
Увеличить |
ВИЗИТНЫЕ КАРТОЧКИ
Было
начало осени, бежал по опустевшей Волге пароход "Гончаров". Завернули
ранние холода, туго и быстро дул навстречу, по серым разливам её азиатского
простора, с её восточных, уже порыжевших берегов, студёный ветер, трепавший
флаг на корме, шляпы, картузы и одежды ходивших по палубе, морщивший им лица,
бивший в рукава и полы. И бесцельно и скучно провожала пароход единственная
чайка – то летела, выпукло кренясь на острых крыльях, за самой кормой, то косо
смывалась вдаль, в сторону, точно не зная, что с собой делать в этой пустыне великой
реки и осеннего серого неба.
И
пароход был почти пуст, – только артель мужиков на нижней палубе, а по верхней
ходили взад и вперёд, встречаясь и расходясь, всего трое: те два из второго
класса, что оба плыли куда-то в одно и то же место и были неразлучны, гуляли
всегда вместе, все о чём-то деловито говоря, и были похожи друг на друга
незаметностью, и пассажир первого класса, человек лет тридцати, недавно
прославившийся писатель, заметный своей не то печальной, не то сердитой
серьёзностью и отчасти наружностью: он был высок, крепок, – даже слегка гнулся,
как некоторые сильные люди, – хорошо одет и в своём роде красив: брюнет того
восточного типа, что встречается в Москве среди её старинного торгового люда;
он и вышел из этого люда, хотя ничего общего с ним уже не имел.
Он
одиноко ходил твёрдой поступью, в дорогой и прочной обуви, в чёрном шевиотовом
пальто и клетчатой английской каскетке, шагал взад и вперёд, то навстречу
ветру, то под ветер, дыша этим сильным воздухом осени и Волги. Он доходил до
кормы, стоял на ней, глядя на расстилавшуюся и бегущую серой зыбью сзади
парохода реку и опять, резко повернувшись, шёл к носу, на ветер, нагибая голову
в надувавшейся каскетке и слушая мерный стук колёсных плиц, с которых
стеклянным холстом катилась шумящая вода. Наконец он вдруг приостановился и хмуро
улыбнулся: показалась поднимавшаяся из пролёта лестницы, с нижней палубы, из
третьего класса, чёрная дешёвенькая, шляпка и под ней испитое, милое лицо той,
с которой он случайно познакомился вчера вечером. Он пошёл к ней навстречу
широкими шагами. Вся поднявшись на палубу, неловко пошла и она на него и тоже с
улыбкой, подгоняемая ветром, вся косясь от ветра, придерживая худой рукой
шляпку, в лёгком пальтишке, под которым видны были тонкие ноги.
– Как
изволили почивать? – громко и мужественно сказал он на ходу.
–
Отлично! – ответила она неумеренно весело. – Я всегда сплю, как сурок…
Он
задержал её руку в своей большой руке и посмотрел ей в глаза. Она с радостным
усилием встретила его взгляд.
– Что ж
вы так заспались, ангел мой, – сказал он фамильярно. – Добрые люди уже завтракают.
– Все
мечтала! – ответила она бойко, совсем несоответственно всему своему виду.
– О чём
же это?
– Мало
ли о чём?
– Ой,
смотрите! "Так тонут маленькие дети, купаясь летнею порой, чеченец ходит
за рекой".
– Вот
чеченца-то я и жду! – ответила она с той же весёлой бойкостью.
– Пойдём
лучше водку пить и уху есть, – сказал он, думая: ей и завтракать-то, верно, не
на что.
Она
кокетливо затопала ногами:
– Да,
да, водки, водки! Чёртов холод!
И они
скорым шагом пошли в столовую первого класса, она впереди, он за нею, уже с некоторой
жадностью осматривая её.
Он
вспоминал о ней ночью. Вчера, случайно заговорив с ней и познакомившись у борта
парохода, подходившего в сумерки к какому-то чёрному высокому берегу, под
которым уже рассыпаны были огни, он потом посидел с ней на палубе, на длинной
лавке, идущей вдоль кают первого класса, под их окнами с белыми сквозными
ставнями, но посидел мало и ночью жалел об этом. К удивлению своему, он ночью
понял, что уже хотел её. Почему? По привычке дорожного влечения к случайным и
неизвестным спутницам? Теперь, сидя с ней в столовой, чокаясь рюмками под холодную
зернистую икру с горячим калачом, он уже знал, почему так влечёт его она, и
нетерпеливо ждал доведения дела до конца. Оттого, что всё это – и водка и её
развязность – было в удивительном противоречии с ней, он внутренне волновался
все больше.
– Ну-с,
ещё по единой, и шабаш! – говорит он.
– И
правда шабаш, – отвечает она в тон ему. – А замечательная водка!
Конечно,
она тронула его тем, что так растерялась вчера, когда он назвал ей своё имя, поражена
была неожиданным знакомством с известным писателем, – чувствовать и видеть эту
растерянность было, как всегда, приятно, это всегда располагает к женщине, если
она не совсем дурна и глупа, сразу создаёт некоторую интимность между тобой и
ею, даёт смелость в обращении с нею и уже как бы некоторое право на неё. Но не
одно это возбуждало его: он, видимо, поразил её и как мужчина, а она его
тронула именно всей своей бедностью и простосердечностью. Он уже усвоил себе
бесцеремонность с поклонницами, лёгкий и скорый переход от первых минут
знакомства с ними к вольности обращения, якобы артистического, и эту наигранную
простоту расспросов: кто вы такая? откуда? замужняя или нет? Так расспрашивал
он и вчера – глядел в сумрак вечера на разноцветные огни на бакенах, длинно
отражавшиеся в темнеющей воде вокруг парохода на красно горевший костёр на
плотах, чувствовал гранах дымка оттуда, думая: "Это надо запомнить – в
этом дымке тотчас чудится запах ухи", – и расспрашивал:
– Можно
узнать, как зовут?
Она
быстро сказала своё имя-отчество.
–
Возвращаетесь откуда-нибудь домой?
– Была в
Свияжске у сестры, у неё внезапно умер муж, и она, понимаете, осталась в ужасном
положении…
Она
сперва так смущалась, что всё смотрела куда-то вдаль. Потом стала отвечать
смелее.
– А вы
тоже замужем?
Она
начала странно усмехаться:
–
Замужем. И, увы, уже не первый год…
– Почему
увы?
–
Выскочила по глупости чересчур рано. Не успеешь оглянуться, как жизнь пройдёт!
– Ну, до
этого ещё далеко.
– Увы,
недалеко! А я ещё ничего, ничего не испытала в жизни!
– Ещё не
поздно испытать.
И тут
она вдруг с усмешкой тряхнула головой:
– И
испытаю!
– А кто
ваш муж? Чиновник?
Она
махнула ручкой:
– Ах,
очень хороший и добрый, но, к сожалению, совсем не интересный человек… Секретарь
нашей земской уездной управы…
"Какая
милая и несчастная!" – подумал он и вынул портсигар:
– Хотите
папиросу?
– Очень!
И она
неумело, но отважно закурила, быстро, по-женски затягиваясь. И в нём ещё раз
дрогнула жалость к ней, к её развязности, а вместе с жалостью – нежность и
сладострастное желание воспользоваться её наивностью и запоздалой неопытностью,
которая, он уже чувствовал, непременно соединится с крайней смелостью. Теперь,
сидя в столовой, он с нетерпением смотрел на её худые руки, на увядшее и оттого
ещё более трогательное личико, на обильные, кое-как убранные тёмные волосы,
которыми она все встряхивала, сняв чёрную шляпку и скинув с плеч, с бумазейного
платья серое пальтишко. Его умиляла и возбуждала та откровенность, с которой
она говорила с ним вчера о своей семейной жизни, о своём немолодом возрасте, и
то, что она вдруг так расхрабрилась теперь, делает и говорит как раз то, что
так удивительно не идёт к ней. Она слегка раскраснелась от водки, даже бледные
губы её порозовели, глаза налились сонно-насмешливым блеском.
–
Знаете, – сказала она вдруг, – вот мы говорили о мечтах: знаете, о чём я больше
всего мечтала гимназисткой? Заказать себе визитные карточки! Мы совсем обеднели
тогда, продали остатки имения и переехали в город, и мне совершенно некому было
давать их, а как я мечтала! Ужасно глупо…
Он сжал
зубы и крепко взял её ручку, под тонкой кожей которой чувствовались все косточки,
но она, совсем не поняв его, сама, как опытная обольстительница, поднесла её к
его губам и томно посмотрела на него.
– Пойдём
ко мне…
–
Пойдём… Здесь, правда, что-то душно, накурено!
И,
встряхнув волосами, взяла шляпку.
Он в
коридоре обнял её. Она гордо, с негой посмотрела на него через плечо. Он с
ненавистью страсти и любви чуть не укусил её в щёку. Она, через плечо,
вакхически подставила ему губы.
В
полусвете каюты с опущенной на окне сквозной решёткой она тотчас же, спеша
угодить ему и до конца дерзко использовать все то неожиданное счастье, которое
вдруг выпало на её долю с этим красивым, сильным и известным человеком,
расстегнула и стоптала с себя упавшее на пол платье, осталась, стройная, как
мальчик, в лёгонькой сорочке, с голыми плечами и руками и в белых
панталончиках, и его мучительно пронзила невинность всего этого.
– Все
снять? – шёпотом спросила она, совсем, как девочка.
– Все,
все, – сказал он, мрачнея все более.
Она
покорно и быстро переступила из всего сброшенного на пол белья, осталась вся
голая, серо-сиреневая, с той особенностью женского тела, когда оно нервно
зябнет, становится туго и прохладно, покрываясь гусиной кожей, в одних дешёвых
серых чулках с простыми подвязками, в дешёвых чёрных туфельках, и победоносно
пьяно взглянула на него, берясь за волосы и вынимая из них шпильки. Он,
холодея, следил за ней. Телом она оказалась лучше, моложе, чем можно было
думать. Худые ключицы и ребра выделялись в соответствии с худым лицом и тонкими
голенями. Но бедра были даже крупны. Живот с маленьким глубоким пупком был
впалый, выпуклый треугольник тёмных красивых волос под ним соответствовал
обилию тёмных волос на голове. Она вынула шпильки, волосы густо упали на её
худую спину в выступающих позвонках. Она наклонилась, чтобы поднять спадающие
чулки, – маленькие груди с озябшими, сморщившимися коричневыми сосками повисли
тощими грушками, прелестными в своей бедности. И он заставил её испытать то
крайнее бесстыдство, которое так не к лицу было ей и потому так возбуждало его
жалостью, нежностью, страстью… Между планок оконной решётки, косо торчавших
вверх, ничего не могло быть видно, но она с восторженным ужасом косилась на
них, слышала беспечный говор и шаги проходящих по палубе под самым окном, и это
ещё страшнее увеличивало восторг её развратности. О, как близко говорят и идут –
и никому и в голову не приходит, что делается на шаг от них, в этой белой
каюте!
Потом он
её, как мёртвую, положил на койку. Сжав зубы, она лежала с закрытыми глазами и
уже со скорбным успокоением на побледневшем и совсем молодом лице.
Перед
вечером, когда пароход причалил там, где ей нужно было сходить, она стояла
возле него тихая, с опущенными ресницами. Он поцеловал её холодную ручку с той
любовью, что остаётся где-то в сердце на всю жизнь, и она, не оглядываясь,
побежала вниз по сходням в грубую толпу на пристани.
5
октября 1940
|