Глава XXIII
Письмо любовное
Кончились
зимние каникулы. Тяжеловато после двух недель почти безграничной свободы
втягиваться снова в суровую воинскую дисциплину, в лекции и репетиции, в
строевую муштру, в раннее вставание по утрам, в ночные бессонные дежурства, в
скучную повторяемость дней, дел и мыслей.
Есть у
юнкеров в распорядке дня лишь два послеобеденных часа (от четырех до шести)
полного отдыха, когда можно петь, болтать, читать посторонние книги и даже
прилечь на кровати, расстегнув верхний крючок куртки. От шести до восьми снова
зубрежка или черчение под надзором курсовых офицеров.
Александров
подсел на кровать к Жданову; так они каждый день ходят друг к другу в гости.
Крикнули ротного служителя и послали его в булочную Савостьянова, что наискось
от училища через Арбатскую площадь, за пирожными – пара пятачок. Жданов, как
более солидный и крепкий, заказал себе два яблочных и два тирольских; более
легковесный Александров – две трубочки с кремом и два миндальных. Поедая
пирожные, как-то говорится слаще, занятнее. Самая любимая, никогда не
иссякающая тема их разговора, это, конечно, – прошлый недавний бал в
Екатерининском институте, со множеством милых маленьких воспоминаний.
Вспоминают они, как все девицы, окружив тесным прекрасным роем графа Олсуфьева,
упрашивали его не уезжать так скоро, пробыть еще полчасика на балу, и как он, мелко
топчась на своих согнутых подагрой ногах, точно приплясывая, говорил:
– Не
могу, мои красавицы. Сказано в премудростях царя Соломона: время строить и
время разрушать, время старому гусару Олсуфьеву танцевать на балу и время ехать
домой спатиньки.
– Прелесть
граф Олсуфьев? А? – говорит Александров.
– Правда.
Молодчина, – соглашается Жданов. – И какой шикарный был ужин, какая
осетрина, какой ростбиф!
Но
Александрову ближе и милее другие воспоминания. Как ласково и просто сказала княгиня-директриса:
«Mesdames, просите ваших кавалеров к ужину». Вот это так настоящая аристократка!
Хочется юнкеру сказать и еще кое о чем, более нежном, более интимном; ведь на
то и дружба, чтобы поверять друг другу сердечные секреты. Переход из зала в
столовую шел по довольно узкому коридору. Было тесно, подвигались с трудом.
Плечи Зиночки и Александрова часто соприкасались. Кисть ее руки легко лежала на
рукаве Александрова. И вот вдруг на бесконечно краткое время Зиночка сжала руку
юнкера и прильнула к нему упругим сквозь одежду телом. Конечно, это вышло
случайно, от толкотни, но, кто знает, может быть, здесь была и крошечная,
микроскопическая доля умысла? Нет, Жданову он об этом не скажет ни слова. Пусть
их связывает восьмилетняя корпусная дружба (оба оставались на второй год, хотя
и в разных классах), но Жданов весь какой-то земной, деревянный, грубоватый,
много ест, много пьет, терпеть не может описаний природы, смеется над стихами,
любит рассказывать похабные анекдоты. Родом он донской казак из Тульской
губернии. Он не поймет.
Возвращаются
они памятью и к последней минуте, к отъезду из института. Когда спускались
юнкера по широкой, растреллиевской лестнице в прихожую, все воспитанницы
облепили верхние перила, свешивая вниз русые, золотые, каштановые, рыжие,
соломенные, черные головки.
– Благодарим
вас! Спасибо, милые юнкера, – кричали они уходящим, – не забывайте
нас! приезжайте опять к нам на бал! До свиданья! До свиданья!
И тут
Александров вдруг ясно вспомнил, как, низко перегнувшись через перила, Зиночка
махала прозрачным кружевным платком, как ее смеющиеся глаза встретились с его
глазами и как он ясно расслышал снизу ее громкое:
– Пишите!
пишите!
С этого
момента, по мере того как уходит в глубь прошлого волшебный бал, но все ближе,
нежнее и прекраснее рисуется в воображении очаровательный образ Зиночки и все
тревожнее становятся ночи Александрова, – им все настойчивее овладевает
мысль написать Зиночке Белышевой письмо. Конечно, оно будет написано вежливо и
почтительно, без всякого, самого малейшего намека на любовное чувство, но уже
одно то будет бесконечно радостно, если она прочитает его, прикоснется к нему
своими невинными пальцами. Александров пишет письмо за письмом на самой лучшей
бумаге, самым лучшим старательным почерком и затем аккуратно складывает их в
шестьдесят четвертую долю. Само собой разумеется, что письмо пойдет не по
почте, а каким-нибудь обходным таинственным путем.
В первое
же воскресенье он к двум часам отправляется в Екатерининский институт. Великолепный
огромный швейцар Порфирий тотчас же с видимым удовольствием узнает его.
– Добро
пожаловать, господин юнкер! Как изволите поживать? Как драгоценное здоровьице?
Чем служу вам?
Александров
осторожно закидывает удочку:
– Прошлый
раз, Порфирий, угощал ты меня вишневой наливкой. Изумительная была наливка, но
только в долгу – как хочешь – оставаться я не люблю. Вот...
Он
протягивает швейцару зеленую трехрублевую бумажку, еще теплую, почти горячую от
нервно тискавшей ее руки.
Левое
веко у Порфирия чуть-чуть играет, готовое лукаво подмигнуть.
– Да
вы бы попросту, господин юнкер. Сказали бы, в чем дело-то? А денежки извольте
спрятать.
Запинаясь,
отворачивая лицо, Александров говорит малосвязно:
– Тут
это... вот... моя двоюродная сестра... Это... барышня Белышева... Зинаида...
Письмо от родственников...
– С
удовольствием, с великим моим удовольствием-с, господин юнкер. Передам без малейшего
замедления. Только кому раньше представить: классной даме или самому господину
профессору? Как я состою по присяге...
«Черт!
Не вышло!» – говорит про себя Александров и уходит посрамленный. Он сам чувствует,
как у него от стыда колюче покраснело все тело.
Но уже,
как маньяк, он не может отвязаться от своей безумной затеи. Учитель танцев, милейший
Петр Алексеевич Ермолов? Но тотчас же в памяти встает величавая важная фигура,
обширный белый вырез черного фрака, круглые плавные движения, розовое, полное,
бритое лицо в седых, гладко причесанных волосах. Нет, с тремя рублями к нему и
обратиться страшно. Говорят, что раньше юнкера пробовали, и всегда безуспешно.
Но с
Ермоловым повсюду на уроки ездит скрипач, худой маленький человечек, с таким ничего
не значащим лицом, что его, наверно, не помнит и собственная жена. Уждав время,
когда, окончив урок, Петр Алексеевич идет уже по коридору, к выходу на
лестницу, а скрипач еще закутывает черным платком свою дешевую скрипку,
Александров подходит к нему, показывает трехрублевку и торопливо лепечет:
– Понимаете
ли?.. Здесь ничего нет дурного или предосудительного... Тут только одно семейное
дело о наследстве. Необходимо уведомить, чтобы не попало в чужие руки...
Сделайте великое одолжение.
Но
скрипач отмахивается обеими руками вместе с закутанной в черное скрипкой.
– Да
упаси меня бог! Да что вы это придумали, господин юнкер? Да ведь меня Петр Алексеевич
мигом за это прогонят. А у меня семья, сам-семь с женою и престарелой
родительницей. А дойдет до господина генерал-губернатора, так он меня в три
счета выселит навсегда из Москвы. Не-ет, сударь, старая история. Имею честь
кланяться. До свиданья-с! – и бежит торопливо следом за своим патроном.
Но
громадная сила – напряженная воля, а сильнее ее на свете только лишь случай.
Как-то вечером, в часы отдыха, юнкера сбились кучкой, человек в десять, между
двумя соседними постелями. Левис-оф-Менар рассказывал наизусть содержание
какого-то переводного французского романа не то Габорио, не то Понсон дю
Террайля. Вяло, без особого внимания подошел туда Александров и стал лениво
прислушиваться.
– Тогда-то, –
продолжал медленно Левис, – кровожадные преступники и придумали коварный
способ для своей переписки. Они писали друг другу самые обыкновенные записки о
самых невинных семейных делах, так, что никому не пришло бы никогда в голову
придраться к их содержанию. Но на чистом листке они передавали свои хищнические
планы при помощи пера, обмакнутого в лимонный сок. Некоторую покоробленность
бумаги они сглаживали горячим утюгом, и получателю стоило подержать этот белый
лист около огня, как немедленно и явственно выступали на нем желтые буквы...
Слова
Левиса сразу, точно молния, озарили Александрова.
«Вот что
мне нужно! А там, суди меня бог и военная коллегия!»
В
ближайшую субботу он идет в отпуск к замужней сестре Соне, живущей за Москвой-рекой,
в Мамонтовском подворье. В пустой аптекарский пузырек выжимает он сок от целого
лимона и новым пером номер 86 пишет довольно скромное послание, за которым,
однако, кажется юнкеру, нельзя не прочитать пламенной и преданной любви:
«Знаю,
что делаю дурно, решаясь писать Вам без позволения, но у меня нет иного
средства выразить глубокую мою благодарность судьбе за то, что она дала мне
невыразимое счастье познакомиться с Вами на прекрасном балу Екатерининского
института. Я не могу, я не сумею, я не осмелюсь говорить Вам о том божественном
впечатлении, которое Вы на меня произвели, и даже на попытки сделать это я
смотрю как на кощунство. Но позвольте смиренно просить Вас, чтобы с того
радостного вечера и до конца моих дней Вы считали меня самым покорным слугой
Вашим, готовым для Вас сделать все, что только возможно человеку, для которого
единственная мечта – хоть случайно, хоть на мгновение снова увидеть Ваше
никогда не забываемое лицо. Алексей Александров, юнкер 4-й роты 3-го
Александровского военного училища на Знаменке».
Когда
буквы просохли, он осторожно разглаживает листик Сониным утюгом. Но этого еще
мало. Надо теперь обыкновенными чернилами, на переднем листе написать такие
слова, которые, во-первых, были бы совсем невинными и неинтересными для чужих
контрольных глаз, а во-вторых, дали бы Зиночке понять о том, что надо подогреть
вторую страницу.
Очень
быстро приходит в голову Александрову (немножко поэту) мысль о системе акростиха.
Но удается ему написать такое сложное письмо только после многих часов упорного
труда, изорвав сначала в мелкие клочки чуть ли не десть почтовой бумаги. Вот
это письмо, в котором начальные буквы каждой строки Александров выделял чуть
заметным нажимом пера.
«Дорогая
Зизи,
П омнишь ли ты, как твоя старая
тетя
О ля тебя так называла? Прошло два
го-
д а, что от тебя нет никаких пис-
е м. Я думаю, что ты теперь вы-
р осла совсем большая. Дай тебе
бо-
ж е всего лучшего, светлого
и, главное, здоровья. С первой
поч-
т ой шлю тебе перчатки из козь-
е й шерсти и платок оре-
н бургский. Какая радость нам,
а нгел мой, если летом приедешь в
О зерище. Уж так я буду обере-
г ать тебя, что пушинки не дам
сесть.
Н яня тебе шлет пренизкие поклоны.
Е е зимой все ревматизмы мучили.
Миша
в реальном училище,
Учится
хорошо. Увлекается
Акростихами. Целую тебя
Крепко.
Вашим пишу отдельно.
Твоя
любящая
Тетя
Оля».
На
конверт прилепляется не городская, а (какая тонкая хитрость) загородная марка.
С бьющимся сердцем опускает его Александров в почтовый ящик. «Корабли
сожжены», – пышно, но робко думает он.
На
другой день ранним утром, в воскресенье, профессор Дмитрий Петрович Белышев
пьет чай вместе со своей любимицей Зиночкой. Домашние еще не вставали. Эти
воскресные утренние чаи вдвоем составляют маленькую веселую радость для обоих:
и для знаменитого профессора, и для семнадцатилетней девушки. Он сам
приготовляет чай с некоторой серьезной торжественностью. Сначала в сухой
горячий чайник он всыпает малую пригоршеньку чая, обливает его слегка крутым
кипятком и сейчас же сливает воду в чашку.
– Это
для того, – говорит он серьезно, – что необходимо сначала очистить
зелье, ибо собирали его и приготовляли язычники-китайцы, и от их рук чай
поганый. В этом, по крайней мере, уверено все Замоскворечье. – Затем он
опять наливает кипяток, но совсем немного, закутывает чайник толстой суконной
покрышкой в виде петуха, для того чтобы настоялся лучше, и спустя несколько
минут наливает его уже дополна. Эта церемония всегда смешит Зиночку.
Затем
Дмитрий Петрович своими большими добрыми руками, которыми он с помощью
скальпеля разделяет тончайшие волокна растений, режет пополам дужку
филипповского калача и намазывает его маслом. Отец и дочка просто влюблены друг
в друга.
В дверь
стучат.
– Войдите!
Входит
Порфирий в утренней тужурке.
– Почта-с.
Профессор
не спеша разбирает корреспонденцию.
– А
это тебе, Зиночка, – говорит он и осторожно перебрасывает письмо через
стол.
Зина
вскрывает конверт и долго старается понять хоть что-нибудь в этом письме.
Шутка? Мистификация? Или, может быть, кто-нибудь перепутал письма и
конверты? – Папочка! Я ничего не понимаю, – говорит она и протягивает
письмо отцу.
Профессор
несколько минут изучает письмо, и чем дальше, тем больше расплывается на его
умном лице веселая улыбка.
– Тетя
Оля? – восклицает он. – Да как же ты ее не помнишь? Вспомни,
пожалуйста. Такая высокая, стройная. У нее еще были заметные усики. И танцевать
она очень любила. Возьми, возьми, почитай повнимательней.
Через
неделю, после молитвы и переклички командир четвертой роты Фофанов, он же
Дрозд, проходит вдоль строя, передавая юнкерам письма, полученные на их имя.
Передает он также довольно увесистый твердый конверт Александрову. На конверте
написано: «Со вложением фотографической карточки».
– Э-э,
не покажешь мне?
– Так
точно, господин капитан.
Юнкер
торопливо разрывает оболочку. Это прелестное личико Зиночки и под ним краткая
надпись: «Зинаида Белышева».
– Э-э...
Очень хороша, – говорит Дрозд. – Ну, что? Теперь жалеешь, что поехал
на бал?
– Никак
нет...
|