
Увеличить |
АНТИГОНА
В июне,
из имения матери, студент поехал к дяде и тёте, – нужно было проведать их,
узнать, как они поживают, как здоровье дяди, лишившегося ног генерала. Студент
отбывал эту повинность каждое лето и теперь ехал с покорным спокойствием, не
спеша читал в вагоне второго класса, положив молодую круглую ляжку на отвал
дивана, новую книжку Аверченки, рассеянно смотрел в окно, как опускались и
подымались телеграфные столбы с белыми фарфоровыми чашечками в виде ландышей.
Он похож был на молоденького офицера – только белый картуз с голубым околышем
был у него студенческий, всё прочее на военный образец: белый китель, зеленоватые
рейтузы, сапоги с лакированными голенищами, портсигар с зажигательным оранжевым
жгутом.
Дядя и
тётя были богаты. Когда он приезжал из Москвы домой, за ним высылали на станцию
тяжёлый тарантас, пару рабочих лошадей и не кучера, а работника. А на станции
дяди он всегда вступал на некоторое время в жизнь совсем иную, в удовольствие
большого достатка, начинал чувствовать себя красивым, бодрым, манерным. Так
было и теперь. Он с невольным фатовством сел в лёгкую коляску на резиновом
ходу, запряжённую резвой караковой тройкой, которой правил молодой кучер в
синей поддёвке-безрукавке и шёлковой жёлтой рубахе.
Через
четверть часа тройка влетела, мягко играя россыпью бубенчиков и шипя по песку
вокруг цветника шинами, на круглый двор обширной усадьбы, к перрону просторного
нового дома в два этажа. На перрон вышел взять вещи рослый слуга в полубачках,
в красном с чёрными полосами жилете и штиблетах. Студент сделал ловкий и
невероятно широкий прыжок из коляски: улыбаясь и раскачиваясь на ходу, на
пороге вестибюля показалась тётя – широкий чесучовый балахон на большом дряблом
теле, крупное обвисшее лицо, нос якорем и под коричневыми глазами жёлтые
подпалины. Она родственно расцеловала его в щёки, он с притворной радостью
припал к её мягкой тёмной руке, быстро подумав: целых три дня врать вот так, а
в свободное время не знать, что с собой делать! Притворно и поспешно отвечая на
её притворно-заботливые расспросы о маме, он вошёл за ней в большой вестибюль,
с весёлой ненавистью взглянул на несколько сгорбленное чучело бурого медведя с
блестящими стеклянными глазами, косолапо стоявшего во весь рост у входа на
широкую лестницу в верхний этаж и услужливо державшего в когтистых передних
лапах бронзовое блюдо для визитных карточек, и вдруг даже приостановился от
отрадного удивления: кресло с полным, бледным, голубоглазым генералом ровно
катила навстречу к нему высокая, статная красавица в сером холстинковом платье,
в белом переднике и белой косынке, с большими серыми глазами, вся сияющая
молодостью, крепостью, чистотой, блеском холёных рук, матовой белизной лица.
Целуя руку дяди, он успел взглянуть на необыкновенную стройность её платья,
ног. Генерал пошутил:
– А вот
это моя Антигона, моя добрая путеводительница, хотя я и не слеп, как Эдип, и особенно
на хорошеньких женщин. Познакомьтесь, молодые люди.
Она
слегка улыбнулась, только поклоном ответила на поклон студента.
Рослый
слуга в полубачках и в красном жилете провёл его мимо медведя наверх, по блестящей
тёмно-жёлтым деревом лестнице с красным ковром посредине и по такому же
коридору, ввёл в большую спальню с мраморной туалетной комнатой рядом – на этот
раз в какую-то другую, чем прежде, и окнами в парк, а не во двор. Но он шёл,
ничего не видя. В голове все ещё вертелась весёлая чепуха, с которой он въехал
в усадьбу, – "мой дядя самых честных правил", – но стояло уже и
другое: вот так женщина!
Напевая,
он стал бриться, мыться и переодеваться, надел штаны со штрипками, думая:
"Бывают
же такие женщины! И что можно отдать за любовь такой женщины! И как же это при
такой красоте катать стариков и старух в креслах на колёсиках!"
И в
голову шли нелепые мысли: вот взять и остаться тут на месяц, на два, втайне ото
всех войти с ней в дружбу, в близость, вызвать её любовь, потом сказать: будьте
моей женой, я весь и навеки ваш. Мама, тётя, дядя, их изумление, когда я заявлю
им о нашей любви и нашем решении соединить наши жизни, их негодование, потом
уговоры, крики, слезы, проклятия, лишение наследства – все для меня ничто ради
вас…
Сбегая с
лестницы к тёте и дяде, – их покои были внизу, – он думал:
"Какой,
однако, вздор лезет мне в голову! Остаться тут под каким-нибудь предлогом, разумеется,
можно… можно начать незаметно ухаживать, прикинуться безумно влюблённым… Но добьёшься
ли чего-нибудь? А если и добьёшься, что дальше? Как развязаться с этой
историей? Правда, что ли, жениться?"
С час он
сидел с тётей и дядей в его огромном кабинете с огромным письменным столом, с
огромной тахтой, покрытой туркестанскими тканями, с ковром на стене над ней,
крест-накрест увешанным восточным оружием, с инкрустированными столиками для
курения, а на камине с большим фотографическим портретом в палисандровой рамке
под золотой коронкой, на котором был собственноручный вольный росчерк:
Александр.
– Как я
рад, дядя и тётя, что я опять с вами, – сказал он под конец, думая о сестре. –
И как тут чудесно у вас! Ужасно будет жаль уезжать.
– А кто
ж тебя гонит? – ответил дядя. – Куда тебе спешить? Живи себе, покуда не наскучит.
–
Разумеется, – сказала тётя рассеянно.
Сидя и
беседуя, он непрестанно ждал: вот-вот войдёт она – объявит горничная, что готов
чай в столовой, и она придёт катить дядю. Но чай подали в кабинет – вкатили
стол с серебряным чайником на спиртовке, и тётя разливала сама. Потом он всё
надеялся, что она принесёт какое-нибудь лекарство дяде… Но она так и не пришла.
– Ну и
чёрт с ней, – подумал он, выходя из кабинета, вошёл в столовую, где прислуга
спускала шторы на высоких солнечных окнах, заглянул зачем-то направо, в двери
зала, где в предвечернем свете отсвечивали в паркете стеклянные стаканчики на
ножках рояля, потом прошёл налево, в гостиную, за которой была диванная; из
гостиной вышел на балкон, спустился к разноцветнояркому цветнику, обошёл его и
побрёл по высокой тенистой аллее… На солнце было ещё жарко, и до обеда
оставалось ещё два часа.
В семь с
половиной в вестибюле завыл гонг. Он первый вошёл в празднично сверкающую
люстрой столовую, где уже стояли возле столика у стены жирный бритый повар во
всём белом и подкрахмаленном, худощекий лакей во фраке и белых вязаных
перчатках и маленькая горничная, по-французски субтильная. Через минуту
молочно-седой королевой, покачиваясь, вошла тётя в палевом шёлковом платье с
кремовыми кружевами, с наплывами на щиколках, над тесными шёлковыми туфлями, и
наконец-то она. Но, подкатив дядю к столу, она тотчас, не оборачиваясь, плавно
вышла, – студент успел только заметить странность её глаз: они не моргали. Дядя
покрестил грудь светло-серой генеральской тужурки мелкими крестиками, тётя и
студент истово перекрестились стоя, потом именинно сели, развернули блестящие
салфетки. Размытый, бледный, с причёсанными мокрыми жидкими волосами, дядя
особенно явно показывал свою безнадёжную болезнь, но говорил и ел много и со
вкусом, пожимал плечами, говоря о войне, – это было время русско-японской
войны: за коим чёртом мы затеяли её! Лакей служил оскорбительно-безучастно,
горничная, помогая ему, семенила изящными ножками, повар отпускал блюда с
важностью истукана. Ели горячую, как огонь, налимью уху, кровавый ростбиф,
молодой картофель, посыпанный укропом. Пили белое и красное вино князя
Голицына, старого друга дяди. Студент говорил, отвечал, поддакивал с весёлыми
улыбками, но, как попугай, с тем вздором в голове, с которым давеча
переодевался, думал: а где же обедает она, неужели с прислугой? и ждал минуты,
когда она опять придёт, увезёт дядю и потом где-нибудь встретится с ним, и он
перекинется с ней хоть несколькими словами. Но она пришла, укатила кресло и опять
где-то скрылась.
Ночью
осторожно и старательно пели в парке соловьи, входила в открытые окна спальни
свежесть воздуха, росы и политых на клумбам цветов, холодило постельное бельё
голландского полотна. Студент полежал в темноте и уже решил перевернуться к
стене и заснуть, но вдруг поднял голову, привстал: раздеваясь, он увидал в
стене у изголовья кровати небольшую дверь, из любопытства повернул в ней ключ и
нашёл за ней вторую, попробовал её, но оказалось, что она заперта снаружи;
теперь за этими дверями кто-то мягко ходил, что-то таинственно делал; и он
затаил дыхание, соскользнул с кровати, отворил первую дверь, прислушался:
что-то тихо зазвенело на полу за второй дверью… Он похолодел: неужели это её
комната! Он приник к замочной скважине, – ключа в ней, к счастью, не было, –
увидал свет, край туалетного женского стола, потом что-то белое, вдруг вставшее
и все закрывшее… Было несомненно, что это её комната, – чья же иначе? Не
поместят же тут горничную, а Марья Ильинишна, старая горничная тёти, спит внизу
возле тётиной спальни. И он точно заболел сразу её ночной близостью вот тут, за
стеною, и её недоступностью. Он долго не спал, проснулся поздно и тотчас опять
почувствовал, мысленно увидал, представил себе её ночную прозрачную сорочку,
босые ноги в туфлях…
"Впору
нынче же уехать!" – подумал он, закуривая. Утром пили кофе каждый у себя.
Он пил, сидя в широкой ночной рубахе дяди, в его шёлковом халате, и с грустью
бесполезности рассматривал себя, распахнув халат.
За
завтраком в столовой было сумрачно и скучно. Он завтракал только с тётей,
погода была плохая, – за окнами мотались от ветра деревья, над ними сгущались
облака и тучи…
– Ну,
милый, я тебя покидаю, – сказала тётя, вставая и крестясь. – Развлекайся, как можешь,
а меня и дядю уж извини по нашим немощам, мы до чаю сидим по своим углам.
Верно, дождь будет, а то бы ты мог прокатиться верхом…
Он бодро
ответил:
– Не
беспокойтесь, тётя, я займусь чтением…
И пошёл
в диванную, где все стены были в полках с книгами.
Пройдя
туда по гостиной, он подумал, что, может быть, всё-таки следует приказать оседлать
лошадь. Но в окна были видны разнообразные дождевые облака и неприятная
металлическая лазурь среди лиловатых туч над качающимися вершинами деревьев. Он
вошёл в уютную, пахнущую сигарным дымом диванную, где под полками с книгами
кожаные диваны занимали целых три стены, посмотрел некоторые корешки чудесно
переплетённых книг – и беспомощно сел, утонул в диване. Да, адова скука. Хоть
бы просто так увидать её, поболтать с ней… узнать, какой у ней голос, какой
характер, глупа ли она или, напротив, очень себе на уме, скромно ведёт свою
роль до какой-нибудь благоприятной поры. Вероятно, очень блюдущая себя и
знающая себе цену стерва. И скорее всего глупа… Но до чего хороша! И опять
ночевать рядом с ней! – Он встал, отворил стеклянную дверь на каменные ступени
в парк, услыхал щёлканье соловьёв за его шумом, но тут так понесло прохладным
ветром по каким-то молодым деревьям влево, что он вскочил в комнату. Комната
потемнела, ветер летел по этим деревьям, пригнув их свежую зелень, и стекла
двери и окон заискрились острыми брызгами мелкого дождя.
– А им
всё нипочём! – громко сказал он, слушая долетающее со всех сторон из-за ветра,
то отдалённое, то близкое, щёлканье соловьёв. И в ту же минуту услыхал ровный
голос:
– Добыли
день.
Он
взглянул и оторопел: в комнате стояла она.
– Пришла
обменять книгу, – сказала она с приветливым бесстрастием. – Только и радости,
что книги, – прибавила она с лёгкой улыбкой и подошла к полкам.
Он
пробормотал:
– Добрый
день. Я и не слыхал, как вы вошли…
– Очень
мягкие ковры, – ответила она и, обернувшись, уже длительно посмотрела на него
своими неморгающими серыми глазами.
– А что
вы любите читать? – спросил он, немного смелее встречая её взгляд.
– Сейчас
читаю Мопассана, Октава Мирбо…
– Ну да,
это понятно. Мопассан всем женщинам нравится. У него все о любви.
– А что
же может быть лучше любви?
Голос её
был скромен, глаза тихо улыбались.
–
Любовь, любовь! – сказал он, вздыхая. – Бывают удивительные встречи, но… Ваше
имя-отчество, сестра?
–
Катерина Николаевна. А ваше?
– Зовите
меня просто Павлик, – ответил он, все больше смелея.
– Вы
думаете, что я вам тоже в тёти гожусь?
– Дорого
бы я дал иметь такую тётю! Пока я только ваш несчастный сосед.
–
Неужели это несчастие?
– Я
слышал вас нынче ночью. Ваша комната, оказывается, рядом с моей.
Она
безразлично засмеялась:
– И я
вас слышала. Нехорошо подслушивать и подсматривать.
– Как вы
непозволительно красивы! – сказал он, в упор рассматривая серую пестроту её
глаз, матовую белизну лица и лоск тёмных волос под белой косынкой.
– Вы
находите? И хотите не позволить мне быть такой?
– Да.
Одни ваши руки могут с ума свести…
И он с
весёлой дерзостью схватил левой рукой её правую руку. Она, стоя спиной к
полкам, взглянула через его плечо в гостиную и не отняла руки, глядя на него со
странной усмешкой, точно ожидая: ну, а дальше что? Он, не выпуская её руки,
крепко сжал её, оттягивая книзу, правой рукой охватил её поясницу. Она опять
взглянула через его плечо и слегка откинула голову, как бы защищая лицо от
поцелуя, но прижалась к нему выгнутым станом. Он, с трудом переводя дыхание,
потянулся к её полураскрытым губам и двинул её к дивану. Она, нахмурясь,
закачала головой, шепча: "Нет, нет, нельзя, лёжа мы ничего не увидим и не
услышим…" – и с потускневшими глазами медленно раздвинула ноги… Через
минуту он упал лицом к её плечу. Она ещё постояла, стиснув зубы, потом тихо
освободилась от него и стройно пошла по гостиной, громко и безразлично говоря
под шум дождя:
– О,
какой дождь! А наверху все окна открыты…
На
другое утро он проснулся в её постели – она повернулась в нагретом за ночь,
сбитом постельном бельё на спину, закинув голую руку за голову. Он открыл глаза
и радостно встретил её неморгающий взгляд, с обморочным головокружением
почувствовал терпкий запах её подмышки…
В дверь
кто-то торопливо постучался.
– Кто
там? – спокойно спросила она, не отстраняя его. – Это вы, Марья Ильинишна?
– Я,
Катерина Николаевна.
– В чём
дело?
–
Позвольте войти, боюсь, кто-нибудь меня услышит, побежит и напугает генеральшу…
Когда он
выскочил в свою комнату, она не спеша повернула ключ в замке.
– Его
превосходительству что-то нехорошо, надо, думаю, пикюр сделать, – зашептала, входя,
Марья Ильинишна, – слава Богу, генеральша ещё спит, идите скорее…
Глаза
Марьи Ильинишны уже круглились, как у змеи: говоря, она вдруг увидала возле кровати
мужские туфли, – студент убежал босиком. И она тоже увидала туфли и глаза Марьи
Ильинишны.
Перед
завтраком она пошла к генеральше и сказала, что должна внезапно уехать: стала
спокойно врать, что получила письмо от отца, – известие, что её брат тяжело
ранен в Маньчжурии, что отец, по своему вдовству, совсем один в таком горе…
– Ах,
как я понимаю вас! – сказала генеральша, уже все знавшая от Марьи Ильинишны. –
Ну что ж делать, поезжайте. Только пошлите со станции депешу доктору Кривцову,
чтобы он немедленно приехал и побыл у нас, пока мы найдём другую сестру…
Потом
она постучалась к студенту и сунула ему записочку: "Всё пропало, я уезжаю.
Старуха увидала возле кровати ваши туфли. Не поминайте лихом".
За
завтраком тётя была только немного печальна, но говорила с ним как ни в чём не
бывало.
– Ты
слышал? Сестра уезжает к отцу, он один, брат её страшно ранен…
–
Слышал, тётя. Вот несчастье эта война, сколько горя повсюду. А что всё-таки
было с дядей?
– Ах,
слава Богу, ничего серьёзного. Он ужасно мнителен. Сердце будто, но все это от
желудка…
В три
часа Антигону увезли на тройке на станцию. Он, не поднимая глаз, простился с
ней на перроне, будто случайно выбежав, чтобы велеть оседлать лошадь. Он готов
был кричать от отчаяния. Она помахала ему из коляски перчаткой, сидя уже не в
косынке, а в хорошенькой шляпке.
2
октября 1940
|