VII
Пусть то, что я пишу, когда‑нибудь принесет пользу другим,
пусть остановит судью, готового осудить, пусть спасет других страдальцев,
виновных или безвинных, от смертной муки, на которую обречен я, – к чему
это, зачем? Какое мне дело? Когда падет моя голова, не все ли мне равно, будут
ли рубить головы другим?
Как мог я додуматься до такой нелепости? Уничтожить эшафот
после того, как сам я взойду на него, – скажите на милость, мне‑то какая
от этого корысть! Как! Солнце, весна, усеянные цветами луга, птицы,
пробуждающиеся по утрам, облака, деревья, природа, воля, жизнь – все это уже не
для меня? Нет! Меня надо спасти, меня! Неужели же это непоправимо и мне
придется умереть завтра или даже сегодня, неужели исхода нет? Господи! От этой
мысли можно голову себе размозжить о стену камеры!
VIII
Подсчитаем, сколько мне осталось жить.
Три дня после вынесения приговора на подачу кассационной
жалобы.
Неделя на то, чтобы так называемые судопроизводственные акты
провалялись в канцелярии суда, прежде чем их направят министру.
Две недели они пролежат у министра, который даже не будет
знать об их существовании, однако же предполагается, что по рассмотрении он
передаст их в кассационный суд.
Там их рассортируют, зарегистрируют, пронумеруют; спрос на
гильотину большой и раньше своей очереди никак не попадешь.
Две недели на проверку, чтобы в отношении вас не был нарушен
закон.
Наконец, кассационный суд собирается обычно по четвергам,
оптом отклоняет до двадцати жалоб и отсылает их министру, министр, в свою
очередь, отсылает их генеральному прокурору, а тот уж отсылает их палачу. На это
уходит три дня.
На четвертый день помощник прокурора, повязывая утром
галстук, спохватывается: «Надо же закончить это дело». И тут, если только
помощник секретаря не приглашен приятелями на завтрак, приказ о приведении
приговора в исполнение набрасывают начерно, проверяют, перебеляют, отсылают, и
назавтра на Гревской площади с раннего утра раздается стук топоров, сколачивающих
помост, а на перекрестках во весь голос кричат осипшие глашатаи.
В общем шесть недель. Та девушка верно сказала.
А сижу я здесь, в Бисетре, уже пять, если не все шесть –
боюсь подсчитать, – мне кажется, что три дня тому назад был четверг.
IX
Я написал завещание.
Зачем, собственно? Меня присудили к уплате судебных
издержек, и все мое достояние едва покроет их. Гильотина – это большой расход.
После меня останется мать, останется жена, останется
ребенок.
Трехлетняя девочка, прелестная, нежненькая, розовая, с
большими черными глазами и длинными каштановыми кудрями.
Когда я ее видел в последний раз, ей было два года и один
месяц.
Итак, когда я умру, три женщины лишатся сына, мужа, отца;
осиротеют, каждая по‑своему, овдовеют волею закона.
Допустим, я наказан по справедливости; но они‑то, они,
невинные, ничего не сделали. Все равно; они будут опозорены, разорены. Таково
правосудие.
У меня болит душа не о старушке матери; ей шестьдесят четыре
года, она не переживет удара. А если и протянет несколько дней, так ей было бы
только немножко горячей золы в ножной грелке, она все примет безропотно.
Не болит у меня душа и о жене; у нее и так подорвано
здоровье и расстроен ум. Она тоже скоро умрет, если только окончательно не
лишится рассудка. Говорят, сумасшедшие долго живут; но тогда они хоть не
сознают своего несчастья. Сознание у них спит, оно словно умерло.
Но моя дочка, мое дитя, бедная моя крошка Мари сейчас
играет, смеется, поет, ничего не подозревая, и о ней‑то у меня надрывается
душа!
Х
Вот подробное описание моей камеры.
Восемь квадратных футов. Четыре стены из каменных плит, под
прямым углом сходящихся с плитами пола, который на ступеньку поднят над
наружным коридором. Когда входишь, направо от двери нечто вроде ниши – пародия
на альков. Там брошена охапка соломы, на которой полагается отдыхать и спать
узнику, летом и зимой одетому в холщовые штаны и тиковую куртку.
Над головой у меня – вместо балдахина – черный, так
называемый стрельчатый свод, с которого лохмотьями свисает паутина.
Во всей камере ни окна, ни отдушины. Только дверь, где
дерево сплошь закрыто железом.
Впрочем, я ошибся: посреди двери, ближе к потолку, проделано
отверстие в девять квадратных дюймов с железными прутьями крест‑накрест; на
ночь сторож при желании может закрыть его. Камера выходит в довольно длинный
коридор, который освещается и проветривается через узкие окошечки под потолком;
весь этот коридор разделен каменными перегородками на отдельные помещения,
сообщающиеся между собой через низенькие сводчатые дверцы и служащие чем‑то
вроде прихожих перед одиночными камерами, подобными моей. В такие камеры сажают
каторжников, присужденных смотрителем тюрьмы к дисциплинарным взысканиям.
Первые три камеры отведены для приговоренных к смерти, потому что они ближе к
квартире смотрителя, что облегчает ему надзор.
Только эти камеры сохранились в нетронутом виде от старого
бисетрского замка, построенного в XV веке кардиналом Винчестерским, тем самым,
что послал на костер Жанну д'Арк. Об этом я узнал из разговоров
«любопытствующих», которые на днях приходили сюда и смотрели на меня издали,
как на зверя в клетке. Надзиратель получил пять франков за то, что пустил их.
Забыл сказать, что у двери моей камеры днем и ночью стоит
караульный, и когда бы я ни поднял глаза на квадратное отверстие в двери, они
встречаются с его глазами, неотступно следящими за мной.
Однако же считается, что в этом каменном мешке достаточно
воздуха и света.
|