Увеличить |
Глава XI
БЕДНЯКИ
Теперь у
меня осталась только одна ученица, – и хотя с ней у меня было больше
хлопот, чем с тремя-четырьмя обыкновенными детьми, и хотя ее сестра все еще
занималась со мной немецким и рисованием, все же впервые с тех пор, как я
возложила на себя ярмо гувернантки, у меня появилось много досуга. Я тратила
его на переписку с родными, на чтение, музыку, пение и прочее, а также на
прогулки по парку и соседним лугам – с моими ученицами, если их привлекало мое
общество, а в противном случае – одна.
Нередко,
если у них не находилось более приятного занятия, барышни посещали лачуги
арендаторов своего отца, то ли чтобы собрать дань лестного почтения, то ли
чтобы послушать истории о прошлом и самые свежие сплетни, на которые не
скупились болтливые старухи, то ли чтобы испытать более чистое удовольствие,
видя, какую радость доставляют беднякам их приветливые улыбки и скромные
подарки, стоившие им так мало и принимаемые с такой благодарностью! Иногда
сестры приглашали меня пойти с ними, а иногда, пообещав что-то и ленясь
сдержать свое обещание, посылали меня одну выполнить его за них – отнести
какое-нибудь лакомство или почитать Библию немощной или очень благочестивой
старушке. Так у меня завязались знакомства в убогих хижинах, и иногда я
навещала их по собственному почину.
Ходить
туда одной мне нравилось больше, чем сопровождать барышень (обеих или одну),
потому что они – главным образом из-за неправильного воспитания – держались с
людьми ниже себя по положению так, что мне становилось стыдно за них. Они
никогда в мыслях не ставили себя на их место, а потому смотрели на них как на
существа совсем иного мира и не щадили их чувств: наблюдали, как они едят,
обмениваясь невежливыми замечаниями о их пище и манере есть; смеялись над их
простодушием и местными выражениями, так что те начинали опасаться даже рот
открыть; называли почтенных пожилых людей в лицо старыми дураками и дурами – и
все это без малейшего желания обидеть. Я видела, как часто подобное поведение
обижало и сердило обитателей хижин, хотя страх перед «знатью» мешал им
высказать свое возмущение вслух, но барышни ничего не замечали. Они полагали,
что эти люди, раз они бедны и необразованны, должны быть тупыми и
звероподобными. И те, кто стоят неизмеримо выше их и нисходят до разговоров с
ними, даря им шиллинги и полукроны, a иной раз и старую одежду, обретают право
для собственного развлечения делать из них посмешище. Бедняки же обязаны их
обожать как ангелов света и добра, озаряющих своим присутствием их убогие
жилища и осыпающих их благодеяниями.
Я много
раз по-всякому старалась рассеять это заблуждение моих учениц, не задев их гордости
(которая была весьма чувствительной и долго оставалась возмущенной), но без
видимого результата. И право, не знаю, которая вела себя недостойнее. Матильда
держалась грубо и бесцеремонно, однако от Розали, как от старшей и с такими
благовоспитанными манерами, ничего подобного, казалось, ожидать не следовало,
однако она бывала бесцеремонной и бестактной, как балованное десятилетнее дитя.
Как-то в
ясный день на исходе февраля я прогуливалась по парку, наслаждаясь тройным
блаженством – одиночеством, книгой и прекрасной погодой. Мисс Матильда
отправилась на ежедневную верховую прогулку, а мисс Мэррей и ее маменька уехали
в карете наносить утренние визиты. Но тут же мне пришло в голову, что надо
отказаться от эгоистических радостей, покинуть парк под великолепным балдахином
голубого неба, где в еще безлистых ветвях поет западный ветер, в овражках под
яркими лучами солнца дотаивают снежные венцы и грациозные олени пощипывают
траву, уже обретающую весеннюю сочность и зелень, – покинуть всю эту
роскошь и навестить Нэнси Браун, вдову, чей единственный сын весь день трудился
на поле, она же последние недели страдала от воспаления век, что мешало ей
читать, к большому ее горю, так как она отличалась серьезным складом ума. Я,
как и ожидала, застала ее одну в тесной темной хижине с пропитанным дымом
душным воздухом, но очень чистенькой и прибранной. Нэнси прилежно вязала у
очага, где в кучке углей дотлевала небольшая головешка, а на подушке из
мешковины у ее ног расположилась верная ее приятельница кошка, обвив бархатные
лапы пушистым хвостом и сонно глядя прищуренными глазами на прогнутую решетку.
– Здравствуйте,
Нэнси. Как вы себя чувствуете?
– А
ничего, мисс! Глазам-то лучше не стало, а вот на душе полегчало, – сказала
она, вставая и приветливо мне улыбаясь. Я обрадовалась, потому что Нэнси
страдала религиозной меланхолией, и поздравила ее с такой переменой. Она
согласилась, что поздравлять есть с чем, – она «Бога возблагодарила».
– Коли
Господу угодно будет сохранить мне глаза, чтобы я снова могла читать Библию,
так уж я счастливей самой королевы буду! – добавила она.
– Будем
уповать на Господню милость, Нэнси, – сказала я. – А пока я буду
приходить читать вам, когда у меня выпадет свободная минута.
Радостно
меня благодаря, бедная женщина хотела было придвинуть мне стул, но я предупредила
ее намерение, и она, помешав в очаге, положила на угасающие угли несколько
тонких чурок, сняла с полки свою потрепанную Библию, старательно обтерла ее и
подала мне. Я спросила, что она хотела бы послушать.
– Коли
вам все равно, мисс Грей, так я бы послушала ту главу из первого послания
святого апостола Иоанна, где говорится: «Бог есть любовь, и пребывающий в любви
пребывает в Боге, и Бог в нем».
Я быстро
нашла эти слова в четвертой главе, но когда дошла до седьмого стиха, Нэнси перебила
меня со всяческими извинениями за такую вольность и попросила перечитать с
начала, только очень медленно, чтобы она могла впитать каждое слово и обдумать
его.
– Вы
уж извините меня, мисс. Я ведь женщина простая.
– Самые
великие мудрецы, – ответила я, – могут по часу размышлять над каждым
стихом, и это пойдет им только на пользу. Да и мне приятнее читать не торопясь,
а не спешить.
И я
прочла главу медленно, но со всей выразительностью, на какую была способна.
Нэнси слушала затаив дыхание, а когда я кончила, не знала, как меня и
благодарить. Я молчала, чтобы дать ей время поразмыслить, но она, к некоторому
моему удивлению, вдруг спросила, нравится ли мне мистер Уэстон.
– Не
знаю, – ответила я, растерявшись от неожиданности. – Проповедует он,
по-моему, очень хорошо.
– Верно,
верно. И говорит хорошо.
– Да?
– Очень
хорошо говорит. Так вы, может, с ним еще не познакомились. Ну, чтобы поговорить?
– Нет.
Мне вообще разговаривать не с кем, кроме барышень.
– Хорошие
они, добрые барышни, да только говорить, как он, не умеют.
– Значит,
он навещает вас, Нэнси?
– Да,
мисс. И я уж так-то ему благодарна. Он нас всех тут навещает куда чаще, чем
прежде мистер Блай или сам священник. И мы рады, очень это утешительно. А про
мистера Хэтфилда такого не скажешь: тут его многие боятся, так сами и говорят.
Войдет в дом, говорят, и сразу к чему-нибудь да придерется. Еще с порога
начинает их ругать. Но может, уж такая у него обязанность объяснять им, что не
так? И он все больше приходит, чтобы попрекнуть, что вот, дескать, церковь не
посещают, или на колени с другими не опускаются, или в методистскую молельню
ходить повадились, или там еще что. Хотя он меня особо-то не бранил никогда. Он
у меня раз-другой побывал еще до мистера Уэстона. На душе у меня такая тяжесть
лежала, да и разболелась я, ну, и посмела позвать его к себе – так он сразу
пришел. У меня совсем черно на душе было, мисс Грей, – слава Господу,
теперь это прошло, – даже Библию брала, и никакого утешения не находила.
Вот та самая глава, которую вы сейчас читали, очень она меня тревожила: «Кто не
любит, тот не познал Бога»! Так-то мне страшно было, что я ни Бога, ни человека
не люблю, как должно. И не могу, как ни стараюсь. А в предыдущей-то главе
сказано: «Всякий, рожденный от Бога, не делает греха». И тот стих, где говорится,
что Любовь – это Закон. Их еще много таких, мисс. Я бы вас утомила, начни я их
все перечислять. Но каждый будто обрекал меня, показывал, что не иду я
праведным путем. А я не знала, как вступить на этот путь-то, вот и послала
моего Билла попросить мистера Хэтфилда, может, будет он так добр, заглянет
как-нибудь. Ну, он пришел, и я все ему рассказала, все мои беспокойства.
– И
что он вам сказал, Нэнси?
– Он-то,
мисс, вроде как посмеялся надо мной. Может, мне померещилось, только он как
есть присвистнул и, вижу, улыбнулся вроде бы. А сам говорит: «А, вздор это! Вы,
голубушка, к методистам ходите». А я отвечаю, что ноги моей в их молельне не
было. Ну, а он и говорит:
«Вы
лучше в церковь, – говорит, – ходите послушать верное толкование
текстов, чем корпеть над Библией дома».
А я
отвечаю, что всегда в церковь ходила, пока здоровья хватало. Только в такие
холода мне туда не дойти, уж очень риматис меня замучил. А он говорит:
«Так
доковыляйте до церкви, и риматис ваш пройдет. Нет, – говорит, – для
риматиса лечения лучше хорошей прогулки. По дому-то ходите, так что же вам в
церковь пойти мешает? А правда в том, – говорит, – что любите вы себя
нежить. Всегда легко подыскать предлоги, чтобы не исполнять свой долг!»
Только
знаете, мисс Грей, не так это было. Но я все равно сказала ему, что попробую.
«Только, сэр, – говорю, – от того, что я в церковь схожу, лучше-то я
не стану. Я хочу от своих грехов избавиться, почувствовать – очистилась я от
них, и в сердце у меня любовь к Богу. А если я дома Библию читаю и молюсь, а
толку нет, так какую я пользу получу, если пойду в церковь?»
«Церковь, –
говорит, – место, предназначенное Богом для поклонения ему. И ваш долг посещать
ее как можно чаще. Если вы нуждаетесь в утешении, то ищите его на путях долга…»
Он еще много чего говорил, я все красивые его слова-то не упомню. Да все
выходило одно: должна я церковь посещать как могу чаще, и приносить с собой
молитвенник, и повторять что положено за пономарем, вставать, на колени
становиться, садиться как положено, и причащаться, да почаще, и слушать его и
мистера Блая, когда они с кафедры проповедуют. И тогда все образуется. Буду исполнять
свой долг, ну и снизойдет на меня в свой час благодать.
«А не
обрящете утешения и после этого, – говорит, – то всему конец».
«Значит,
тогда, сэр, – говорю, – я нераскаянной выйду?»
«Так
ведь, – отвечает, – коли вы все делаете, чтобы попасть на небеса, и
не можете, значит, вы одна из тех, кто подвизается войти сквозь тесные врата и
не возмогут».
А потом
спрашивает, видела ли я утром барышень из господского дома, а как я ответила,
что они вроде по Мшистой дороге прогуливались, так он мою бедную кошечку ногой
к стене отшвырнул и давай за ними, веселый такой, будто жаворонок. А мне таково
грустно стало. От его последних слов сердце будто свинцом налилось. Совсем я
извелась.
Только я
по его сделала. Думала, он хотел посоветовать, как лучше, хоть и говорил так-то
сурово. Да только, мисс, он молодой и богатый, а уж где таким понять, о чем
бедная старуха вроде меня думает. Но я все равно по его делала… Но может, я,
мисс, вам своей болтовней докучаю?
– Что
вы, Нэнси! Говорите, говорите. Расскажите мне все.
– Ну,
риматис меня вроде бы маленько отпустил, уж не знаю, от того ли, что я в
церковь ходить начала, или от другого от чего. И тут застудила я глаза, очень уж
морозное воскресенье выдалось. Воспаление-то не враз началось, а мало-помалу…
Да что это я про глаза-то? Я ведь о муке своей душевной толкую, и, правду
сказать, мисс Грей, не стало легче и в церкви, ну, разве самую малость.
Здоровье у меня вроде поправилось, но душа не излечилась. Слушаю священников,
слушаю, молитвенник читаю, читаю, только все выходит аки медь звенящая или
кимвал звучащий. Проповеди не понимаю, а молитвенник вживе показывает, какая я
грешная: читаю благие слова, только сама-то лучше не делаюсь, да еще частенько
чувствую, что урок это тяжкий и труд непосильный, а не честь великая и
спасение, как добрым-то христианам положено. Как будто пусто во мне и темно. И
слова-то эти ужасные: «Многие подвизаются войти и не возмогут»! Они будто иссушили
меня всю. А потом как-то мистер Хэтфилд проповедовал о причастии, и слышу, он
говорит: «Если есть среди вас такие, кто сам не в силах успокоить свою совесть
и нуждается в утешении или совете, так пусть придут ко мне или другому
скромному и ученому служителю Божьему и откроют свою печаль». И вот на
следующее воскресенье пришла я в церковь загодя, взошла в ризницу да и опять
заговорила с мистером Хэтфилдом, уж не знаю, как и смелости набралась. Только
думаю, уж коли моей душе погибель грозит, тут не до суеты всякой. Только он
сказал, что ему сейчас некогда со мной растабарывать. «И, – говорит, –
больше мне вам нечего сказать, кроме того, что я уже сказал. Примите причастие,
исполняйте свой долг, а уж если это не поможет, так ни от чего другого помощи
не будет. И, – говорит, – больше мне не докучайте!»
Я и
ушла. И слышу, мистер Уэстон – мистер Уэстон тоже там был, самое, значит,
первое его воскресенье в Хортоне. Он уже облачение надел и теперь мистеру
Хэтфилду помогал…
– А
дальше что, Нэнси?
– Я,
значит, слышу, спрашивает он у мистера Хэтфилда, дескать, кто такая, а тот
отвечает: «Старая дура и ханжа».
Очень
меня это удручило, мисс, но я пошла, села на свою скамью и попробовала долг
свой исполнять, как раньше. Только в душе, ну, нет никакого мира. Я и причастие
приняла, а самой чудится, это я свою погибель заедаю и запиваю. Так и домой
вернулась в удручении. А наутро и прибраться не успела… По правде сказать,
мисс, не лежало у меня сердце подметать, кастрюли оттирать да глянец наводить,
сижу себе посреди грязищи, и кто, вы думаете, входит? Мистер Уэстон. Я за
веник, я за кастрюли, а сама думаю, сейчас он меня, как мистер Хэтфилд,
прищучит за лень и безделье. Не тут-то было. Он мне только доброго утра
пожелал, обходительно так. Я мигом стул для него обтерла и в очаге размешала, а
у самой-то те слова в ризнице так в ушах и звенят. «Зачем бы, сэр, –
говорю, – вы побеспокоились, в такую даль пойти навестить старую дуру и ханжу?»
Он вроде бы растерялся. Но принялся меня уговаривать, что священник так в шутку
сказал, но видит, зря он это, ну и говорит: «Напрасно вы, Нэнси, так к сердцу
приняли. Мистер Хэтфилд был не в духе. Кто из нас безгрешен? Вы же знаете, что
сам Моисей говорил необдуманно. А теперь, если у вас есть время, то сядьте и
расскажите мне про ваши сомнения и страхи, и я попробую рассеять их».
Села я
супротив него. Второй-то раз всего его и видела, мисс Грей, а он помоложе
мистера Хэтфилда будет. И с лица не такой красивый, строгий даже. Только
говорил так-то ласково. Вдруг кошечка ему на колени, что с нее и взять-то, а он
ее только погладил и улыбнулся. Ну, думаю, не так уж все худо. Мистер Хэтфилд
ее отшвырнул, будто побрезговал. А ведь что тварь понимать может, мисс Грей?
Она же не человек.
– Да,
да, Нэнси. Но что сказал мистер Уэстон?
– А
ничего. Вот меня слушал спокойно да терпеливо, и никакой в нем насмешки. Ну, я
все ему и выложила, вот как вам, только поболее.
А он
говорит: «Ну что же, мистер Хэтфилд правильно сказал, когда посоветовал вам
усердно исполнять свой долг, но, конечно, он не имел в виду, что вам для этого
надо только в церковь ходить. Для истинных христиан этого мало. Он просто
полагал, что в церкви вы легче узнаете, из чего этот долг состоит, и научитесь
находить радость в том, что прежде считали тяжким трудом и обузой. А если бы
попросили его истолковать вам слова, которые вас тревожат, он, разумеется,
объяснил бы, что тем, кто подвизается войти и не может, мешают их грехи. Вот
так человек с большим мешком на плечах мог бы попробовать войти в узкую дверь,
и убедился бы, что для этого должен он свой мешок оставить у порога. Но у вас,
Нэнси, вряд ли, найдутся грехи, от которых вы не захотели бы поскорей
избавиться!»
«Правду
вы говорите, сэр», – отвечаю. «Вы ведь знаете, – говорит он, –
первую и величайшую заповедь, а также вторую, ее подкрепляющую? Те две
заповеди, на которые опираются все законы и речения всех пророков? Вы говорите,
что не можете любить Бога. Однако, мне кажется, если вы как следует подумаете,
кто Он и что, так поймете, что есть в вас эта любовь и иначе быть не может. Он –
ваш Отец, ваш лучший друг. Все блага, все, что есть хорошего, приятного, полезного,
исходит от Него, а все дурное, все, что у вас есть причины ненавидеть, чего
страшиться, исходит от дьявола, не только нашего, но и Его врага. И Бог явился
во плоти, дабы разрушить козни дьявола. Одним словом, Бог есть Любовь, и чем
больше любви в наших сердцах, тем ближе мы к Нему, тем больше частица Его духа
в нас».
«Так-то,
сэр, – отвечаю, – думается мне, я и правда Бога люблю, но как мне
ближних моих любить, коли среди моих соседей всякие люди есть – и злят-то они
меня, и перечат мне, а уж грешны!»
«Это
может показаться трудным, – говорит он, – любить ближних, в которых
столько дурного и чьи недостатки пробуждают зло, затаившееся в нас самих. Но
помните: их создал Он, и Он их любит. А всякий, любящий родившего, любит и
рожденного от него. Если Бог так возлюбил нас, что Сына своего единородного
послал умереть за нас, то и нам должно возлюбить друг друга. Если вы не в силах
испытывать теплого чувства к тем, кто небрегает вами, то можете хотя бы попытаться
во всем поступать с ними, как хотите, чтобы они поступали с вами. В ваших силах
жалеть их слабости, и прощать им обиды, и делать добро тем, кто вокруг вас. И
если вы приучите себя к этому, то сами старания ваши пробудят в вас некоторую
любовь к ним, не говоря уж о благодарности, которой ваша доброта отзовется в их
сердце, пусть даже мало в них хорошего. Если мы любим Бога и хотим служить Ему,
так попытаемся уподобиться Ему, следовать Его заветам, трудиться во славу
Его, – а она в благе человеческом, дабы скорее утвердилось на земле Его
царствие, а оно мир, и счастье и в человецах благоволение. Какими немощными ни
кажемся мы себе, делая всю свою жизнь посильное добро, даже самые смиренные
среди нас поспособствуют утверждению его. Так будем же пребывать в любви, дабы
Он мог пребывать в нас, а мы в Нем. Чем более счастия будем мы дарить, тем
больше его получим даже в этой юдоли и тем больше будет наша награда на
небесах, где отдохнем мы от трудов наших». Думается мне, мисс, это точные его
слова, я ведь все время над ними размышляла. А потом он взял Библию и начал
читать – немножко оттуда, немножко отсюда, и так-то хорошо объяснял, что мне
все ясно стало, как Божий день, и будто вдруг свет озарил мою душу, а уж на
сердце потеплело! Об одном я только жалела, что Билл его послушать не мог и
никто другой, чтобы возликовать вместе со мной. Чуть он ушел, заходит Ханна
Роджерс, соседка моя, и зовет, чтобы я ей со стиркой подсобила. А я говорю: не
могу. У меня еще картошка для обеда не чищена и посуда с утра немытая стоит.
Вот она и давай меня отчитывать, что и неряха-то я, и лентяйка. Сперва-то меня
досада взяла, но только я ей словечка плохого не сказала. И так спокойно
толкую, что ко мне новый священник приходил, а я управлюсь побыстрее и еще
успею ей помочь. Тут она помягчела немножко, и я на нее сердца не держу, ну мы
и поладили по-хорошему. Вот так-то, мисс Грей, «кроткий ответ отвращает гнев, а
оскорбительное слово возбуждает ярость».
– Совершенно
верно, Нэнси. Жаль только, что не всегда мы это помним.
– Что
так, то так.
– А
еще мистер Уэстон вас навещал?
– Да,
и часто. А как глаза у меня поплошали, так он садился на полчасика почитать
мне. Только, мисс, ему и других навещать надо, и другие дела у него есть,
благослови его Бог! А какую проповедь он прочел в следующее воскресение! Текст
взял «Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою Вас» и
следующие два святых стиха. Вы-то, мисс, тогда в отъезде были, но я такая
счастливая сделалась! И сейчас я, слава Богу, счастлива. И так-то мне теперь приятно
чем-ничем соседкам услужить, ну, что там слепая старуха может! А они мне лаской
отвечают, как он и толковал. Вот видите, мисс, я носки вяжу. Для Томаса
Джексона. Сварливый он старик, и мы с ним все бранились. А иной раз чуть в волосы
друг другу не вцеплялись. И вот думаю, дай-ка я ему теплые носки свяжу, и как
начала их, так все его, бедного старика, жалею. Ну, точь-в-точь выходит, как
мистер Уэстон говорил.
– Очень
рада, Нэнси, что вы счастливы и рассуждаете так разумно. Однако мне пора, не то
я опоздаю. – Я попрощалась с ней и ушла, обещав прийти снова, как только
выпадет свободная минута. И я почувствовала себя почти такой же счастливой, как
она.
В другой
раз я зашла почитать бедному батраку, лежавшему в последней стадии чахотки.
Барышни навестили его, и каким-то образом у них было исторгнуто обещание прийти
и почитать ему. Но это же такое обременительное занятие! И они попросили меня
заменить их. Я охотно согласилась, и вновь с удовольствием выслушала похвалы
мистеру Уэстону как от больного, так и от его жены. Батрак сказал мне, что
получает большое утешение и не меньшую пользу от посещений «нового священника»,
который часто к нему заходит и «совсем не то, что мистер Хэтфилд», который
прежде порой заглядывал к нему и всегда требовал, чтобы дверь хижины была
открыта настежь. Он желал дышать свежим воздухом и не думал, как это может
повредить страдальцу. Торопливо открывал молитвенник, быстро прочитывал молитву
о болящих и поспешно удалялся – кроме тех случаев, когда считал нужным сделать
суровый выговор несчастной жене или отпустить какое-нибудь необдуманное, если
не сказать – бессердечное, замечание, от которого несчастным становится только
горше.
– А
вот мистер Уэстон, – сказал больной, – молится со мной вместе и
разговаривает ласково так. А то читает и сидит рядом, точно брат родной.
– Верно,
верно! – воскликнула его жена. – Вот недели три назад увидел он, как
Джим весь дрожит, а в очаге и огня-то нет, и спрашивает: весь уголь у вас
вышел? Я говорю вышел, а купить-то еще нам не по карману. Да я, мисс, и не
думала помощи у него попросить. А он наутро прислал нам мешок угля. Вот с тех
пор огонь у нас так и пылает. Зимой уж как это кстати! И он, мисс Грей, со
всеми так. Зайдет больного навестить и замечает, чего в доме недостает, и коли
самим им этого не купить, он им присылает. Другой-то на его месте не стал бы
так себя обделять, – у него и на себя не очень хватает. Знаете, мисс, он
ведь живет на то, что ему мистер Хэтфилд платит, и говорят, это гроши сущие.
Тут я с
непонятным торжеством вспомнила, как часто прелестная мисс Мэррей называла его
вульгарным пентюхом, потому что часы у него были серебряные, а одежда не столь
блистала новизной, как у мистера Хэтфилда.
Вернулась
я, чувствуя себя очень счастливой, и поблагодарила Бога за то, что мне есть о
чем думать, отвлекаясь от утомительного однообразия и тоскливого одиночества
моей жизни. Да, я чувствовала себя совсем одинокой. Из месяца в месяц, из года
в год, если не считать коротких поездок домой, я не видела ни единого существа,
которому могла бы открыть сердце или доверить заветные мысли, зная, что встречу
сочувствие или хотя бы понимание. Не у бедной же Нэнси было мне искать
истинного общения, бесед, которые делали бы нас взаимно лучше, умнее или счастливее,
чем прежде! Ни единой родственной души! Только избалованные, испорченные дети и
невежественные, своевольные девицы. Каким бесценным счастьем бывали минуты и
краткие часы, которые я, устав от их бесконечных капризов, могла провести в
уединении! Необходимость довольствоваться только таким обществом была большой
бедой и сама по себе, и из-за неизбежных ее следствий. Извне я не получала
никаких новых идей, никаких свежих мыслей, а те, что приходили в голову мне
самой, тут же бесславно гасились либо обречены были зачахнуть, так как увидеть
свет они не могли.
Известно,
что тесное общение оказывает большое взаимное влияние на образ мышления и
манеры. Люди, чьи поступки мы непрерывно наблюдаем, чьи слова все время звучат
у нас в ушах, непременно заставят нас, пусть и против нашей воли, поступать и
говорить на их лад – медленно, постепенно, быть может, неуловимо, но такая
перемена произойдет. Не берусь судить, как велика эта неуловимая сила общения,
но случись цивилизованному человеку провести десяток лет среди дикарей, то, по
моему твердому убеждению, к концу этого срока (если только ему недостанет силы
просветить их) он и сам станет дикарем, хотя бы отчасти. Мне же не удавалось
сделать моих учениц лучше, и меня томил страх, что они сделают меня хуже,
мало-помалу сведя мои чувства, привычки, способности до своего уровня, однако
не одарив меня своей беспечностью и веселой живостью.
Мне уже
казалось, что мой ум тупеет, сердце черствеет, душа съеживается, и я трепетала
при мысли, что мой нравственный слух притупится, я перестану четко различать добро
и зло и все лучшее во мне в конце концов погибнет, не вынеся губительного
воздействия такого образа жизни. Вокруг меня смыкались грубые земные испарения,
заволакивали туманом мое внутреннее небо, и когда вдруг появился мистер Уэстон,
точно утренняя звезда взошла над моим горизонтом, спасая меня от ужаса
непроглядной тьмы. Я радовалась, что у меня теперь есть предмет для созерцания
более высокий, а не более низкий, чем я. И с восторгом убедилась, что мир вовсе
не состоит только из Мэрреев, Хэтфилдов, Эшби и им подобных и что совершенство
человеческой натуры вовсе не плод моего воображения. Когда мы узнаем о человеке
что-то хорошее и ничего дурного, так легко и приятно вообразить побольше!
Короче говоря, нет никакой нужды анализировать мои мысли, но теперь воскресенье
стало по-особому чудесным (с душным уголком кареты я уже почти свыклась),
потому что мне нравилось слушать его… и нравилось смотреть на Него. Я видела, конечно,
что внешность его не отличается не только красотой, но и тем, что называется
приятностью, однако уродом он не был вовсе.
Рост
лишь чуть-чуть выше среднего… подбородок слишком тяжелый, чтобы лицо можно было
бы счесть красивым, – однако я видела в этом свидетельство сильного
характера. Темно-каштановые волосы он не завивал, на манер мистера Хэтфилда, а
просто зачесывал набок, открывая широкий белый лоб; брови у него, пожалуй, были
слишком густыми, но под этими темно-каштановыми бровями сверкали глаза
удивительной силы – карие, не очень большие, посаженные несколько глубоко, но
удивительно ясные и выразительные. Твердо сжатые губы тоже говорили о сильном
характере, несгибаемой воле и привычке размышлять. Когда же он улыбался… но
нет, пока я говорить об этом не буду, так как тогда я еще ни разу не видела,
чтобы он улыбнулся. По правде говоря, его облик не наводил на мысль о
склонности улыбаться и плохо вязался с тем, о чем рассказывали обитатели бедных
хижин. Мое мнение о нем сложилось почти сразу, и вопреки поношениям мисс Мэррей
я была убеждена, что это человек большого ума, неколебимой веры, пылкого
благочестия, но серьезный и строгий. Когда же я узнала, что к прочим его
прекрасным качествам надо прибавить еще и истинное милосердие, и мягкую
тактичную доброту, открытие это восхитило меня еще больше оттого, что явилось
полной неожиданностью.
|