Глава XIV
Позор
Рота
умылась, вычистилась, оделась и выстроилась в коридоре, чтобы идти строем на
утренний чай.
К
перекличке, как и всегда, явился Дрозд и стал на левом фланге. Перекличка сошла
благополучно. Юнкера оказались налицо. Никаких событий в течение ночи не
произошло. Дрозд перешел на середину роты.
– Юнкер
Александров, – вызвал он спокойным голосом.
– Я, –
отозвался звучно Александров и ловко сделал два шага вперед.
– До
моего сведения дошло, что вы не только написали, но также и отдали в журнальную
печать какое-то там сочинение и читали его вчера вечером некоторым юнкерам
нашего училища. Правда ли это?
– Так
точно, господин капитан.
– Потрудитесь
сейчас же принести мне это произведение вашего искусства.
Александров
побежал к своему уборному шкафчику. Дорогой он думал сердито:
«Как же
мог Дрозд узнать о моей сюите?.. Откуда? Ни один юнкер – все равно будь он фараон
или обер-офицер, портупей или даже фельдфебель – никогда не позволит себе
донести начальству о личной, частной жизни юнкера, если только его дело не
грозило уроном чести и достоинства училища. Эко какое запутанное положение»...
В голову
не могла ему прийти простая мысль о том, что самому Дрозду, или одному из
других офицеров училища, или каким-нибудь внеучилищным их знакомым мог
попасться под руку воскресный экземпляр «Вечерних досугов».
– Пожалуйста,
господин капитан, – сказал Александров, подавая листки.
Дрозд
сухо приказал:
– Сейчас
же отправляйтесь в карцер на трое суток с исполнением служебных обязанностей. А
журналишко ваш я разорву на мелкие части и брошу в нужник... – И крикнул:
– Фельдфебель, ведите роту.
И вот
Александров в одиночном карцере. На лекции и на специальные военные занятия его
выпускает на час, на два сторож, прикомандированный к училищу ефрейтор
Перновского гренадерского полка. Он же приносит узнику завтрак, обед и чай с
булкой.
У
юнкеров было много своих домашних неписаных старинных обычаев, так сказать, «адатов».
По одному из них юнкеру, находящемуся под арестом и выпускаемому в роту для
служебных занятий, советовалось не говорить со свободными товарищами и вообще
не вступать с ними ни в какие неделовые отношения, дабы не дать ротному
командиру и курсовым офицерам возможности заподозрить, что юнкера могут делать
что-нибудь тайком, исподтишка, прячась. Ведь травили же они свое начальство,
совсем в открытую, ядовитыми и даже часто нецензурными прозвищами. А в этом
законе собственного изделия была, несомненно, тень некоторого рыцарства.
Однако
Александров все-таки не удержался от нарушения юнкерского обычая. За уроком
гимнастики, работая на параллельных брусьях, он успел шепнуть Венсану:
– Голубчик
Венсан, достаньте мне какую-нибудь книжку из ротной библиотеки и передайте
через сторожа... Ужасная тоска.
– Постараюсь, –
сказал Венсан и быстро отошел прочь.
И
правда: бедный Александров изнывал от скуки, безделья и унижения. Вчера еще
триумфатор, гордость училища, молодой, блестяще начинающий писатель – он нынче
только наказанный, жалкий фараон, уныло снующий взад и вперед на пространстве в
шесть квадратных аршин. Иногда, ложась на деревянные нары и глядя в высокий
потолок, Александров пробовал восстановить в памяти слово за словом весь текст
своей прекрасной сюиты «Последний дебют». И вдруг ему приходило в голову
ядовитое сомнение: «А в сущности ведь, пожалуй, такое заглавие: „Последний
дебют“, может показаться неточным и даже нелепым. Дебют – ведь это начало, как
и в шахматах, это – первое, пробное выступление артистки, а у меня актриса Торова-Монская
(фу, и фамилия-то какая-то надуманная и неестественная), у меня она, по
рассказу, имеет и большой опыт и известное имя. Первый дебют – это и понятно и
приемлемо и для читателей. Название же „Последний дебют“ вызывает невольное
недоумение. Можно подумать, что моя все-таки уже не очень молодая героиня
только и знала в своей актерской жизни, что дебютировала и дебютировала и
всегда неудачно, пока не додебютировалась до самоубийства...» И вот опять стало
в подсознание Александрова прокрадываться то темное пятно, та неведомая болячка,
та давно знакомая досадная неловкость, которые он испытывал порою, перечитывая
в двадцатый раз свою рукопись. И чем более он теперь вчитывался мысленно, по
памяти, в «Последний дебют», тем более он находил в нем корявых тусклых мест,
натяжек, ученического напряжения, невыразительных фраз, тяжелых оборотов.
«Нет,
это мне только так кажется, – пробовал он себя утешить и оправдаться перед
собою. – Уж очень много было в последние дни томления, ожидания и
неприятностей, и я скис. Но ведь в редакциях не пропускают вещей
неудовлетворительных и плохо написанных. Вот принесет Венсан какую-нибудь чужую
книжку, и я отдохну, забуду сюиту, отвлекусь, и опять все снова будет хорошо, и
ясно, и мило... Перемена вкусов...»
В шесть
часов вечера в свободное послеобеденное время сторож, перновский ефрейтор,
постучался в решетчатую дверь карцера.
– Вам,
господин юнкер, книжку какуюсь принесли. Извольте преполучить.
Эта
книга, сильно потрепанная, была вовсе незнакома Александрову.
«Казаки.
Повесть. Сочинение графа Толстого», – прочитал он на обложке.
«Должно
быть, не очень уж интересно, что-то из истории... но для кутузки и такое
кушанье подойдет».
– Скажи
господину юнкеру, что очень благодарю.
Начал он
читать эту повесть в шесть с небольшим вечера, читал всю ночь, не отрываясь, а
кончил уже тогда, когда утренний ленивый белый свет проник сквозь решетчатую
дверь карцера.
– Что
же это такое, – шептал он, изнеможенный, потрясенный и очарованный, ероша
и крутя отчаянно волосы на голове. – Господи, что же это за великое чудо?
Ну я понимаю: талант, гений, вдохновение свыше... это Шекспир, Гете, Байрон,
Гомер, Пушкин, Сервантес, Данте, небожители, витавшие в облаках, питавшиеся
амброзиею и нектаром, говорившие с богами, и так далее и тому подобное... То
есть я не понимаю, но с благоговением признаю и преклоняюсь. Но, господи боже
мой, как же это так. Простой, обыкновенный человек, даже еще и с титулом графа,
человек, у которого две руки, две ноги, два глаза, два уха и один нос, человек,
который, как и все мы, ест, пьет, дышит, сморкается и спит... и вдруг он самыми
простыми словами, без малейшего труда и напряжения, без всяких следов выдумки
взял и спокойно рассказал о том, что видел, и у него выросла несравненная,
недосягаемая, прелестная и совершенно простая повесть.
И
Александров, подобно Оленину, увидевшему впервые на станции горы, начал с блаженным
ненасытным голосом в душе перечислять:
«Ну
Оленин – это барин, это интеллигент, что о нем говорить. А дядя Ерошка! А
Лукашка! А Марьянка! А станичный сотник, изъяснявшийся так манерно. А
застреленный абрек! А его брат, приехавший в челноке выкупать труп. А Ванюшка,
молодой лакеишка с его глупыми французскими словечками. А ночные бабочки,
вьющиеся вокруг фонаря. „Дурочка, куда ты летишь. Ведь я тебя жалею...“
И тут
вдруг оборвался молитвенный восторг Александрова: «А я-то, я. Как я мог осмелиться
взяться за перо, ничего в жизни не зная, не видя, не слыша и не умея. Чего
стоит эта распроклятая из пальца высосанная сюита. Разве в ней есть хоть
малюсенькая черточка жизненной правды. И вся она по бедности, бледности и
неумелости похожа... похожа... похожа...»
В этот
момент его память внезапно как бы осветилась, и сразу ясной стала бередившая
его недавно тревога, причиняемая какой-то необъяснимой болячкой, нудным и
неловким пятном.
«Да, –
сказал он с горьким мужеством, – твой „Последний дебют“, о несчастный,
похож не на что иное, как на те глупые стихи, которые ты написал в семилетнем
возрасте:
Скорее, о птички, летите
Вы в теплые страны от нас,
Когда ж вы опять прилетите,
То будет уж лето у нас.
В лугах запестреют цветочки,
И солнышко их осветит,
Деревья распустят листочки,
И будет прелестнейший вид.
И,
ударив изо всех сил ладонью по дубовому столу, он сказал громко:
– К
черту! Конец баловству!
Дрозд
продержал Александрова вместо трех суток только двое. На третий день утром он
пришел в карцер и сам выпустил арестованного.
– Вы
знаете, юнкер Александров, – спросил он, – за что вы были арестованы?
– Так
точно, господин капитан. За то, что я написал самое глупое и пошлое сочинение,
которое когда-либо появлялось на свет божий.
– Ну
нет, – возразил Дрозд мягко, – унижение паче гордости. Очень может
быть, что ваш труд имеет свои несомненные достоинства. Но вина ваша заключается
в том, что вы небрежно изучали военные уставы и особенно устав внутренней
службы. Там ясно сказано: «Если кто из военнослужащих напишет какую-либо
рукопись и захочет отдать ее для напечатания, то должен об этом сообщить и
рукопись представить своему непосредственному начальнику». Вы, например, –
вашему фельдфебелю. Он сообщает о вашем намерении и вручает вашу рукопись мне.
Я – командиру батальона, последний – начальнику училища. Таким образом, его
превосходительство является вашим последним судьей и разрешителем. В случае
разрешения для печати оригинал ваш идет в обратном порядке вниз, вплоть до
фельдфебеля, который и сообщает вам о разрешении или воспрещении. Понятно?
– Так
точно, господин капитан.
– Ну,
теперь идите в роту и, кстати, возьмите с собою ваш журнальчик. Нельзя сказать,
чтобы очень уж плохо было написано. Мне моя тетушка первая указала на этот
номер «Досугов», который случайно купила. Псевдоним ваш оказался чрезвычайно
прозрачным, а кроме того, третьего дня вечером я проходил по роте и отлично
слышал галдеж о вашем литературном успехе. А теперь, юнкер, – он
скомандовал, как на учении: – На место. Бегом ма-а-арш.
Александров
больше уже не перечитывал своего так быстро облинявшего творения и не упивался
запахом типографии. Верный обещанию, он в тот же день послал Оленьке по почте
номер «Вечерних досугов», не предчувствуя нового грядущего огорчения.
Было
очень редким примером рассеянности и невнимания то обстоятельство, что, перечитавши
бесконечно много раз свой «Последний дебют», он совсем небрежно отнесся к
посвящению, пробегая его вскользь. А между тем в посвящение вкралась роковая
ошибка.
Посвящается
Ю. Н. Син...никовой.
Но
сильна, о могучая, вечная власть первой любви! О, незабываемая сладость милого
имени! Рука бывшей, но еще не умершей любви двигала пером юноши, и он в
инициалах, точно лунатик, бессознательно поставил вместо буквы «О» букву «Ю».
Так и было оттиснуто в типографии.
Через
два дня Александров получил зловещий, ядовитый ответ:
«Я
получила журнал с Вашим сочинением. Говоря по правде, Вы свободно могли бы не
утруждать себя этой присылкой. Судя по начальной букве „Ю“, посвящение сделано
не мне, а какой-то другой особе, которой имя начинается на букву „Ю“.
Так
же странной мне показалась и подпись под произведением. Очевидно, господин
Алехан Андров – знатный сын востока – и есть автор этого замечательного создания,
прочитать которое у меня не было ни свободного времени и ни малейшего желания.
По
некоторым причинам я вряд ли смогу когда-нибудь увидеться с Вами, и потому
прощайте.
О.
Синельникова«.
Через
недели две-три, в тот час, когда юнкера уже вернулись от обеда и были временно
свободны от занятий, дежурный обер-офицер четвертой роты закричал во весь
голос:
– Юнкер
Александров. В приемную, на свидание.
Александров
побежал к нему:
– Не
знаете ли кто?
– Не
знаю. Какой-то шпак.
Шпаками
назывались в училище все без исключения штатские люди, отношение к которым с
незапамятных времен было презрительное и пренебрежительное. Была в ходу у
юнкеров одна старинная песенка, в которую входил такой куплет:
Терпеть я штатских не могу
И называю их шпаками,
И даже бабушка моя
Их бьет по морде башмаками.
Зато военных я люблю,
Они такие, право, хваты,
Что даже бабушка моя
Пошла охотно бы в солдаты.
Александров
быстро, хотя и без большого удовольствия, сбежал вниз. Там его дожидался не
просто шпак, а шпак, если так можно выразиться, в квадрате и даже в кубе, и
потому ужасно компрометантный. Был он, как всегда, в своей широченной
разлетайке и с таким же рябым, как кукушечье яйцо, лицом, словом, это был
знаменитый поэт Диодор Иванович Миртов, который в свою очередь чувствовал
большое замешательство, попавши в насквозь военную сферу.
– Я
только на минутку, Алеша. Пришел поздравить вас с рождением первенца и передать
вам гонорар, десять рублей. И уж вы меня простите, сейчас же бегу домой. Сижу я
здесь, и все мне кажется: а вдруг вы все сейчас начнете стрелять. Адье, Алеша,
и не забывайте мой дом на голубятне.
И он так
быстро исчез, точно провалился сквозь театральный люк.
Свежая
совесть подсказала было юнкеру бежать, вернуть поэта назад и отдать ему деньги,
взятые за ничего не стоящую сюиту, но разыграть такую неуклюжую сцену в
присутствии дежурного офицера (ведь Миртов, несомненно, будет противоречить)
показалось ему зазорным и постыдным.
Десять
рублей – это была огромная, сказочная сумма. Таких больших денег Александров
никогда еще не держал в своих руках, и он с ними распорядился чрезвычайно
быстро: за шесть рублей он купил маме шевровые ботинки, о которых она,
отказывавшая себе во всем, частенько мечтала как о невозможном чуде. Он взял
для нее самый маленький дамский размер, и то потом старушке пришлось самой
сходить в магазин переменить купленные ботинки на недомерок. Ноги ее были
чрезвычайно малы.
На два
рубля Александров и Венсан два раза угощались савостьяновскими пирожными, посылая
за ними служащего. На остальные же два они в воскресенье пошли в Тетерсал и
около часа ездили верхом, что считалось утонченнейшим наслаждением.
|