XIII
Поздним вечером Дыма осторожно улегся в постель рядом с
Матвеем, который лежал, заложив руки за голову, и о чем-то думал, уставивши
глаза и сдвинувши брови. Все уже спали, когда Дыма, собравшись с духом, сказал:
— И чего бы, кажется, сердиться на приятеля… Разве я
тут виноват… Если уже какой-нибудь поджарый Падди может повалить самого
сильного человека во всех Лозищах… Га! Это значит, такая уже в этой стороне во
всем образованность… Тут сердиться нечего, ничего этим не поможешь, а видно
надо как-нибудь и самим ухитряться… Индейский удар! Это у них, видишь ли,
называется индейским ударом…
Матвей поднялся на постели, повернул лицо к Дыме и спросил:
— А ты, Дыма Лозинский, знал вперед, что они мне
приготовили эту индейскую штуку?..
— А… разве я уже все понимаю по-английски, —
отвечал Дыма уклончиво. И затем, обрадовавшись, что Матвей говорит спокойно, он
продолжал уже смелее: — Вот, знаешь что, сходим завтра к этому цирюльнику.
Приведи ты и себя, как это здесь говорится, в порядок, и кончено. Ей-богу,
правда! — прибавил он сладким голосом и уже собираясь заснуть.
Но вдруг он с испугом привскочил на кровати. Матвей тоже
сидел. При свете с улицы было видно, что лицо его бледно, волосы стоят дыбом,
глаза горят, а рука приподнята кверху.
— Слушай ты, Дыма, что тебе скажет Матвей Лозинский.
Пусть гром разобьет твоих приятелей, вместе с этим мерзавцем Тамани-голлом, или
как там его зовут! Пусть гром разобьет этот проклятый город и выбранного вами
какого-то мэра. Пусть гром разобьет и эту их медную свободу, там на острове… И
пусть их возьмут все черти, вместе с теми, кто продает им свою душу…
— Тише, пожалуйста, Матвей, — пробовал остановить
его Дыма. — Люди спят, и здесь не любят, когда кто кричит ночью…
Но Матвей не остановился, пока не кончил. А в это время,
действительно, и ирландцы повскакали с кроватей, кто-то зажег огонь, и все,
проснувшись, смотрели на рассвирепевшего лозищанина.
— Смотрите, не смотрите, а это правда, — сказал
он, повернувшись к ним и грозя кулаком, и затем опять повалился на постель.
Американцы стали тревожно разговаривать между собой и потом,
потребовав Дыму, спрашивали у него, в своем ли разуме его приятель и не грозит
ли им ночью от него какая-нибудь опасность. Но Дыма их успокоил: теперь Матвей
будет спать и никому ничего не сделает. Он человек добрый, только не знает
образованности, и теперь его дня два не надо трогать… Тогда американцы тихо
разошлись по своим постелям, оглядываясь на Матвея. Погасили огни, и в комнате
мистера Борка водворилась тишина. Только огни с улицы светили смутно и неясно,
так что нельзя было видеть, кто спит и кто не спит в помещении мистера Борка.
XIV
Матвей Лозинский долго лежал в темноте с открытыми глазами и
забылся сном уже перед утром, в тот серый час, когда заснули совсем даже улицы
огромного города. Но его сон был мучителен и тревожен: он привык уважать себя и
не мог забыть, что с ним сделал негодяй Падди. И как только он начинал
засыпать, — ему снилось, что он стоит, неспособный двинуть ни рукой, ни
ногой, а к нему, приседая, подгибая колени и извиваясь, как змея, подходит
кто-то, — не то Падди, не то какой-то курчавый негр, не то Джон. И он не
может ничего сделать, и летит куда-то среди грохота и шума, и перед глазами его
мелькает испуганное лицо Анны.
Потом вдруг все стихло, и он увидел еврейскую свадьбу:
мистер Мозес из Луисвилля, еврей очень неприятного вида, венчает Анну с молодым
Джоном. Джон с торжествующим видом топчет ногой рюмку, как это делается на
еврейской свадьбе, а кругом, надрываясь, все в поту, с вытаращенными глазами,
ирландцы гудят и пищат на скрипицах, и на флейтах, и на пузатых контрабасах… А
невдалеке, задумчивый и недоумевающий, стоит Берко и говорит:
— Ну, что вы на это скажете?.. И как вы это можете
допустить?..
Матвей заскрежетал во сне зубами, так что Дыма проснулся и
отодвинулся от него со страхом…
— Гей-гей!.. — закричал Матвей во сне. —А где же
тут христиане? Разве не видите, что жиды захватили христианскую овечку!..
Дыма отодвинулся еще дальше, слушая бормотание Матвея, но
тот уже смолк, а сон шел своим чередом… Бегут христиане со всех сторон, с улиц
и базаров, из шинков и от возов с хлебом. Бегут христиане с криком и шумом, с
камнями и дреколием… Быстро запираются Двери домов и лавочек, звякают стекла,
слышны отчаянные крики женщин и детей, летят из окон еврейские бебехи и всякая
рухлядь, пух из перин кроет улицы, точно снегом…
Потом и это затихло, и в глубоком сне к Матвею подошел
кто-то и стал говорить голосом важным и почтенным что-то такое, от чего у
Матвея на лице даже сквозь сон проступило выражение крайнего удивления и даже
растерянности.
И на этом он проснулся… Ирландцы спешно пили в соседней
комнате утренний кофе и куда-то торопливо собирались. Дыма держался в стороне и
не глядел на Матвея, а Матвей все старался вспомнить, что это ему говорил
кто-то во сне, тер себе лоб и никак не мог припомнить ни одного слова. Потом,
когда почти все разошлись и квартира Борка опустела, он вдруг поднялся наверх,
в комнату девушек.
Там он застал Джона. В последние дни молодой человек нередко
заходил туда, просиживал по получасу и более и что-то оживленно рассказывал
Анне. На этот раз, поднимаясь по лестнице, Матвей опять услышал голос молодого
человека.
— Ну, вот видите, — говорил он, — так-то
здесь живут, в новом свете, что? Разве плохо?
Увидя Матвея, он скоро попрощался и выбежал, чтобы поспеть к
поезду, а Матвей остался. Лицо его было немного бледно, глаза глядели печально,
и Анна потупилась, ожидая, что он скажет. Обе девушки посмотрели на него как-то
застенчиво, как будто невольно вспоминали об индейском ударе и боялись, что
Лозинский догадается об этом. Он тяжело присел на постель, посмотрел на Анну
немного растерянным взглядом и сказал:
— Хочешь ли ты, сирота, послушать, что тебе скажет
Матвей Лозинский?
— Говорите, пожалуйста. Я вас считаю за родного,— тихо
ответила девушка, которая старалась показать Матвею, что она не перестала
уважать его после вчерашнего случая.
Матвей мучительно задумался и сказал:
— Мало хорошего в этой стороне, малютка. Поверь ты
мне, — мало хорошего… Содом и Гоморра.
Роза невольно улыбнулась, но он говорил так печально, что у
Анны навернулись на глаза слезы. Она подумала, что, по рассказам Джона, в
Америке не так уж плохо, если только человек сумеет устроиться. Но она не
возражала и сказала тихо:
— Что же теперь делать?
— А! Что делать! Если бы можно, надел бы я котомку на
плечи, взял бы в руки палку, и пошли бы мы с тобой назад, в свою сторону, хотя
бы Христовым именем… Лучше бы я стал стучаться в окна на своей стороне, лучше
стал бы водить слепых, лучше издох бы где-нибудь на своей дороге… На дороге или
в поле… на своей стороне… Но теперь этого нельзя, потому что…
Он потер себе лоб и сказал:
— Потому что море… А письма от Осипа не будет… И сидеть
здесь, сложа руки… ничего не высидим… Так вот, что я скажу тебе, сирота. Отведу
я тебя к той барыне… к нашей… А сам посмотрю, на что здесь могут пригодиться
здоровые руки… И если… если я здесь не пропаду, то жди меня… Я никогда еще не
лгал в своей жизни и… если не пропаду, то приду за тобою…
— Нехорошо вы придумали! — горячо сказала на это молодая
еврейка. — Мы эту барыню знаем… Она всегда старается нанимать приезжих.
— Бог наградит ее за это, — сказал Матвей сухо.
— Но это потому, — сбиваясь, сказала Роза, —
что она платит очень мало…
— С голоду не уморит…
—И заставляет очень много работать.
— Бог любит труд…
Матвей посмотрел на Розу высокомерным и презрительным
взглядом. Молодая еврейка хорошо знала этот взгляд христиан. Ей казалось, что
она начала дружиться с Анной и даже питала симпатию к этому задумчивому
волынцу, с голубыми глазами. Но теперь она вспыхнула и сказала:
— Делайте, как себе хотите… — И она вышла из
комнаты…
— Наше худое лучше здешнего хорошего, — сказал
Матвей поучительно, обращаясь к Анне. — Собери свои вещи. Мы пойдем
сегодня.
Анна вздохнула, однако покорно стала собираться. Матвею не
понравилось, что, уходя из помещения мистера Борка, она крепко поцеловалась с
еврейкой, точно с сестрой.
|