Последний день приговорённого к смерти
Бисетр
I
Приговорен к смерти!
Пять недель живу я с этой мыслью, один на один с ней; она ни
на миг не покидает меня, леденит меня, тяжестью своей пригибает к земле.
Когда‑то – мне кажется, с тех пор прошли не недели, а
годы, – я был человеком, как все люди. На каждый день, на каждый час, на
каждую минуту находилась у меня новая мысль. Мой ум, свежий и молодой, был
богат выдумками. Он изощрялся, развертывая их передо мной беспорядочной и
бесконечной вереницей, расшивая все новыми узорами грубую и хрупкую ткань
жизни. Мелькали там девичьи лица, пышные епископские облачения, выигранные
битвы, шумные, горящие огнями театральные залы, и снова девичьи лица и
уединенные прогулки в темноте под лапчатыми ветвями каштанов. Пир моего
воображения никогда не иссякал. Я мог думать о чем хотел, я был свободен.
Теперь я пленник. Мое тело заковано в кандалы и брошено в
темницу, мой разум в плену у одной мысли. Ужасной, жестокой, неумолимой мысли!
Я думаю, понимаю, сознаю только одно: приговорен к смерти!
Что бы я ни делал, жестокая мысль всегда здесь, рядом, точно
гнетущий призрак, одна она, лицом к лицу со мной, несчастным, она ревниво гонит
прочь все, чем можно отвлечься, и стоит мне отвернуться или закрыть глаза, как
ее ледяные пальцы встряхивают меня. Она проскальзывает во все грезы, в которых
мое воображение ищет прибежища от нее, страшным припевом вторит всем обращенным
ко мне словам, вместе со мной приникает к ненавистным решеткам темницы, не дает
мне покоя наяву, подстерегает мой тревожный сон и тут, во сне, предстает мне
под видом ножа.
Вот я проснулся в испуге и подумал: «Слава богу, это только
сон!» И что же! Не успел я приподнять тяжелые веки и увидеть подтверждение
роковой мысли в окружающей меня ужасной яви, в мокрых и осклизлых плитах пола,
в тусклом свете ночника, в грубой ткани надетого на меня балахона, на угрюмом
лице стражника, чья лядунка поблескивает сквозь решетку камеры, как уже мне
почудился чей‑то шепот над самым моим ухом: «Приговорен к смерти!»
II
Это было ясным августовским утром. За три дня до того
начался надо мной суд, и три дня подряд туча зрителей собиралась каждое утро на
приманку моего имени и моего преступления и располагалась на скамьях зала
заседаний, точно воронье вокруг трупа; три дня подряд передо мной непрерывно
кружил фантастический хоровод судей, свидетелей, защитников, королевских
прокуроров, то карикатурный, то кровожадный, но неизменно мрачный и зловещий.
Первые две ночи я не мог заснуть от возбуждения и ужаса; на третью заснул от
скуки и усталости. Меня увели в полночь, когда присяжные удалились на
совещание. Как только я очутился опять на соломе своей темницы, так сразу же
уснул глубоким сном, сном забвения. Это был первый отдых за много дней.
Я был погружен в глубочайшие глубины сна, «когда пришли меня
будить. Топот подбитых гвоздями башмаков тюремщика, бренчание связки ключей,
пронзи– тельный скрежет засова не разбудили меня, как обычно; проснулся я,
только когда надзиратель грубо потряс меня за плечо и грубо крикнул мне в самое
ухо: «Да вставай же!» Я открыл глаза и в испуге привскочил на своей подстилке.
В этот миг сквозь высокое и узкое оконце камеры на потолке коридора, заменявшем
мне небо, я увидел желтоватый отблеск – признак солнца для тех, кто привык к
тюремным потемкам. Я люблю солнце.
– Погода хорошая, – сказал я тюремщику.
Он сперва не ответил, как будто не решил, стоит ли потратить
на меня хоть одно слово; потом пробурчал нехотя:
– Все может быть.
Я не двигался с места, еще не вполне очнувшись, улыбаясь и
не спуская глаз с легких золотистых бликов на потолке.
– Хороший денек, – повторил я.
– Да, – ответил он, – вас там дожидаются.
Как паутина пресекает полет мотылька, так эти слова разом
вернули меня к беспощадной действительности. Словно при вспышке молнии я увидел
мрачный зал заседаний, полукруг судейского стола и на нем груду окровавленных
лохмотьев, три ряда свидетелей, их тупые лица, двух жандармов на двух концах
моей скамьи, увидел, как суетятся черные мантии, как проходит зыбь по головам
толпы в темной глубине зала, как буравит меня взгляд двенадцати присяжных, которые
бодрствовали, пока я спал.
Я поднялся; зубы у меня стучали, дрожащие руки не могли
нащупать одежду, ноги подкашивались. На первом же шаге я споткнулся, точно
носильщик под непосильным грузом. Тем не менее я пошел за тюремщиком.
У порога камеры меня ждали оба жандарма. Мне опять надели
наручники. Там был очень хитрый замочек, который долго запирали. Я стоял
безучастно – машинку прилаживали к машине.
Мы прошли через внутренний двор. Свежий утренний воздух
подбодрил меня. Я поднял голову. Небо было голубое, жаркие солнечные лучи,
пересеченные длинными трубами, ложились огромными треугольниками света поверх
высоких и мрачных тюремных стен. Погода в самом деле была хорошая.
Мы поднялись по винтовой лестнице; прошли один коридор,
потом второй, третий; потом перед нами раскрылась низкая дверца. Горячий воздух
вместе с шумом вырвался оттуда и ударил мне в лицо; это было дыхание толпы в
зале заседаний. Я вошел.
При моем появлении лязгнуло оружие, загудели голоса. С
грохотом задвигались скамьи; затрещали загородки; и пока я шел через
длинный зал между двумя рядами солдат и толпившимися по обе стороны зрителями,
у меня было такое чувство, словно на мне сходятся все нити, которые управляют
этими повернутыми в мою сторону лицами с разинутыми ртами.
Только тут я заметил, что кандалов на мне нет; но не мог
вспомнить, как и когда их сняли.
Вдруг настала полная тишина. Я дошел до своего места. В тот
самый миг, когда улеглась сумятица в зале, улеглась и сумятица в моих мыслях. Я
сразу отчетливо понял то, что лишь смутно представлял себе раньше, понял, что
настала решительная минута – сейчас мне произнесут приговор.
Как ни странно, но тогда мысль эта не ужаснула меня. Окна
были раскрыты, воздух и шум города свободно вливались в них; в зале было
светло, как на свадьбе; веселые солнечные лучи чертили тут и там яркие
отражения оконных стекол, то вытянутые на полу, то распластанные по столам, то
перегнутые по углам стен; от окон, от этих ослепительных прямоугольников, как
от огромной призмы, тянулись по воздуху столбы золотистой пыли.
Судьи сидели впереди с довольным видом – верно, радовались,
что дело близится к концу. На лице председателя, мягко освещенном отблеском
оконного стекла, было мирное, доброе выражение; а молодой член суда;
теребя свои брыжи, почти что весело болтал с хорошенькой дамой в розовой
шляпке, по знакомству сидевшей позади него.
Только присяжные были бледны и хмуры – надо полагать,
утомились от бессонной ночи, некоторые зевали. Так не ведут себя люди, только
что вынесшие смертный приговор; на лицах этих добродушных обывателей я читал
только желание поспать.
Напротив меня окно было распахнуто настежь. Я слышал, как
пересмеиваются на набережной продавщицы цветов; а у наружного края
подоконника из щели в камне тянулся желтенький цветочек и заигрывал с ветерком,
весь пропитанный солнечным светом.
Откуда было взяться мрачной мысли посреди таких ласкающих
впечатлений? Упиваясь воздухом и солнцем, я мог думать только о свободе; этот
сияющий день зажег во мне надежду; и я стал ждать приговора так же
доверчиво, как ждет человек, чтобы ему даровали свободу и жизнь.
Между тем явился мой адвокат. Его дожидались Он только что
позавтракал плотно и с аппетитом. Дойдя до своего места, он с улыбкой
наклонился ко мне.
– Я надеюсь, – сказал он.
– Правда? – спросил я беспечно и тоже улыбнулся.
– Ну да, – подтвердил он, – их заключения я
еще не знаю, но они, несомненно, отвергнут преднамеренность, и поэтому можно
рассчитывать на пожизненную каторгу.
– Что вы говорите! – возмутился я. – Тогда уж
во сто крат лучше смерть!
«Да, смерть! Кстати, я ничем не рискую, говоря так, –
нашептывал мне внутренний голос. – Ведь смертный приговор непременно
должны выносить в полночь, при свете факелов, в темном мрачном зале, холодной
дождливой зимней ночью. А в ясное августовское утро, да при таких славных присяжных
это невозможно!» И я снова стал смотреть на желтенький цветочек, освещенный
солнцем.
Но тут председатель, поджидавший только адвоката, приказал
мне встать. Солдаты взяли на караул; словно электрический ток прошел по залу –
все как один поднялись. Невзрачный плюгавый человечек, сидевший за столом
пониже судейского стола, очевидно, секретарь, стал читать приговор, вынесенный
присяжными в мое отсутствие. Холодный пот выступил у меня по всему телу;
я прислонился к стене, чтобы не упасть.
– Защитник! Имеете ли вы что‑либо возразить против
применения наказания? – спросил председатель.
Я‑то мог бы возразить против всего, только не находил слов.
Язык прилип у меня к гортани.
Защитник встал. Я понял, что он старается смягчить
заключение присяжных и подменить вытекающую из него кару другой, той, о которой
он мне говорил только что, а я даже слушать не захотел.
Как же сильно было мое возмущение, если оно пробилось сквозь
все противоречивые чувства, волновавшие меня! Я хотел вслух повторить то, что
раньше сказал защитнику: во сто крат лучше смерть! Но у меня перехватило
дыхание, я только дернул адвоката за рукав и судорожно выкрикнул:
– Нет!
Прокурор оспаривал доводы адвоката, и я слушал его с глупым
удовлетворением. Потом судьи удалились, а когда вернулись, председатель
прочитал мне приговор.
– Приговорен к смерти! – повторила толпа;
и когда меня повели прочь, все эти люди ринулись мне вслед с таким
грохотом, будто рушилось здание. Я шел как пьяный, как оглушенный. Во мне
произошел полный переворот. До смертного приговора я ощущал биение жизни, как
все, дышал одним воздухом со всеми; теперь же я почувствовал явственно, что
между мной и остальным миром выросла стена. Все казалось мне не таким, как
прежде. Широкие, залитые светом окна, чудесное солнце, безоблачное небо,
трогательный желтый цветочек – все поблекло, сделалось белым, как саван. И
живые люди, мужчины, женщины, дети, теснившиеся на моем пути, стали похожи на
привидения.
Внизу у подъезда меня ждала черная, замызганная карета с
решетками. Прежде чем сесть в нее, я окинул площадь беглым взглядом.
– Смотрите! Приговоренный к смерти! – кричали
прохожие, сбегаясь к карете. Сквозь пелену, словно вставшую между мной и миром,
я различил двух девушек, впившихся в меня жадными глазами.
– Отлично! – воскликнула та, что помоложе, и
захлопала в ладоши. – Это будет через шесть недель!
|