Глава VII
Под знамя!
На
земле, а может быть, почем знать, и в целом мироздании, существует
один-единственный непреложный закон:
«Все на
свете должно рано или поздно окончиться, и никто и ничто не избежит этого веления».
Через
месяц окончилась казавшаяся бесконечной усиленная тренировка фараонов на ловкость,
быстроту, красоту и точность военных приемов. Наступил момент, когда строгие
глаза учителей нашли прежних необработанных новичков достаточно спелыми для
высокого звания юнкера Третьего военного Александровского училища. Вскоре
пронеслась между фараонами летучая волнующая весть: «В эту субботу будем
присягать!»
Давно
пригнанные парадные мундиры спешно, в последний раз, примерялись в цейхгаузах.
За тяжелое время непрестанной гоньбы молодежь как будто выросла и осунулась, но
уже сама невольно чувствует, что к ней начинает прививаться та военная прямизна
и подтянутость, по которой так нетрудно узнать настоящего солдата даже в
вольном платье.
Наступает
суббота. В этот день учебные и иные занятия длятся только три часа, только до
завтрака. Придя от завтрака в ротные помещения, юнкера находят разостланную
служителями по постелям первосрочную, еще пахнущую портняжной мастерской
одежду.
– Й-э,
ж-живо одеваться! – командует Дрозд. – Й-э, чтобы ни морщинки, ни
складочки!
Фельдфебель
Рукин строит роту в две шеренги.
– С
богом, – командует Дрозд.
Все
четыре роты, четыреста человек, неторопливо выливаются на большой внутренний
учебный плац и выстраиваются в двухвзводных колоннах: на правом фланге юнкера
старшего курса с винтовками; на левом – первокурсники без оружия. Перед строем
священники: православный – в черной сутане, с четырехугольной шапочкой на
голове; лютеранский – в длинном, ниже колен, сюртуке, из воротника которого
выступает большой белоснежный галстук; магометанский мулла – в бело-зеленой
чалме. У ворот, ведущих в манеж и конюшню, расположился училищный оркестр.
Ротные командиры и курсовые офицеры при своих ротах. Посередине и впереди
батальонный командир Артабалевский, по юнкерскому прозвищу Берди-Паша, узкоглазый,
низко стриженный татарин; его скуластое, плотное лицо, его широкая спина и
выпуклая грудь кажутся вылитыми из какого-то упругого огнеупорного материала.
Заметив
издали начальника училища, выходящего из своей квартиры, он командует: «Смирно,
глаза направо!» Начальник училища, генерал Анчутин, приближается к строю. Он необыкновенно
высок, на целую голову выше правофлангового юнкера первой роты, и веско внушителен,
пожалуй даже величествен. Юнкера его зовут Статуей Командора. И правда, он
похож на Каменного гостя, когда изредка, не более пяти-шести раз в год, он
проходит медленно и тяжело по училищному квадратному коридору, прямой, как
башня, похожий на Николая I, именно на портрет этого императора, что висит в
сборном зале; с таким же высоким куполообразным лбом, с таким же суровым и
властным выражением лица. С юнкерами он никогда не здоровается вслух. Да у него
и нет вовсе голоса, а какое-то слабое сипение.
Под
Рущуком, командуя Ростовским гренадерским полком, он был ранен пулей в горло
навылет и с тех пор дышит через серебряную трубку. За военные подвиги в
Турецкую войну он был пожалован пожизненным ношением мундира Ростовского полка
и почетным местом начальника Александровского училища. При его
молчаливо-торжественном обходе юнкера поочередно делают ему глубокие придворные
поклоны, которым их на уроках танцев беспрестанно учит балетмейстер Большого
театра, Петр Алексеевич Ермолов. И в ответ на эти поклоны, строго выдержанные в
три темпа, Анчутин только опускает и подымает веки... Впрочем, однажды Александрову
довелось услышать хоть и очень краткую, но цельную речь ростовского генерала,
которую он не забыл в течение всей своей жизни.
Напрягая
все силы испорченных горловых связок, замогильным, шипящим голосом приветствует
Анчутин батальон:
– Здравствуйте,
юнкера!
Задним
совсем не слышен его голос; они следят за движением губ; эта уловка была уже
много раз заранее репетирована.
– Здравия
желаем, ваше превосходительство!
Анчутин
слегка, едва заметно, кивает головой священникам и делает глазами знак командиру
батальона.
Полковник
Артабалевский выходит перед серединой батальона. Азиатское лицо его напрягается.
– Под
знамя! – командует он резким металлическим голосом и на секунду делает запятую. –
Слушааай (небольшая пауза)... На крааа (опять пауза)... – И вдруг, коротко
и четко, как удар конского бича: –...ул!
Фараонам
нельзя поворачивать голов, но глаза их круто скошены направо, на полубатальон
второкурсников. Раз! Два! Три! Три быстрых и ловких дружных приема, звучащих,
как три легких всплеска. Двести штыков уперлись прямо в небо; сверкнув
серебряными остриями, замерли в совершенной неподвижности, и в тот же момент
великолепный училищный оркестр грянул торжественный, восхищающий души,
радостный марш.
Знамя
показалось высоко над штыками, на фоне густо-синего октябрьского неба. Золотой
орел на вершине древка точно плыл в воздухе, слегка подымаясь и опускаясь в
такт шагам невидимого знаменщика.
Знамя
остановилось у аналоя. Раздалась команда: «На молитву! Шапки долой!» – И затем
послышался негромкий тягучий голос батальонного священника, отца
Иванцова-Платонова:
– Сложите
два перста... вот таким вот образом, и подымите их вверх. Теперь повторяйте за
мною слова торжественной военной присяги.
Юнкера
зашевелились и сейчас же опять замерли с пальцами, устремленными в небо.
– Обещаюсь
и клянусь, – произнес нараспев священник.
Точно
ветер пробежал по рядам: «Обещаюсь, обещаюсь, клянусь, клянусь, клянусь...»
– Всемогущим
Богом, перед святым его Евангелием.
И опять
по строю пронесся густой, тихий ропот:
– Перед
Богом, перед Богом...
– В
том, что хощу и должен...
Формула
присяги, составленная еще Петром Великим, была длинна, точна и строга. От иных
ее слов становилось жутко.
«Обещаюсь
и клянусь Всемогущим Богом, перед святым Его Евангелием, в том, что хощу и
должен его императорскому величеству, самодержцу всероссийскому и его
императорского величества всероссийского престола наследнику верно и
нелицемерно служить, не щадя живота своего, до последней капли крови, и все к
высокому его императорского величества самодержавству, силе и власти
принадлежащия права и преимущества, узаконенныя и впредь узаконяемыя, по
крайнему разумению, силе и возможности, исполнять.
Его
императорского величества государства и земель его врагов, телом и кровию, в
поле и крепостях, водою и сухим путем, в баталиях, партиях, осадах и штурмах и
в прочих воинских случаях храброе и сильное чинить сопротивление и во всем
стараться споспешествовать, что к его императорского величества верной службе и
пользе государственной во всяких случаях касаться может. Об ущербе же его
императорского величества интереса, вреде и убытке, как скоро о том уведаю, не
токмо благовременно объявлять, но и всякими мерами отвращать и не допущать
потщуся и всякую вверенную тайность крепко хранить буду, а предпоставленным над
мною начальникам во всем, что к пользе и службе государства касаться будет,
надлежащим образом чинить послушание и все по совести своей исправлять и для
своей корысти, свойства, дружбы и вражды против службы и присяги не поступать;
от команды и знамени, где принадлежу, хотя в поле, обозе или гарнизоне, никогда
не отлучаться, но за оным, пока жив, следовать буду и во всем так себя вести и
поступать, как честному, верному, послушному, храброму и расторопному офицеру
(солдату) надлежит. В чем да поможет мне Господь Бог Всемогущий. В заключение
сей клятвы целую слова и крест Спасителя моего. Аминь».
Но еще
страшнее были те выдержки из регламента, которые вслед за присягою стал вычитывать
батальонный адъютант, поручик Лачинов, с волосами светлыми и курчавыми, как у барашка.
Тут перечислялись всевозможные виды поступков и преступлений против военной дисциплины,
против знамени и присяги. И после каждой строки тяжело падали вниз свинцовые
слова:
– Смертная
казнь... Смертная казнь!
Впечатлительный
Александров успел уже раз десять вообразить себя приговоренным к смерти, и
волосы у него на голове порою холодели и делались жесткими, как у ежа. Зато
очень утешили и взбодрили его дух отрывки из статута ордена св.
Георгия-победоносца, возглашенные тем же Лачиновым. Слушая их ушами и
героическим сердцем, Александров брал в воображении редуты, заклепывал пушки,
отнимал вражеские знамена, брал в плен генералов...
Затем
юнкера целовали поочередно крест и Евангелие и возвращались на свои места.
– На-кройсь! –
скомандовал Берди-Паша. – Под знамя, слушай, на кра-ул!
Знамя
было унесено. Церемония присяги кончилась. Юнкера строем разошлись по ротным
помещениям.
Стоя
перед двумя шеренгами первокурсников, Дрозд говорит, слегка покачиваясь взад и
вперед на носках:
– Ну-э-вот.
Вы теперь настоящие юнкера. Поздравляю вас.
– Рады
стараться, ваше высокоблагородие!
– Но
все-таки вы-э-не забывайте, что настоящее ваше звание – солдаты. Солдат есть
имя высокое и знаменитое. Первейший генерал, последний рядовой – то есть
солдат. И потому помните, что за особо важный против дисциплины поступок каждый
из вас может быть прямо из училища отправлен вовсе не домой к папе, маме, дяде
и тете, а рядовым в пехотный полк... Надеюсь, в моей роте этого никогда не
случится, как, впрочем, и во всем училище почти никогда не случалось... Но
помните: за лень, невнимание, разнузданность, расхлябанность и особенно за ложь
буду гнать и греть без всякой пощады. И за унылый вид – тоже. А теперь, кто
хочет, могут идти в отпуск. Явиться завтра дежурному офицеру не позднее восьми
часов вечера. За каждую минуту опоздания – одно лишнее дневальство. На улице
держать себя молодцами и кавалерами. Отныне вы – под знаменем! Разойтись.
Как
странно, как легко и как чудесно ново чувствовал себя Александров, очутившись
на Знаменской улице, на людной и все-таки очень широкой Арбатской площади и,
наконец, на Поварской с ее двухэтажными прекрасными аристократическими
особняками! Натренированные ноги, делая большие и уверенные шаги, точно не
касались тротуара. Веселило чувство красивого, ловко пригнанного, туго
обтянутого мундира. Свежие тесные белые перчатки радовали руки и зрение. «Кому
первому придется отдать честь?» – задумал Александров, и тотчас же из узкого
переулка навстречу ему вышел артиллерийский поручик. Александров тотчас же
быстро приложил руку к бескозырке. Но артиллерист, мило улыбнувшись, принял
честь и сказал:
– Опустите
руку, господин юнкер. Ну, что? Я ошибаюсь или нет? Вы сегодня принимали
присягу? Правда?
– Так
точно, господин поручик. Как вы могли узнать?
– Ах,
очень просто. По выражению лица. Я как увидел вас, так и сделал себе такое же
лицо, и сразу подумал: вот такое выражение было у меня после присяги. И даже в
том же милом Александровском училище. Ну, желаю вам всего хорошего. С богом!
Они
крепко пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны. «Какой, однако,
душка этот маленький артиллерист», – с умилением подумал Александров.
Потом он
сделал подряд две грубые ошибки. Стал – и даже очень красиво стал – во фронт
двум генералам: но один оказался отставным, а другой интендантским. Первый раза
три или четыре торопливо ответил юнкеру отданием чести, а второй сказал ему
густым приветливым баском: «Очень рад, молодой человек, очень, очень рад вас
увидеть и с вами познакомиться».
Прошел
месяц. Александровское училище давало в декабре свой ежегодный блестящий бал,
попасть на который считалось во всей Москве большим почетом. Александров послал
Синельниковым три билета (больше не выдавалось). В вечер бала он сильно
волновался. У юнкеров было взаимное соревнование: чьи дамы будут красивее и
лучше одеты.
Огромный
сборный зал, свободно вмещавший четыреста юнкеров, был обращен в цветник, в
тропический сад. Ротные курилки и умывалки обратились в изящные дамские
уборные, знаменитый оркестр Крейнбринга уже настраивал под сурдинку
инструменты.
Уже в
двадцатый раз Александров перевешивался через массивные дубовые перила, заглядывая
вниз в прихожую, застланную красным сукном, отыскивая своих дам, чтобы успеть помочь
им раздеться. И вот наконец-то они. Пулею слетает Александров вниз. Но их
только двое – Оля и Люба в сопровождении Петра Ивановича Боброва, какого-то
молодого юриста, который живет у Синельниковых под видом дяди и почти никогда
не показывается гостям. Он во фраке. На обеих девочках вязаные пышные капоры:
на Оле голубой, на Любе розовый. Эти капоры новинка. Их только в нынешнем году
начали носить в Москве, и они так же очаровательно идут к юным женским лицам,
разрумяненным морозом, как шли когда-то шляпки глубокой кибиточкой, завязанной
широкими лентами. Пахнет от девочек вкусно – арбузом, морозом, духами
иланг-иланг, и мехом шубок, и свежим дыханием. Они поправляются перед огромным
зеркалом и идут за Александровым наверх.
– А
что же Юлия Николаевна? – спрашивает юнкер.
– Она
очень жалеет, что не может быть у вас на балу. Она сегодня очень занята. Она поздравляет
вас с праздником и велела передать вам вот этот сверток. Там подарок вам на
память. Возьмите.
Александров
провожает дам в обширный зал. Оркестр нежно, вкрадчиво, заманчиво играет
штраусовский вальс. Дамы Александрова производят сразу блистательное
впечатление.
Юнкера,
как пчелы, облепляют их.
У
Александрова остается свободная минутка, чтобы побежать в свою роту, к своему
шкафчику. Там он развертывает белую бумагу, в которую заворочена небольшая
картонка. А в картонке на ватной постельке лежит фарфоровая голубоглазая
куколка. Он ищет письмо. Нет, одна кукла. Больше ничего.
Он
возвращается в зал. Ольга свободна. Он приглашает ее на вальс. Гибко, положив
нагую руку на его плечо и слегка грациозно склонив голову, она отдается
волшебному ритму вальса, легко кружась в нем. Глаза их на мгновенье
встречаются. В глазах ее томное упоение.
– Теперь
я скажу вам о вашей Юлии, – шепчет она горячим и ароматным
дыханием. – У нас сегодня помолвка. Юлия выходит замуж за Покорни.
И сам
Александров удивляется своему спокойствию, с которым он встречает эту черную
весть. Он таким же горячим шепотком говорит:
– Дай
ей бог счастья. Но мне это все равно. Я давно уже и до смерти люблю вас, Оля.
И она
отвечает, поправляя свои разбежавшиеся кудряшки:
– Ах!
Если бы я могла этому верить!
И
задорно смеется.
|