Глава XXIX
Травля
Двести
вакансий в разные полки разобраны.
Военные
портные уже уведомлены, какого цвета надо пришивать петлички к заказанным
мундирам и какого цвета кантики: белого, красного, синего или черного.
Фамилии
будущих господ офицеров и названия выбранных ими частей уже летят, летят теперь
по почте в Петербург, в самое главное отделение генерального штаба, заведующее
офицерскими производствами. В этом могущественном и таинственном отделении
теперь постепенно стекаются все взятые вакансии во всех российских военных
училищах, из которых иные находятся страшно далеко от Питера, на самом краю
необъемной Российской империи.
И вот
наконец все вакансии собраны и проверены. Тогда их поручают десяти искуснейшим
во всей России писарям, из которых каждый состоит в капитанском чине, и они на
ватманской слоновой бумаге золотыми перьями составляют список юнкеров, имеющих
быть произведенными в первый офицерский чин и зачисленными на доблестное
служение в одном из славных победоносных полков великой русской армии.
А теперь
уже выступает на сцену не кто иной, как военный министр. В день, заранее ему
назначенный, он с этим драгоценным списком едет во дворец к государю
императору, который уже дожидается его.
Конечно,
русскому царю, повелевающему шестой частью земного шара и непрестанно пекущемуся
о благе пятисот миллионов подданных, просто физически невозможно было бы подписывать
производство каждому из многих тысяч офицеров. Нет, он только внимательно и
быстро проглядывает бесконечно длинный ряд имен. Уста его улыбаются светло и
печально.
– Какая
молодежь, – беззвучно шепчет он, – какая чудесная, чистая, славная
русская молодежь! И каждый из этих мальчиков готов с радостью пролить всю свою
кровь за наше отечество и за меня!
Он со
вздохом подписывает свое имя и говорит министру:
– Передайте
им всем мои поздравления с производством и мою уверенность в их беспорочной
будущей службе.
Очень
долги пути государственных бумаг!
Старшие
юнкера изводятся от нетерпения – они уже перестали называть себя господами
обер-офицерами, иначе рядом с выдуманным званием не так будет сладко сознавать
себя настоящим подпоручиком, его благородием и, по праву, господином
обер-офицером.
Теперь
все они кажутся совсем взрослыми, даже как будто пожилыми. Они стали осторожнее
в движениях и умереннее в жестах. У них такой вид, точно каждый боится
расплескать чашу, до краев полную драгоценной влагой. Они как-то любовно,
по-братски присматривают друг за другом. Стоит самая африканская жарища.
Клокочущее нетерпение не знает, во что вылиться. Нервы натянуты до предела. Не
дай бог, кто-нибудь под этими давлениями взорвется и сделает такой
непозволительный грубый и глупый поступок, который повлечет за собою лишение офицерского
чина. Что тогда делать? Скрыть невозможно и нельзя. Отдать в солдаты? Выгнать
из училища? Но как же быть, если события так повернутся, что наказанного в
Москве государь только что произвел в офицеры в Петербурге? Телеграфировать на
высочайшее имя для осведомления императора? Но какое огорчение нанесет это
обожаемому монарху! Какое несмываемое пятно для славного, любимого, дорогого
Александровского училища! Ротным командирам и курсовым офицерам известно это
волнение молодых сердец, и они начинают чуть-чуть ослаблять суровые требования
воинской дисциплины и тяжкие, в жару просто непереносимые трудности строевых
учений. Выпускные юнкера в свою очередь чувствуют эти поблажки и впадают в
легкую фамильярность с начальством, в ленцу и в небрежность.
На
полевом учении, в рассыпном строю, поручик Новоселов (он же Уставчик)
командует:
– Перестать
стрелять, встать – направление на мельницу. Бегом!
А
кто-нибудь из выпускных лениво говорит:
– Зачем
бегать, Николай Васильевич? Жара адова. Полежимте-ка лучше.
Уставчик
топочет ногами и слабо кричит:
– Вставать-с,
в карцер посажу-с!
Выпускной
смягчается:
– Да
уж, пожалуй, пойдем, Николай Васильевич. Ведь мы вас так любим, вы такой
добрый.
– Молчать-с!
Перебежка частями!
Или
иногда говорили Дрозду, томно разомлевшему от зноя:
– Господин
капитан, позвольте рассыпать цепью по направлению на вон ту девчонку в красном
платке.
– Э-кобели! –
ворчал Дрозд и вдруг властно вскакивал. – Встать! Бежать на третью роту!
Да бежать не как рязанские бабы бегают, а по-юнкерски! Эй, ходу, а то до вечера
проманежу!
Этот
странный Дрозд, то мгновенно вспыльчивый, то вдруг умно и великодушно заботливый,
однажды чрезвычайно удивил и умилил Александрова. Проходя вдоль лагеря, он
увидел его лежащим, распластав широко ноги и руки, в тени большой березы и
остановился над ним. Александров с привычной ловкостью и быстротой вскочил,
встряхнул шапку и сделал под козырек.
– Опустите
руку, – сказал Дрозд. Поглядел долгим ироническим взглядом на юнкера и ни
с того ни с сего спросил: – А ведь небось ужасно хочется хоть на минутку
поехать в город, к портному, и примерить офицерскую форму?
– Так
точно, господин капитан, – с глубоким вздохом сознался Александров. –
Ужасно, невероятно хочется. Да ведь я наказан, без отпуска до самого
производства.
– Да,
плохое твое дело. Командир батальона ничего не прощает и никогда не забывает.
Он воин серьезный.
– Так
точно, господин капитан. Серьезнее на свете нет.
– Н-да,
плохое ваше дело: и хочется, и колется, и маменька не велит. Вполне понимаю ваше
горе...
– Покорно
благодарю, господин капитан.
– А
главное, – продолжал Дрозд с лицемерным сожалением, – главное, что
есть же на свете такие отчаянные сорванцы, неслухи и негодяи, которые в вашем
положении, никого не спрашивая и не предупреждая, убегают из лагеря самовольно,
пробудут у портного полчаса-час и опрометью бегут назад, в лагерь. Конечно,
умные, примерные дети таких противозаконных вещей не делают. Сами подумайте:
самовольная отлучка – это же пахнет дисциплинарным преступлением, за это по
головке в армии не гладят.
– Так
точно, господин капитан.
Оба
собеседника замолкают и молчат минуты три-четыре. Вдруг Дрозд загадочно фыркает
и презрительно восклицает:
– Ну
и бревно же!
– Какое
бревно? – с недоумением спрашивает Александров.
– А
такое, – равнодушно отвечает Дрозд и медленно отходит от юнкера.
Александров
растерян. Кажется ему, что какой-то темный намек сквозил в небрежном разговоре
Дрозда, но как его понять? Он идет в барак, отыскивает в нем Жданова,
замечательного разгадчика всех начальственных каверз и закавык, и передает ему
всю свою странную болтовню с Дроздом. Жданов саркастически улыбается:
– Бревно
– это, конечно, ты, мой красавец. Разве ты сразу не мог понять, что сострадательный
Дрозд окольным путем тебе советует сделать алегро удирато? То есть убежать самоволкой
в город? Конечно, он яснее высказаться не мог и не смел, ибо он все-таки твой
прямой начальник. Но, ей-богу, он все-таки отменный парень. А тебе остается
только одно – завтра отпуск, и ты без всяких размышлений наденешь на себя
мундир и скорым шагом отправишься к своему портному; старайся не терять времени
понапрасну. Уходи в толпе и приди в толпе, чтобы не быть ни для кого заметным.
Если хочешь, я пойду впереди тебя наблюдательным дозором.
Так
Александров на другой день и сделал: ловко втиснулся в густую массу отпускных юнкеров
и благополучно выбрался на Ходынское поле. Там он уже был на свободе и крылатым
шагом дошел до Тверской-Ямской, до того дома, где красовалась золотая вывеска:
«Сур. Военный портной». И правда, риск самовольного побега был ничтожен в
сравнении с наслаждениями, ожидавшими Александрова. Старый портной елозил
вокруг него, обтягивая материю и пестря ее портновским мелком. В трех зеркалах
бесчисленно отражалась его новая для самого себя фигура, и все ему хотелось
петь на мотив из «Фауста»: «Александров! Это не ты! Отвечай, отвечай, отвечай
мне поскорее!»
Он
примерил массу вещей: мундир, сюртук, домашнюю тужурку, два кителя из чертовой
кожи, брюки бальные и брюки походные. Он с удовольствием созерцал себя,
многократного, в погонах и эполетах, а старик портной не уставал вслух
восхищаться стройностью его фигуры и мужественностью осанки.
На
обратном пути он хотел было сделать маленький крюк, чтобы забежать в Екатерининский
институт и справиться у Порфирия о том, как поживает Зиночка Белышева, но вдруг
почувствовал, что у него не хватит духа. В лагерь он пришел, когда уже начинало
темнеть. Быстрым катышком свалился он в глубь оврага, где протекала холодная
быстрая речонка, спешно переоделся в заранее спрятанную каламянковую рубашку и
вышел наверх. Первый, кого он увидел, был Дрозд, прогуливавшийся по плацу над
купальней, заложивши руки за спину.
– Как
поживаете, господин обер-офицер? – спросил Дрозд лениво.
– Покорно
благодарю, господин капитан, очень хорошо! – воскликнул Александров,
блестя глазами.
Так
успели за двухлетнее знакомство и за лагерную страду опроститься и
очеловечиться отношения между юнкерами и офицерами.
Только
три человека из всего начальственного состава не только не допускали таких невинных
послаблений, но злились сильнее с каждым днем, подобно тому как мухи становятся
свирепее с приближением осени. Эти три гонителя были: Хухрик, Пуп и Берди-Паша,
по-настоящему – командир батальона, полковник Артабалевский.
Первые
двое были, пожалуй, уж не так зловредны и безжалостно строги, чтобы питать к
ним лютую вражду, ненависть и кровавую месть. Но они умели держать молодежь в
постоянном состоянии раздражения ежеминутными нервными замечаниями, мелкими
придирками, тупыми повторениями одних и тех же скучных, до смерти надоевших
слов и указаний, вечной недоверчивостью и подозрительностью и, наконец,
долгими, вязкими, удручающими нотациями.
Берди-Паша
не был выпечен из такого пресного теста. Его, должно быть, отлили из железа на
заводе и потом долго били стальными молотками, пока он не принял
приблизительную, грубую форму человека. Снабдить же его душою мастер позабыл.
И
правда: Берди-Паша кажется лишенным если не всех, то очень многих свойственных
обыкновенному человеку достоинств и недостатков, страстей и слабостей. Он не
знает ни честолюбия, ни жалости, ни любви, ни привязанности. Ему чужды страх и
стыд. Он никогда не хвалит и не делает выговоров. Он только спокойно и холодно,
как машина, наказывает, без сожаления и без гнева, прилагая максимум своей
власти. У него сильный стальной голос, слышимый из конца в конец огромнейшего
Ходынского поля, на котором летом свободно располагаются лагерями и производят
учение все войска Московского военного округа. Но ни разу он не закричал на юнкера,
так же как никогда не показал ему сострадания.
Все в
училище, не исключая и офицеров, глубоко убеждены в том, что Берди-Паша просто
глуп. Его редкие изречения тщательно запоминаются второкурсниками и передаются
из поколения в поколение, обрастая, конечно, добавками, как корабль в далеком
пути обрастает ракушками и моллюсками.
Берди-Пашу
юнкера нельзя сказать чтобы любили, но они ценили его за примитивную татарскую
справедливость, за голос, за представительность и в особенности за
неподражаемую красоту и лихость, с которыми он гарцевал перед батальоном на
своей собственной чистокровной белой арабской кобыле Кабардинке, которую сам
Паша, со свойственной ему упрямостью, называл Кабардиновкой.
Но
теперь юнкера, а в особенности выпускные, были обижены тем, что немедленно по
окончании торжественного разбора вакансий Берди-Паша бесцеремонно погнал
батальон на строевые занятия, как будто наплевав на великую важность
происшедшего события.
Всякий
порядочный командир батальона дал бы своей части в подобном случае хоть час-два
блаженного отдыха после только что пережитых, столь сильных впечатлений.
Это с
его стороны невежество, умышленное свинство, пренебрежительный вызов, требующий
немедленного воздаяния.
И вот
тогда, точно по телеграфу, работающему без проводов, разнесся, начиная с первой
роты, самой долговязой, самой шикарной и самой авторитетной, и кончая
предприимчивой четвертой – невидимый приказ: «Травить всех по-прежнему,
умеренно. Хухру и Пупа – с натиском. А нераскаянного Берди-Пашу не только
сугубо, но двугубо и даже многогубо».
Это
предложение было принято повсюду с величайшей готовностью. К тому же, надо сказать,
всему училищу было известно, что в этом году производство начнется с большим,
против всегдашнего, промедлением. По каким-то важным политическим причинам
государь опоздает приехать в Петербург. Лишнее промедление обрекало всех
юнкеров на длительную скуку. Сугубая травля обещала некоторые развлечения, и
она вышла действительно неслыханно разнообразной и блестящей.
Она
началась непосредственно после вечерней переклички, «Зори» и пения господней молитвы,
когда время до сна считалось свободным. Как только раздавалась команда
«разойтись», тотчас же чей-нибудь тонкий гнусавый голос жалобно взывал:
«Ху-у-ух-рик!» И другой подхватывал, точно хрюкая поросенком: «Хухра, Хухра,
Хухра». И целый многоголосый хор животных начинал усердно воспевать это
знаменитое прозвание, имитируя кошек, собак, ослов, филинов, козлов, быков и
так далее.
Затем начинался
фейерверк в честь и славу Пупа. Не без гордости взял на себя Александров
должность одного из самых главных пиротехников. Недаром же он еще в корпусе,
вместе с товарищем Тучабским, вышедшим год назад в офицеры, изучал искусство
потешных огней. Он даже не знал, откуда ему приносили серу и селитру,
кремортартар и другое. Он сам толок в мелкий порошок древесный уголь и сахар.
Порох он получал из патронов, оставшихся у многих юнкеров от учебной стрельбы.
Необходимые же трубки и трубочки он скатывал на шомполах и на других
цилиндрических предметах. Таким образом он, хоть и грубо, но все-таки
достаточно для простой цели, изготовлял шутихи, бенгальские огни, римские свечи
и главным образом ракеты.
Когда
травление Хухрика начинало немного приедаться, Александров пускал цветной сигнал
для привлечения внимания и сейчас же, держа двумя пальцами трубку ракеты,
поджигал ее. Ракета, оставляя звездчатый золотой хвост, весело шла вверх.
Вибрирующее шипение шло за нею. Это продолжалось недолго, секунд
десять-двенадцать, но времени хватало, чтобы прокричать мадригал Дудышкину.
Множество голосов наперебой восклицало:
«Я Пуп,
но не так уж глуп. Когда я умру, похороните меня в моей табакерке. Робкие девушки,
не бойтесь меня, я великодушен. Я Пуп, но это презрительная фора моим врагам. Я
и Наполеон, мы оба толсты, но малы» – и так далее, но тут, достигая предела,
ракета громко лопалась, и сотни голосов кричали изо всех сил: «Пуп! «
Травля
Берди-Паши была сложнее, разнообразнее и художественнее. Сначала из архивов
памяти, еще от преданий предков, выкапывались поразительные, незабвенные
изречения Паши. Вот некоторые из них:
Юнкер
стоит, облокотившись на раму, и смотрит сквозь окно на училищный плац. Подходит
Берди-Паша и упирается взглядом ему в спину. Оба молчат очень долго, минут
десять, пятнадцать... Вдруг Паша нарушает тишину:
– Стоить
и думаеть, и думаеть, что думаеть, и сам не знаеть, что ничего не думаеть. А не
хотите ли в карцер, юнкер?
И еще:
Оркестр
Крейнбринга, училищный знаменитый оркестр, играет в училищной столовой. Один из
музыкантов держит под мышкой свою валторну. Берди-Паша подходит к капельмейстеру
и спрашивает:
– А
этот почему стоит без дела?
– Он
паузу держит.
– Почему
же он ее за пазухой держить? почему не играить?
И опять
о Крейнбринге:
Наблюдая
за оркестром, Паша замечает, что старый артист на бейном басе во все время
концерта ни разу не прикоснулся к своему инструменту. Он подходит к
Крейнбрингу:
– Ну
а этот почему не играеть? Тоже паузу держить? Лентяй!
– Нет,
он амбушюр потерял.
– Вот
сволочь! Казенную вещь теряить? Взгрейте-ка его хорошенько, а стоимость вычтите
из его жалования. Я их научу, как казенные вещи терять!
Потом на
голову бедного полковника Артабалевского вешаются все бесчисленные анекдоты о
русских генералах, то слишком недогадливых, то чересчур ревностных, то ужасно
откровенных, то неловких поклонников дамской красоты, то любителей загадок, и
так без конца.
Анекдоты
эти рассказываются обыкновенно в таких местах, где сам Берди-Паша их отлично
может расслышать. Начинает рассказчик так:
– Ну
а вот послушайте новый анекдот еще об одном генерале... – Все, конечно,
понимают, что речь идет о Берди-Паше, тем более что среди рассказчиков многие –
настоящие имитаторы и с карикатурным совершенством подражают металлическому
голосу полковника, его обрывистой, с краткими фразами речи и со странной
манерой употреблять ерь на конце глаголов.
Берди-Паша
понимает, изводится, вращает глазами, прикусывает губу, но сделать ничего не
может – боится попасть в смешное или неприятное положение. Но татарская кровь
горяча и злопамятна. Берди-Паша молча готовит месть.
Однажды
в самый жаркий и душный день лета он назначает батальонное учение. Батальон
выходит на него в шинелях через плечо, с тринадцатифунтовыми винтовками
Бердана, с шанцевым инструментом за поясом. Он выводит батальон на Ходынское
поле в двухвзводной колонне, а сам едет сбоку на белой, как снег, Кабардинке,
офицеры при своих ротах и взводах.
Надо
сказать, что Берди-Паша, вероятно, один из самых совершеннейших и тончайших мастеров
и знатоков батальонного учения во всем корпусе русских офицеров.
Он не
давал батальону роздыха (это оттого, что сам он сидит на Кабардиновке, сердито
думали юнкера) и только изредка, сделав десять, пятнадцать построений,
командовал:
– Вольно.
Оправиться. С мест не сходить, – чтобы через две минуты снова крикнуть: –
Батальон, в ружье. (Такие частые, но малые остановки, как известно, гораздо
больше утомляют пехотинцев, чем сплошной ровный ход.) Он управлял батальоном,
точно играл на гармонии: сжимал батальон так тесно в сближение четырех рот, что
он казался маленьким и страшно тяжелым, и разжимал во взводную колонну так, что
он казался длинным-предлинным червяком. Он заставлял «заходить», то есть
вращаться, как по циркулю, целые роты. Он водил батальон прямым, широким,
упругим маршем и облическим, правильно косым движением, и вдруг резкой командой
«на руку» заставлял все четыреста ружей ощетиниться на ходу штыками, мгновенно
взятыми наперевес.
Берди-Паша
был в эти минуты похож на знаменитого балетмейстера, управляющего отлично
слаженным кордебалетом, на директора цирка, заставляющего массу нарядных
лошадей однообразно делать сложные вольты, лансады и пируэты, на большого
мальчишку, играющего своими раздвижными деревянными солдатиками, заставляя всю
их сомкнутую группу разом сдвигаться и раздвигаться то сверху вниз, то слева
направо.
Команды
Берди-Паши были отчетливы, а приемы юнкеров абсолютно правильны. Но сегодня
Артабалевский точно объелся белены и взбесился. Через каждые десять шагов он
командовал:
– Стой!
И
батальон, как один человек, останавливался в два темпа, а в три других темпа,
сняв ружье с плеча, ставил его прикладом на землю. И тотчас уже опять:
– Батальон,
шагом марш, стой, шагом марш, стой, шагом марш, стой.
И на
каждой краткой остановке молниеносный, пламенно бешеный разнос:
– Почему
приклады стучать? Почему стучать приклады? Сказано, опускать приклады на землю
беззвучно. Беззвучно опускать вам приказано.
И снова:
– Шагом
марш. Стой. Зачем, зачем шлепають прикладами? Заморю на учении, а заставлю,
чтоб никакого звука не было слышно.
Так
Берди-Паша каждый раз неистовствовал и крупным галопом носился вокруг
батальона, истязая шпорами красавицу Кабардинку, которая вся была в мыле и
роняла со своей прелестной морды охлопья белой пены, но добиться идеального
беззвучия он не мог, как ни выходил из себя.
Юнкера
знали, в чем здесь дело. Берди не был виноват в том, что заставлял юнкеров исполнять
неисполнимое. Виноват был тот чрезвычайно высокопоставленный генерал, может
быть, даже принадлежавший к членам императорской фамилии, которого на смотру в
казармах усердные солдаты, да к тому же настреканные начальством на громкую
лихость ружейных приемов, так оглушили и одурманили битьем деревянными
прикладами о деревянный пол, что он мог только сказать с унынием:
– Да,
все это очень хорошо, но хотелось бы, чтобы было потише. Согласитесь, что
такими мощными ударами можно потрясти берданку и значительно испортить ее
тонкие, весьма чувствительные внутренние части.
Замечание
это было разослано для принятия ко вниманию во все округа, корпуса, дивизии и
полки. Военная служба – строгая служба. В ней нет места ни своеволию, ни
отказу, ни возражению. Приказано и – делать. И притом не рассуждать. Но
беспрестанные «марш» и «стой» в сопровождении татарских наскоков Берди-Паши
извели и утомили юнкеров, а главное, наскучили до смерти. Сначала один, двое,
трое юнкеров, по усталости и небрежности и отчасти по случайности, слишком
громко поставили приклады. Соседи поддерживали их из проказливости, показала
свою власть и липкая подражательность. По батальону побежал магнетический слух:
«Берди-Пашу травят! Травите Берди-Пашу».
И тогда
уже весь батальон, четыреста человек, стали при каждой команде «стой» изо всех
сил бить прикладами по сухой земле.
Батальонный
не растерялся. Он озверел: пятя свою Кабардинку задом на строй первой роты,
позеленевший от злобы, он кричал обрывающимся голосом:
– Не
хочете? Не жалаете? Разнежничались? А, вот я вас всех сейчас до выставки
погоню, туда и обратно.
Чей-то
неведомый голос вдруг возразил из середины строя:
– Ан
не погонишь!
– Не
погоню? – взревел Паша изо всей силы своего голоса, и лицо его пошло
красными пятнами. – Не прогоню? Два раза прогоню: туда и обратно и еще раз
– туда и обратно... Батальон на плечо. Шагом марш!
Ошарашенный
этой грозной вспышкой, батальон двинулся послушно и бодро, точно окрик послужил
ему хлыстом. Имя юнкера-протестанта так и осталось неизвестным, вероятно, он
сам сначала опешил от своей бессознательно вырвавшейся дерзости, а потому ему
стало неловко и как-то стыдно сознаться, тем более что об этом никто уже больше
не спрашивал. Спроси Паша сразу на месте – кто осмелился возразить ему из
строя, виновник немедленно назвал бы свою фамилию: таков был строгий устный
адат училища.
Не
важно, какому бы тягчайшему наказанию подверг Берди-Паша дерзилу. Гораздо опаснее
было бы, если бы весь батальон, раздраженный Пашой до крайности и от души
сочувствовавший смельчаку, вступился в его защиту. Вот тут как раз и висели на
волоске события, которые грозили бы многим юнкерам потерею карьеры за несколько
дней до выпуска, а славному дорогому училищу темным пятном.
Вовсе не
от такта, или политики, или жалости ограничился Паша длинным маршем, в котором
невольно приняли участие ротные командиры и курсовые офицеры. Нет, Берди-Паша поступил
так, влекомый природной глупостью и ослепившим его гневом. Но четырех концов
ему все-таки не удалось сделать. В конце третьего у штабс-капитана Белова,
курсового офицера четвертой роты, от жары и усталости хлынула кровь из носа в
таком обилии, что ученье пришлось прекратить. Батальон повели обратно, в
лагери. У Берди-Паши, еще не перестававшего шпорить Кабардинку, был вид тигра,
у которого изо рта насильно вырвали добычу.
|