На Трубе
…Ехали
бояре с папиросками в зубах.
Местная
полиция на улице была…
Такова
была подпись под карикатурой в журнале «Искра» в начале шестидесятых годов
прошлого столетия.
Изображена
тройка посередине улицы. В санях четыре щеголя папиросы раскуривают, а два
городовых лошадей останавливают.
Эта
карикатура сатирического журнала была ответом на запрещение курить на улицах, виновных
отправляли в полицию, «несмотря на чин и звание», как было напечатано в приказе
обер-полицмейстера, опубликованном в газетах.
Немало
этот приказ вызвал уличных скандалов, и немало от него произошло пожаров: курильщики
в испуге бросали папиросы куда попало.
В те
годы курение папирос только начинало вытеснять нюхательный табак, но все же он
был еще долго в моде.
– То
ли дело нюхануть! И везде можно, и дома воздух не портишь… А главное, дешево и
сердито!
Встречаются
на улице даже мало знакомые люди, поздороваются шапочно, а если захотят продолжать
знакомство – табакерочку вынимают.
– Одолжайтесь.
– Хорош.
А ну-ка моего…
Хлопнет
по крышке, откроет.
– А
ваш лучше. Мой-то костромской мятный. С канупером табачок, по крепости – вырви
глаз.
– Вот
его сиятельство князь Урусов – я им овес поставляю – угощали меня из жалованной
золотой табакерки Хра… Хра… Да… Храппе.
– Раппе.
Парижский. Знаю.
– Ну
вот… Духовит, да не заборист. Не понравился… Ну я и говорю: «Ваше сиятельство,
не обессудьте уж, не побрезгуйте моим…» Да вот эту самую мою анютку с
хвостиком, берестяную – и подношу… Зарядил князь в обе, глаза вытаращил – и еще
зарядил. Да как чихнет!.. Чихает, а сам вперебой спрашивает: «Какой такой
табак?.. Аглецкий?..» А я ему и говорю: «Ваш французский Храппе – а мой доморощенный
– Бутатре»… И объяснил, что у будочника на Никитском бульваре беру. И князь
свой Храппе бросил – на «самтре» перешел, первым покупателем у моего будочника
стал. Сам заходил по утрам, когда на службу направлялся… Потом будочника в
квартальные вывел…
В
продаже были разные табаки: Ярославский – Дунаева и Вахрамеева, Костромской – Чумакова,
Владимирский – Головкиных, Ворошатинский, Бобковый, Ароматический, Суворовский,
Розовый, Зеленчук, Мятный. Много разных названий носили табаки в «картузах с
казенной бандеролью», а все-таки в Москве нюхали больше или «бутатре» или
просто «самтре», сами терли махорку, и каждый сдабривал для запаху по своему
вкусу. И каждый любитель в секрете свой рецепт держал, храня его якобы от
дедов.
Лучший
табак, бывший в моде, назывался «Розовый». Его делал пономарь, живший во дворе
церкви Троицы-Листы, умерший столетним стариком. Табак этот продавался через
окошечко в одной из крохотных лавочек, осевших глубоко в землю под церковным
строением на Сретенке. После его смерти осталось несколько бутылок табаку и
рецепт, который настолько своеобразен, что нельзя его не привести целиком.
«Купить
полсажени осиновых дров и сжечь их, просеять эту золу через сито в особую посуду.
Взять
листового табаку махорки десять фунтов, немного его подсушить (взять простой
горшок, так называемый коломенский, и ступку деревянную) и этот табак класть в
горшок и тереть, до тех пор тереть, когда останется не больше четверти стакана
корешков, которые очень трудно трутся: когда весь табак перетрется, просеять
его сквозь самое частое сито. Затем весь табак сызнова просеять и высевки опять
протереть и просеять. Золу также второй раз просеять. Соединить золу с табаком
так: два стакана табаку и один стакан золы, ссыпать это в горшок, смачивая
водой стакан с осьмою, смачивать не сразу, а понемногу, и в это время опять
тереть, и так тереть весь табак до конца, выкладывая в одно место. Духи класть
так: взять четверть фунта эликсиру соснового масла, два золотника розового
масла и один фунт розовой воды самой лучшей. Сосновое масло, один золотник
розового масла и розовую воду соединить вместе подогретую, но не очень сильно;
смесь эту, взбалтывая, подбавлять в каждый раствор табаку с золою и все это
стирать.
Когда
весь табак перетрется со смесью, его вспрыскивать оставшимся одним золотником
розового масла я перемешивать руками. Затем насыпать в бутылки; насыпав в
бутылки табак, закубрить его пробкой и завязать пузырем, поставить их на печь
дней на пять или на шесть, а на ночь в печку ставить, класть их надо в лежачем
положении. И табак готов».
Задолго
до постройки «Эрмитажа» на углу между Грачевкой и Цветным бульваром, выходя
широким фасадом на Трубную площадь, стоял, как и теперь стоит, трехэтажный дом
Внукова[13].
Теперь он стал ниже, потому что глубоко осел в почву. Еще задолго до ресторана
«Эрмитаж» в нем помещался разгульный трактир «Крым», и перед ним всегда стояли
тройки, лихачи и парные «голубчики» по зимам, а в дождливое время часть Трубной
площади представляла собой непроездное болото, вода заливала Неглинный проезд,
но до Цветного бульвара и до дома Внукова никогда не доходила.
Разгульный
«Крым» занимал два этажа. В третьем этаже трактира второго разряда гуляли
барышники, шулера, аферисты и всякое жулье, прилично сравнительно одетое.
Публику утешали песенники и гармонисты.
Бельэтаж
был отделан ярко и грубо, с претензией на шик. В залах были эстрады для оркестра
и для цыганского и русского хоров, а громогласный орган заводился вперемежку
между хорами по требованию публики, кому что нравится, – оперные арии
мешались с камаринским и гимн сменялся излюбленной «Лучинушкой».
Здесь
утешались загулявшие купчики и разные приезжие из провинции. Под бельэтажем
нижний этаж был занят торговыми помещениями, а под ним, глубоко в земле, подо
всем домом между Грачевкой и Цветным бульваром сидел громаднейший подвальный
этаж, весь сплошь занятый одним трактиром, самым отчаянным разбойничьим местом,
где развлекался до бесчувствия преступный мир, стекавшийся из притонов
Грачевки, переулков Цветного бульвара, и даже из самой «Шиповской крепости» набегали
фартовые после особо удачных сухих и мокрых дел, изменяя даже своему притону
«Поляковскому трактиру» на Яузе, а хитровская «Каторга» казалась пансионом
благородных девиц по сравнению с «Адом».
Много
лет на глазах уже вошедшего в славу «Эрмитажа» гудел пьяный и шумный «Крым» и
зловеще молчал «Ад», из подземелья которого не доносился ни один звук на улицу.
Еще в семи– и восьмидесятых годах он был таким же, как и прежде, а то, пожалуй,
и хуже, потому что за двадцать лет грязь еще больше пропитала пол и стены, а
газовые рожки за это время насквозь прокоптили потолки, значительно осевшие и
потрескавшиеся, особенно в подземном ходе из общего огромного зала от входа с
Цветного бульвара до выхода на Грачевку. А вход и выход были совершенно особенные.
Не ищите ни подъезда, ни даже крыльца… Нет.
Сидит
человек на скамейке на Цветном бульваре и смотрит на улицу, на огромный дом
Внукова. Видит, идут по тротуару мимо этого дома человек пять, и вдруг –
никого! Куда они девались?.. Смотрит – тротуар пуст… И опять неведомо откуда
появляется пьяная толпа, шумит, дерется… И вдруг исчезает снова… Торопливо
шагает будочник – и тоже проваливается сквозь землю, а через пять минут опять
вырастает из земли и шагает по тротуару с бутылкой водки в одной руке и со
свертком в другой…
Встанет
заинтересовавшийся со скамейки, подойдет к дому – и секрет открылся: в стене
ниже тротуара широкая дверь, куда ведут ступеньки лестницы. Навстречу выбежит,
ругаясь непристойно, женщина с окровавленным лицом, и вслед за ней появляется
оборванец, валит ее на тротуар и бьет смертным боем, приговаривая:
– У
нас жить так жить!
Выскакивают
еще двое, лупят оборванца и уводят женщину опять вниз по лестнице. Избитый
тщетно силится встать и переползает на четвереньках, охая и ругаясь, через
мостовую и валится на траву бульвара…
Из
отворенной двери вместе с удушающей струей махорки, пьяного перегара и всякого
человеческого зловония оглушает смешение самых несовместимых звуков. Среди
сплошного гула резнет высокая нота подголоска-запевалы, и грянет звериным ревом
хор пьяных голосов, а над ним звон разбитого стекла, и дикий женский визг, и
многоголосая ругань.
А басы
хора гудят в сводах и покрывают гул, пока опять не прорежет их визгливый подголосок,
а его не заглушит, в свою очередь, фальшивая нота скрипки…
И опять
все звуки сливаются, а теплый пар и запах газа от лопнувшей где-то трубы на минуту
остановят дыхание…
Сотни
людей занимают ряды столов вдоль стен и середину огромнейшего «зала». Любопытный
скользит по мягкому от грязи и опилок полу, мимо огромный плиты, где и жарится
и варится, к подобию буфета, где на полках красуются бутылки с ерофеичем,
желудочной, перцовкой, разными сладкими наливками и ромом, за полтинник
бутылка, от которого разит клопами, что не мешает этому рому пополам с чаем
делаться «пунштиком», любимым напитком «зеленых ног», или «болдох», как здесь
зовут обратников из Сибири и беглых из тюрем.
Все
пьяным-пьяно, все гудит, поет, ругается… Только в левом углу за буфетом тише –
там идет игра в ремешок, в наперсток… И никогда еще никто в эти игры не
выигрывал у шулеров, а все-таки по пьяному делу играют… Уж очень просто.
Например,
игра в наперсток состоит в том, чтобы угадать, под каким из трех наперстков
лежит хлебный шарик, который шулер на глазах у всех кладет под наперсток, а на
самом деле приклеивает к ногтю – и под наперстком ничего нет…
В
ремешок игра простая: узкий кожаный ремешок свертывается в несколько оборотов в
кружок, причем партнер, прежде чем распустится ремень, должен угадать середину,
то есть поставить свой палец или гвоздь, или палочку так, чтобы они, когда
ремень развернется, находились в центре образовавшегося круга, в петле. Но
ремень складывается так, что петли не оказывается.
И здесь
в эти примитивные игры проигрывают все, что есть: и деньги, и награбленные вещи,
и пальто, еще тепленькое, только что снятое с кого-нибудь на Цветном бульваре.
Около играющих ходят барышники-портяночники, которые скупают тут же всякую
мелочь, все же ценное и крупное поступает к самому «Сатане» – так зовут нашего
хозяина, хотя его никогда никто в лицо не видел. Всем делом орудуют буфетчик и
два здоровенных вышибалы – они же и скупщики краденого.
Они
выплывают во время уж очень крупных скандалов и бьют направо и налево, а в помощь
им всегда становятся завсегдатаи – «болдохи», которые дружат с ними, как с
нужными людьми, с которыми «дело делают» по сбыту краденого и пользуются у них
приютом, когда опасно ночевать в ночлежках или в своих «хазах». Сюда же никакая
полиция никогда не заглядывала, разве только городовые из соседней будки, да и
то с самыми благими намерениями – получить бутылку водки.
И притом
дальше общего зала не ходили, а зал только парадная половина «Ада». Другую половину
звали «Треисподняя», и в нее имели доступ только известные буфетчику и
вышибалам, так сказать, заслуженные «болдохи», на манер того, как вельможи,
«имеющие приезд ко двору». Вот эти-то «имеющие приезд ко двору» заслуженные
«болдохи» или «иваны» из «Шиповской крепости» и «волгой» из «Сухого оврага» с
Хитровки имели два входа – один общий с бульвара, а другой с Грачевки, где
также исчезали незримо с тротуара, особенно когда приходилось тащить узлы, что
через зал все-таки как-то неудобно.
«Треисподняя»
занимала такую же по величине половину подземелья и состояла из коридоров, по
обеим сторонам которых были большие каморки, известные под названием: маленькие
– «адских кузниц», а две большие – «чертовых мельниц».
Здесь
грачевские шулера метали банк – единственная игра, признаваемая «Иванами» и
«болдохами», в которую они проигрывали свою добычу, иногда исчисляемую
тысячами.
В этой
половине было всегда тихо – пьянства не допускали вышибалы, одного слова или
молчаливого жеста их все боялись. «Чертовы мельницы» молотили круглые сутки,
когда составлялась стоящая дела игра, Круглые сутки в маленьких каморках
делалось дело: то «тырбанка сламу», то есть дележ награбленного участниками и
продажа его, то исполнение заказов по фальшивым паспортам или другим подложным
документам особыми спецами. Несколько каморок были обставлены как спальни
(двухспальная кровать с соломенным матрасом) – опять-таки только для почетных
гостей и их «марух»…
Заходили
сюда иногда косматые студенты, пели «Дубинушку» в зале, шумели, пользуясь уважением
бродяг и даже вышибал, отводивших им каморки, когда не находилось мест в зале.
Так было
в шестидесятых годах, так было и в семидесятых годах в «Аду», только прежде
было проще: в «Треисподнюю» и в «адские кузницы» пускались пары с улицы, и в
каморки ходили из зала запросто всякие гости, кому надо было уединиться. Иногда
в семидесятых годах в «Ад» заходили почетные гости – актеры Народного театра и
Артистического кружка для изучения типов. Бывали Киреев, Полтавцев, Вася
Васильев. Тогда полиция не заглядывала сюда, да и после, когда уже существовала
сыскная полиция, обходов никаких не было, да они ни к чему бы и не повели – под
домом были подземные ходы, оставшиеся от водопровода, устроенного еще в
екатерининские времена.
В конце
прошлого столетия при канализационных работах наткнулись на один из таких ходов
под воротами этого дома, когда уже «Ада» не было, а существовали лишь
подвальные помещения (в одном из них помещалась спальня служащих трактира,
освещавшаяся и днем керосиновыми лампами).
С
трактиром «Ад» связана история первого покушения на Александра II 4 апреля 1866
года. Здесь происходили заседания, на которых и разрабатывался план нападения
на царя.
В 1863
году в Москве образовался кружок молодежи, постановившей бороться активно с правительством.
Это были студенты университета и Сельскохозяйственной академии. В 1865 году,
когда число участников увеличилось, кружок получил название «Организация».
Организатором
и душой кружка был студент Ишутин, стоявший во главе группы, квартировавшей в
доме мещанки Ипатовой по Большому Спасскому переулку, в Каретном ряду. По имени
дома эта группа называлась ипатовцами. Здесь и зародилась мысль о цареубийстве,
неизвестная другим членам «Организации».
Ипатовцы
для своих конспиративных заседаний избрали самое удобное место – трактир «Ад»,
где никто не мешал им собираться в сокровенных «адских кузницах». Вот по имени
этого притона группа ишутинцев и назвала себя «Ад».
Кроме
трактира «Ад», они собирались еще на Большой Бронной, в развалившемся доме Чебышева,
где Ишутин оборудовал небольшую переплетную мастерскую, тоже под названием
«Ад», где тоже квартировали некоторые «адовцы», называвшие себя «смертниками»,
то есть обреченными на смерть. В числе их был и Каракозов, неудачно стрелявший
в царя.
Последовавшая
затем масса арестов терроризировала Москву, девять «адовцев» были посланы на
каторгу (Каракозов был повешен). В Москве все были так перепуганы, что никто и
заикнуться не смел о каракозовском покушении. Так все и забылось.
Еще в
прошлом столетии упоминалось о связи «Ада» с каракозовским процессом, но писать
об этом, конечно, было нельзя. Только в очень дружеских беседах старые писатели
Н.Н. Златовратский, Н.В. Успенский, А.М. Дмитриев, Ф.Д. Нефедов и Петр Кичеев
вспоминали «Ад» и «Чебыши», да знали подробности некоторые из старых
сотрудников «Русских ведомостей», среди которых был один из главных участников
«Адской группы», бывавший на заседаниях смертников в «Аду» и «Чебышах». Это
Н.Ф. Николаев, осужденный по каракозовскому процессу в первой группе на двенадцать
лет каторжных работ.
Уже в
конце восьмидесятых годов он появился в Москве и сделался постоянным сотрудником
«Русских ведомостей» как переводчик, кроме того, писал в «Русской мысли». В
Москве ему жить было рискованно, и он ютился по маленьким ближайшим городкам,
но часто наезжал в Москву, останавливаясь у друзей. В редакции, кроме самых
близких людей, мало кто знал его прошлое, но с друзьями он делился своими
воспоминаниями.
Этому
последнему каракозовцу немного не удалось дожить до каракозовской выставки в
Музее Революции в 1926 году.
Первая
половина шестидесятых годов была началом буйного расцвета Москвы, в которую
устремились из глухих углов помещики проживать выкупные платежи[14] после «освободительной»
реформы. Владельцы магазинов «роскоши и моды» и лучшие трактиры обогащались; но
последние все-таки не удовлетворяли изысканных вкусов господ, побывавших уже за
границей, – живых стерлядей и парной икры им было мало. Знатные вельможи
задавали пиры в своих особняках, выписывая для обедов страсбургские паштеты,
устриц, лангустов, омаров и вина из-за границы за бешеные деньги.
Считалось
особым шиком, когда обеды готовил повар-француз Оливье, еще тогда прославившийся
изобретенным им «салатом Оливье», без которого обед не в обед и тайну которого
не открывал. Как ни старались гурманы, не выходило: то, да не то.
На Трубе
у бутаря часто встречались два любителя его бергамотного табаку – Оливье и один
из братьев Пеговых, ежедневно ходивший из своего богатого дома в Гнездниковском
переулке за своим любимым бергамотным, и покупал он его всегда на копейку,
чтобы свеженький был. Там-то они и сговорились с Оливье, и Пегов купил у Попова
весь его громадный пустырь почти в полторы десятины. На месте будок и
«Афонькина кабака» вырос на земле Пегова «Эрмитаж Оливье», а непроездная
площадь и улицы были замощены.
Там, где
в болоте по ночам раздавалось кваканье ля-гушек и неслись вопли ограбленных
завсегдатаями трактира, засверкали огнями окна дворца обжорства, перед которым
стояли день и ночь дорогие дворянские запряжки, иногда еще с выездными лакеями
в ливреях.
Все на
французский манер в угоду требовательным клиентам сделал Оливье – только одно
русское оставил: в ресторане не было фрачных лакеев, а служили московские
половые, сверкавшие рубашками голландского полотна и шелковыми поясами.
И сразу
успех неслыханный. Дворянство так и хлынуло в новый французский ресторан, где,
кроме общих зал и кабинетов, был белый колонный зал, в котором можно было
заказывать такие же обеды, какие делал Оливье в особняках у вельмож. На эти
обеды также выписывались деликатесы из-за границы и лучшие вина с
удостоверением, что этот коньяк из подвалов дворца Людовика XVI, и с надписью «Трианон».
Набросились
на лакомство не знавшие куда девать деньги избалованные баре…
Три
француза вели все дело. Общий надзор – Оливье. К избранным гостям – Мариус и в
кухне парижская знаменитость – повар Дюге.
Это был
первый, барский период «Эрмитажа».
Так было
до начала девяностых годов. Тогда еще столбовое барство чуралось выскочек из чиновного
и купеческого мира. Те пировали в отдельных кабинетах.
Затем
стало сходить на нет проевшееся барство. Первыми появились в большой зале московские
иностранцы-коммерсанты – Кнопы, Вогау, Гопперы, Марки. Они являлись прямо с биржи,
чопорные и строгие, и занимали каждая компания свой стол.
А там
поперло за ними и русское купечество, только что сменившее родительские сибирки
и сапоги бураками на щегольские смокинги, и перемешалось в залах «Эрмитажа» с
представителями иностранных фирм.
Оливье
не стало. Мариус, который благоговел перед сиятельными гурманами, служил и
купцам, но разговаривал с ними развязно и даже покровительственно, а повар Дюге
уже не придумывал для купцов новых блюд и, наконец, уехал на родину.
Дело шло
и так блестяще.
На
площади перед «Эрмитажем» барские запряжки сменились лихачами в неудобных санках,
запряженных тысячными, призовыми рысаками. Лихачи стояли также и на Страстной
площади и у гостиниц «Дрезден», «Славянский базар», «Большая Московская» и
«Прага».
Но
лучшие были у «Эрмитажа», платившие городу за право стоять на бирже до пятисот
рублей в год. На других биржах – по четыреста.
Сытые, в
своих нелепых воланах дорогого сукна, подпоясанные шитыми шелковыми поясами,
лихачи смотрят гордо на проходящую публику и разговаривают только с выходящими
из подъезда ресторана «сиятельными особами».
– Вась-сиясь!..
– Вась-сиясь!..
Чтобы
москвичу получить этот княжеский титул, надо только подойти к лихачу, гордо сесть
в пролетку на дутых шинах и грозно крикнуть:
– К
«Яру»!
И сейчас
же москвич обращается в «вась-сиясь».
Воланы
явились в те давно забытые времена, когда сердитый барин бил кулаком и пинал
ногами в спину своего крепостного кучера.
Тогда
волан, до уродства набитый ватой, спасал кучера от увечья и уцелел теперь, как
и забытое слово «барин» у извозчиков без волана и «вась-сиясь» у лихачей…
Каждому
приятно быть «вась-сиясем»!
Особенно
много их появилось в Москве после японской войны. Это были поставщики на армию
и их благодетели – интенданты. Их постепенный рост наблюдали приказчики
магазина Елисеева, а в «Эрмитаж» они явились уже «вась-сиясями».
Был
такой перед японской войной толстый штабс-капитан, произведенный лихачами от
Страстного сперва в полковника, а потом лихачами от «Эрмитажа» в «вась-сиясь»,
хотя на погонах имелись все те же штабс-капитанские четыре звездочки и одна
полоска. А до этого штабс-капитан ходил только пешком или таскался с ипподрома
за пятак на конке. Потом он попал в какую-то комиссию и стал освобождать
богатых людей от дальних путешествий на войну, а то и совсем от солдатской
шинели, а его писарь, полуграмотный солдат, снимал дачу под Москвой для своей
любовницы.
– Вась-сиясь!
С Иваном! Вась-сиясь, с Федором! – встречали его лихачи у подъезда «Эрмитажа».
Худенькие
офицерики в немодных шинельках бегали на скачки и бега, играли в складчину,
понтировали пешедралом с ипподромов, проиграв последнюю красненькую,
торговались в Охотном при покупке фруктов, колбасы, и вдруг…
Японская
война!
Ожили!
Стали
сперва заходить к Елисееву, покупать вареную колбасу, яблоки… Потом икру… Мармелад
и портвейн № 137. В магазине Елисеева наблюдательные приказчики примечали, как
полнели, добрели и росли их интендантские покупатели.
На
извозчиках подъезжать стали. Потом на лихачах, а потом в своих экипажах…
– Э…
Э… А?.. Пришлите по этой записке мне… и добавьте, что найдете нужным… И счет.
Знаете?.. – гудел начальственно «низким басом и запускал в небеса
ананасом»…
А потом
ехал в «Эрмитаж», где уже сделался завсегдатаем вместе с десятками таких же,
как он, «вась-сиясей», и мундирных и штатских.
Но
многих из них «Эрмитаж» и лихачи «на ноги поставили»!
«Природное»
барство проелось в «Эрмитаже», и выскочкам такую марку удержать было трудно, да
и доходы с войной прекратились, а барские замашки остались. Чтоб прокатиться на
лихаче от «Эрмитажа» до «Яра» да там, после эрмитажных деликатесов, поужинать с
цыганками, венгерками и хористками Анны Захаровны – ежели кто по рубашечной
части, – надо тысячи три солдат полураздеть: нитки гнилые, бухарка,
рубаха-недомерок…
А ежели
кто по шапочной части – тысячи две папах на вершок поменьше да на старой пакле
вместо ватной подкладки надо построить.
А ежели
кто по сапожной, так за одну поездку на лихаче десятки солдат в походе ноги потрут
да ревматизм навечно приобретут.
И ходили
солдаты полураздетые, в протухлых, плешивых полушубках, в то время как интендантские
«вась-сияси» «на шепоте дутом» с крашеными дульцинеями по «Ярам» ездили… За
счет полушубков ротонды собольи покупали им и котиковые манто.
И кушали
господа интендантские «вась-сияси» деликатесы заграничные, а в армию шла мука с
червями.
Прошло
время!..
Мундирные
«вась-сияси» начали линять. Из титулованных «вась-сиясей» штабс-капитана разжаловали
в просто барина… А там уж не то что лихачи, а и «желтоглазые» извозчики, даже
извозчики-зимники на своих клячах за барина считать перестали – «Эрмитаж» его
да и многих его собутыльников «поставил на ноги»…
Лихачи
знали всю подноготную всякого завсегдатая «Эрмитажа» и не верили в прочность… «вась-сиясей»,
а предпочитали купцов в загуле и в знак полного к ним уважения каждого
именовали по имени-отчеству.
«Эрмитаж»
перешел во владение торгового товарищества. Оливье и Мариуса заменили новые
директора: мебельщик Поликарпов, рыбник Мочалов, буфетчик Дмитриев, купец Юдин.
Народ со смекалкой, как раз по новой публике.
Первым
делом они перестроили «Эрмитаж» еще роскошнее, отделали в том же здании шикарные
номерные бани и выстроили новый дом под номера свиданий. «Эрмитаж» увеличился
стеклянной галереей и летним садом с отдельным входом, с роскошными отдельными
кабинетами, эстрадами и благоуханным цветником…
«Эрмитаж»
стал давать огромные барыши – пьянство и разгул пошли вовсю. Московские
«именитые» купцы и богатей посерее шли прямо в кабинеты, где сразу распоясывались…
Зернистая икра подавалась в серебряных ведрах, аршинных стерлядей на уху
приносили прямо в кабинеты, где их и закалывали… И все-таки спаржу с ножа ели и
ножом резали артишоки. Из кабинетов особенно славился красный, в котором
московские прожигатели жизни ученую свинью у клоуна Таити съели…
Особенно
же славились ужины, на которые съезжалась кутящая Москва после спектаклей. Залы
наполняли фраки, смокинги, мундиры и дамы в открытых платьях, сверкавших
бриллиантами. Оркестр гремел на хорах, шампанское рекой… Кабинеты переполнены.
Номера свиданий торговали вовсю! От пяти до двадцати пяти рублей за несколько
часов. Кого-кого там не перебывало! И все держалось в секрете; полиция не
мешалась в это дело – еще на начальство там наткнешься!
Роскошен
белый колонный зал «Эрмитажа». Здесь привились юбилеи. В 1899 году, в Пушкинские
дни, там был Пушкинский обед, где присутствовали все знаменитые писатели того
времени.
А
обыкновенно справлялись здесь богатейшие купеческие свадьбы на сотни персон.
И ели
«чумазые» руками с саксонских сервизов все: и выписанных из Франции руанских
уток, из Швейцарии красных куропаток и рыбу-соль из Средиземного моря…
Яблоки
кальвиль, каждое с гербом, по пять рублей штука при покупке… И прятали замоскворецкие
гости по задним карманам долгополых сюртуков дюшесы и кальвиль, чтобы отвезти
их в Таганку, в свои старомодные дома, где пахло деревянным маслом и кислой капустой…
Особенно
часто снимали белый зал для банкетов московские иностранцы, чествовавшие своих
знатных приезжих земляков…
Здесь же
иностранцы встречали Новый год и правили немецкую масленицу; на всех торжествах
в этом зале играл лучший московский оркестр Рябова.
В 1917
году «Эрмитаж» закрылся. Собирались в кабинетах какие-то кружки, но и кабинеты
опустели…
«Эрмитаж»
был мрачен, кругом ни души: мимо ходить боятся.
Опять
толпы около «Эрмитажа»… Огромные очереди у входов. Десятки ручных тележек ожидают
заказчиков, счастливцев, получивших пакет от «АРА»[15], занявшего все залы,
кабинеты и службы «Эрмитажа».
Наполз
нэп. Опять засверкал «Эрмитаж» ночными огнями. Затолпились вокруг оборванные
извозчики вперемежку с оборванными лихачами, но все еще на дутых шинах. Начали
подъезжать и отъезжать пьяные автомобили. Бывший распорядитель «Эрмитажа»
ухитрился мишурно повторить прошлое модного ресторана. Опять появились на
карточках названия: котлеты Помпадур, Мари Луиз, Валларуа, салат Оливье… Но
неугрызимые котлеты – на касторовом масле, и салат Оливье был из огрызков…
Впрочем, вполне к лицу посетителям-нэпманам.
В
швейцарской – котиковое манто, бобровые воротники, собольи шубы…
В
большом зале – те же люстры, белые скатерти, блестит посуда…
На
стене, против буфета, еще уцелела надпись М.П. Садовского. Здесь он завтракал,
высмеивая прожигателей жизни, и наблюдал типы. Вместо белорубашечных половых
подавали кушанья служащие в засаленных пиджаках и прибегали на зов, сверкая
оборками брюк, как кружевом. Публика косо поглядывала на посетителей, на
которых кожаные куртки.
Вот за
шампанским кончает обед шумная компания… Вскакивает, жестикулирует, убеждает
кого-то франт в смокинге, с брюшком. Набеленная, с накрашенными губами дама
курит папиросу и пускает дым в лицо и подливает вино в стакан человеку во
френче. Ему, видимо, неловко в этой компании, но он в центре внимания. К нему
относятся убеждающие жесты жирного франта. С другой стороны около него трется
юркий человек и показывает какие-то бумаги. Обхаживаемый отводит рукой и не
глядит, а тот все лезет, лезет…
Прямо-таки
сцена из пьесы «Воздушный пирог», что с успехом шла в Театре революции. Все –
как живые!.. Так же жестикулирует Семен Рак, так же нахальничает подкрашенная
танцовщица Рита Керн… Около чувствующего себя неловко директора банка Ильи
Коромыслова трется Мирон Зонт, просящий субсидию для своего журнала… А дальше
секретари, секретарши, директора, коммерсанты Обрыдловы и все те же Семены
Раки, самодовольные, начинающие жиреть…
И на
других столах то же.
Через
год в зданиях «Эрмитажа» был торжественно открыт Моссоветом Дом крестьянина.
|