к своим.
Следующий
день, с полудня до глубоких сумерек, проспал я, как под хлороформом, в кустах
запущенной лощины; ночью поднялся и пошел опять. По разговорам в штабе белых я
знал приблизительно, где мне нужно искать своих. Они должны были быть уже
недалеко. Но напрасно до полуночи кружил я тропками, проселочными дорогами –
никто не останавливал меня.
Ночь,
как трепыхающаяся птица, билась в разноголосом звоне неумолчных пташек, в кваканье
лягушек, в жужжанье комаров. В шорохах пышной листвы, в запахах ночных фиалок и
лесной осоки беспокойной совой кричала раззолоченная звездами душная ночь.
Отчаянье
стало овладевать мной. Куда идти, где искать? Вышел к подошве холма, поросшего
сочным дубняком, и, обессиленный, лег на поляну душистого дикого клевера. Так
лежал долго, и чем дольше думал, тем крепче черной пиявкой всасывалось сознание
той ошибки, которая произошла. Это на меня плюнул Чубук, на меня, а не на
офицера. Чубук не понял ничего, он ведь не знал про документы кадета, я забыл
ему сказать про них. Сначала Чубук думал, что я тоже в плену, но когда увидел
меня сидящим на завалинке, а особенно потом уже, когда капитан дружески положил
мне руку на плечо, то, конечно, Чубук подумал, что я перешел на сторону белых,
а может быть даже, что я нарочно оставил его в палатке. Ничем иным Чубук не мог
объяснить себе той заботливости и того внимания, которые были проявлены ко мне
белым офицером. Его плевок, брошенный в последнюю минуту, жег меня, как серная
кислота, вплеснутая в горло. И еще горше становилось от сознания, что поправить
дело нельзя, объяснить и оправдаться не перед кем и что Чубука уже больше нет и
не будет ни сегодня, ни завтра, никогда…
Злоба на
самого себя, на свой непоправимый поступок в шалаше туже и туже скручивала
грудь. И никого кругом не было, не с кем было поделиться, поговорить. Тишина.
Только гам птиц да лягушиное кваканье.
К злобе
на самого себя примешалась ненависть к проклятой, выматывающей душу тишине.
Тогда, обозленный, раскаивающийся и оскорбленный, в бессмысленной ярости
вскочил я, выхватил из кармана бомбу, сдернул предохранитель и сильным взмахом
бросил ее на зеленый луг, на цветы, на густой клевер, на росистые колокольчики.
Бомба
разорвалась с тем грохотом, которого я хотел, и с теми далекими, распугивающими
тишину перегудами и перекатами ошалелого эха.
Я упрямо
зашагал вдоль опушки.
– Эй,
кто там идет? – услышал я вскоре из-за кустов.
– Я
иду, – ответил я, не останавливаясь.
– Что
за я!.. Стрелять буду!
– Стреляй! –
с непонятной вызывающей злобой выкрикнул я, вырывая маузер из-за пазухи.
– Стой,
шальной! – раздался другой голос, показавшийся мне знакомым и обращавшийся
к невидимому для меня спутнику. – Васька, стой же ты, черт! Да ведь это
же, кажется, наш Бориска.
У меня
хватило здравого смысла опомниться и не бабахнуть в бойца нашего отряда,
шахтера Малыгина.
– Да
откуда ты взялся? А мы тут недалече. Послали нас разузнать: бомбой кто-то
грохнул. Уж не ты ли?
– Я.
– Чего
это ты разошелся так? И бомбами швыряешься и на рожон прешь. Ты уж не пьяный
ли?
Все
рассказал я товарищам: как попал к белым, как был захвачен и погиб славный
Чубук, только о последнем, плевке Чубука, не сказал я никому. И тогда же
выложил заодно обо всем, что слышал в штабе о планах белых, о расположении, о
том, что отряды Жихарева и Шварца постараются нагнать наших.
– Что
же, – сказал Шебалов, опираясь на потемневший и поцарапанный в походах
палаш, – слов нету, жалко Чубука. Был Чубук первый красноармеец, лучший
боец и товарищ. Что и говорить… Большую оплошку сделал ты, парень… Да,
большую. – Тут Шебалов вздохнул. – Ну, а как мертвого все равно не
воротишь, нечего мне тебе говорить, да и ты сам не нарочно, а с кем беды не
бывает.
– С
кем беды не бывает, – подхватило несколько голосов.
– Ну,
а вот за то, что узнал ты про Жихарева, про ихние планы, за то, что торопился
ты сообщить об этом товарищам, – за это тебе вот моя рука и крепкое
спасибо!
Круто
завернув вправо, большими ночными переходами далеко ушли мы от лопушки, расставленной
Жихаревым, и, минуя крупные села, сбивая на пути мелкие разъезды белых, соединившиеся
отряды Шебалова и Бегичева вышли через неделю к своим регулярным частям, державшим
завесу на участке станции Поворино.
В те же дни
я стал кавалеристом. На стоянке подошел ко мне Федя Сырцов, хлопнул по плечу
своей маленькой цепкой пятерней.
– Борис, –
спросил он, – верхом ездил когда?
– Ездил, –
ответил я, – в деревне только, у дядьки, да и то без седла. А что?
– Раз
без седла ездил, в седле и подавно сумеешь. Хочешь ко мне в конную?
– Хочу, –
ответил я и недоверчиво посмотрел на Федю.
– Ну,
так заместо Бурдюкова будешь. Его коня возьмешь.
– А
Гришка где?
– Шебалов
выгнал, – и Федя выругался. – Вовсе из отряда выгнал. Гришка на обыске
у попа надел на палец колечко да и позабыл снять. И колечко-то дрянь, ему в
мирное время пятерка – красная цена. Так поди ж ты, поговори с Шебаловым!
Выгнал, черт, попову сторону взял.
Я хотел
было возразить Феде, что вряд ли Шебалов станет держать попову сторону и что,
вероятно, Гришка Бурдюков не нечаянно позабыл снять кольцо. Но тут мне
показалось, что Феде не понравится это разъяснение, он, чего доброго, раздумает
брать меня в конную разведку, и я смолчал. А в конную давно уже мне хотелось.
Пошли к Шебалову.
Шебалов
неохотно согласился отпустить меня из первой роты. Поддержал неожиданно хмурый
Малыгин.
– Пусти
его, – сказал он. – Парень молодой, проворный. Да и так он ходит все,
без Чубука скучает. Они ведь, бывало, всегда на пару, а теперь не с кем ему!
Шебалов
отпустил, но, исподлобья посмотрев на Федю, сказал ему не то шутя, не то серьезно:
– Ты,
Федор, смотри… не спорть у меня парня! Ты не вихляй глазами-то, серьезно я тебе
говорю!
Вместо
ответа Федя задорно подмигнул мне: ладно, дескать, сами не маленькие.
Через
месяц я уже как заправский кавалерист, подражая Феде, ходил, расставляя в
стороны ноги, перестал путаться в шпорах и все свободное время проводил возле
тощего пегого жеребца, который достался мне после Бурдюкова.
Я
сдружился с Федей Сырцовым, хотя Федя и вовсе не был похож на расстрелянного
Чубука. Если правду сказать, то с Федей я себя чувствовал даже свободнее, чем с
Чубуком. Чубук был похож на отца, а не на товарища. Станет иногда выговаривать
или стыдить, стоишь, злишься, а язык не поворачивается сказать ему что-нибудь
резкое. С Федей же можно было и поругаться и помириться, с ним было весело даже
в самые тяжелые минуты. Капризный только был Федя. Иной раз заладит свое, так
ничем его не сшибешь.
|