
Увеличить |
КАМАРГ
Она
вошла на маленькой станции между Марселем и Арлем, прошла по вагону, извиваясь
всем своим цыганско-испанским телом, села у окна на одноместную скамью и, будто
никого не видя, стала шелушить и грызть жареные фисташки, от времени до времени
поднимая подол верхней чёрной юбки и запуская руку в карман нижней, заношенной
белой. Вагон, полный простым народом, состоял не из купе, разделён был только
скамьями, и многие, сидевшие лицом к ней, то и дело пристально смотрели на неё.
Губы её,
двигавшиеся над белыми зубами, были сизы, синеватый пушок на верхней губе
сгущался над углами рта. Тонкое, смугло-тёмное лицо, озаряемое блеском зубов,
было древне-дико. Глаза, долгие, золотисто-карие, полуприкрытые
смугло-коричневыми веками, глядели как-то внутрь себя – с тусклой первобытной
истомой. Из-под жёсткого шелка смольных волос, разделённых на прямой пробор и
вьющимися локонами падавших на низкий лоб, поблёскивали вдоль круглой шейки
длинные серебряные серьги. Выцветший голубой платок, лежавший на покатых
плечах, был красиво завязан на груди. Руки, сухие, индусские, с мумийными
пальцами и более светлыми ногтями, все шелушили и шелушили фисташки с
обезьяньей быстротой и ловкостью. Кончив их и стряхнув шелуху с калён, она
прикрыла глаза, положила нога на ногу и откинулась к спинке скамьи. Под
сборчатой чёрной юбкой, особенно женственно выделявшей перехват её гибкой
талии, кострецы выступали твёрдыми бугорками плавных очертаний. Худая, голая,
блестевшая тонкой загорелой кожей ступня была обута в чёрный тряпичный чувяк и
переплетена разноцветными лентами, – синими и красными…
Под
Арлем она вышла.
– C'est
une camarguiaise[20],
– почему-то очень грустно сказал, проводив её глазами, мой сосед, измученный её
красотой, мощный, как бык, провансалец, с черным в кровяных жилках румянцем.
23
мая 1944
СТО РУПИЙ
Я увидел
её однажды утром во дворе той гостиницы, того старинного голландского дома в
кокосовых лесах на берегу океана, где я проживал в те дни. И потом видел её там
каждое утро. Она полулежала в камышовом кресле, в лёгкой, жаркой тени, падавшей
от дома, в двух шагах от веранды. Высокий, желтолицый, мучительно-узкоглазый
малаец, одетый в белую парусиновую куртку и такие же панталоны, приносил ей,
шурша босыми ногами по гравию, и ставил на столик возле кресла поднос с чашкой
золотого чаю, что-то почтительно говорил ей, не шевеля сухими, стянутыми в дыру
губами, кланялся и удалялся; а она полулежала и медленно помахивала соломенным веером,
мерно мерцая чёрным бархатом своих удивительных ресниц… К какому роду земных
созданий можно было отнести её?
Её
тропически крепкое маленькое тело, его кофейная нагота была открыта на груди,
на плечах, на руках и на ногах до колен, а стан и бедра как-то повиты яркой
зелёной тканью. Маленькие ступни с красными ногтями пальцев выглядывали между
красными ремнями лакированных сандалий жёлтого дерева. Дегтярные волосы, высоко
поднятые причёской, странно не соответствовали своей грубостью нежности её
детского лица. В мочках маленьких ушей покачивались золотые дутые кольца. И
неправдоподобно огромны и великолепны были чёрные ресницы – подобие тех райских
бабочек, что так волшебно мерцают на райских индийских цветах… Красота, ум,
глупость – все эти слова никак не шли к ней, как не шло всё человеческое: поистине,
была она как бы с какой-то другой планеты. Единственное, что шло к ней, была
бессловесность. И она полулежала и молчала, мерно мерцая чёрным бархатом своих
ресниц-бабочек, медленно помахивая веером…
Раз
утром, когда во двор гостиницы вбежал рикша, на котором я обычно ездил в город,
малаец встретил меня на ступеньках веранды и, поклонившись, тихо сказал
по-английски:
– Сто
рупий, сэр.
24
мая 1944
|