Увеличить |
7
Глубокою ночью угольная тьма залегла на террасах лучшего
места в мире – Владимирской горки. Кирпичные дорожки и аллеи были скрыты под
нескончаемым пухлым пластом нетронутого снега.
Ни одна душа в Городе, ни одна нога не беспокоила зимою
многоэтажного массива. Кто пойдет на Горку ночью, да еще в такое время? Да
страшно там просто! И храбрый человек не пойдет. Да и делать там нечего. Одно
всего освещенное место: стоит на страшном тяжелом постаменте уже сто лет
чугунный черный Владимир и держит в руке, стоймя, трехсаженный крест. Каждый
вечер, лишь окутают сумерки обвалы, скаты и террасы, зажигается крест и горит
всю ночь. И далеко виден, верст за сорок виден в черных далях, ведущих к
Москве. Но тут освещает немного, падает, задев зелено-черный бок постамента,
бледный электрический свет, вырывает из тьмы балюстраду и кусок решетки,
окаймляющей среднюю террасу Больше ничего. А уж дальше, дальше!.. Полная тьма.
Деревья во тьме, странные, как люстры в кисее, стоят в шапках снега, и сугробы
кругом по самое горло. Жуть.
Ну, понятное дело, ни один человек и не потащится сюда. Даже
самый отважный. Незачем, самое главное. Совсем другое дело в Городе. Ночь
тревожная, важная, военная ночь. Фонари горят бусинами. Немцы спят, но
вполглаза спят. В самом темном переулке вдруг рождается голубой конус.
– Halt!
Хруст... Хруст... посредине улицы ползут пешки в тазах.
Черные наушники... Хруст... Винтовочки не за плечами, а на руку. С немцами
шутки шутить нельзя, пока что... Что бы там ни было, а немцы – штука серьезная.
Похожи на навозных жуков.
– Докумиэнт!
– Halt!
Конус из фонарика. Эгей!..
И вот тяжелая черная лакированная машина, впереди четыре
огня. Не простая машина, потому что вслед за зеркальной кареткой скачет
облегченной рысью конвой – восемь конных. Но немцам это все равно. И машине
кричат:
– Halt!
– Куда? Кто? Зачем?
– Командующий, генерал от кавалерии Белоруков.
Ну, это, конечно, другое дело. Это, пожалуйста. В стеклах
кареты, в глубине, бледное усатое лицо. Неясный блеск на плечах генеральской
шинели. И тазы немецкие козырнули. Правда, в глубине души им все равно, что
командующий Белоруков, что Петлюра, что предводитель зулусов в этой паршивой
стране. Но тем не менее... У зулусов жить – по-зулусьи выть. Козырнули тазы.
Международная вежливость, как говорится.
Ночь важная, военная. Из окон мадам Анжу падают лучи света.
В лучах дамские шляпы, и корсеты, и панталоны, и севастопольские пушки. И
ходит, ходит маятник-юнкер, зябнет, штыком чертит императорский вензель. И там,
в Александровской гимназии, льют шары, как на балу. Мышлаевский, подкрепившись
водкой в количестве достаточном, ходит, ходит, на Александра Благословенного
поглядывает, на ящик с выключателями посматривает. В гимназии довольно весело и
важно. В караулах как-никак восемь пулеметов и юнкера – это вам не студенты!..
Они, знаете ли, драться будут. Глаза у Мышлаевского, как у кролика, –
красные. Которая уж ночь и сна мало, а водки много и тревоги порядочно. Ну, в
Городе с тревогою пока что легко справиться. Ежели ты человек чистый,
пожалуйста, гуляй. Правда, раз пять остановят. Но если документы налицо, иди
себе, пожалуйста. Удивительно, что ночью шляешься, но иди...
А на Горку кто полезет? Абсолютная глупость. Да еще и ветер
там на высотах... пройдет по сугробным аллеям, так тебе чертовы голоса
померещатся. Если бы кто и полез на Горку, то уж разве какой-нибудь совсем
отверженный человек, который при всех властях мира чувствует себя среди людей,
как волк в собачьей стае. Полный мизерабль, как у Гюго. Такой, которому в Город
и показываться-то не следует, а уж если и показываться, то на свой риск и
страх. Проскочишь между патрулями – твоя удача, не проскочишь – не прогневайся.
Ежели бы такой человек на Горку и попал, пожалеть его искренне следовало бы по
человечеству.
Ведь это и собаке не пожелаешь. Ветер-то ледяной. Пять минут
на нем побудешь и домой запросишься, а...
– Як часов с пьять? Эх... Эх... померзнем!..
Главное, ходу нет в верхний Город мимо панорамы и
водонапорной башни, там, изволите ли видеть, в Михайловском переулке, в
монастырском доме, штаб князя Белорукова. И поминутно – то машины с конвоем, то
машины с пулеметами, то...
– Офицерня, ах твою душу, щоб вам повылазило!
Патрули, патрули, патрули.
А по террасам вниз в нижний Город – Подол – и думать нечего,
потому что на Александровской улице, что вьется у подножья Горки, во-первых,
фонари цепью, а во-вторых, немцы, хай им бис! патруль за патрулем! Разве уж под
утро? Да ведь замерзнем до утра. Ледяной ветер – гу-у... – пройдет по
аллеям, и мерещится, что бормочут в сугробах у решетки человеческие голоса.
– Замерзнем, Кирпатый!
– Терпи, Немоляка, терпи. Походят патрули до утра,
заснут. Проскочим на Ввоз, отогреемся у Сычихи.
Пошевелится тьма вдоль решетки, и кажется, что три чернейших
тени жмутся к парапету, тянутся, глядят вниз, где, как на ладони, Александровская
улица. Вот она молчит, вот пуста, но вдруг побегут два голубоватых конуса –
пролетят немецкие машины или же покажутся черные лепешечки тазов и от них
короткие острые тени... И как на ладони видно...
Отделяется одна тень на Горке, и сипит ее волчий острый
голос:
– Э... Немоляка... Рискуем! Ходим. Может, проскочим...
Нехорошо на Горке.
И во дворце, представьте себе, тоже нехорошо. Какая-то
странная, неприличная ночью во дворце суета. Через зал, где стоят аляповатые
золоченые стулья, по лоснящемуся паркету мышиной побежкой пробежал старый лакей
с бакенбардами. Где-то в отдалении прозвучал дробный электрический звоночек,
прозвякали чьи-то шпоры. В спальне зеркала в тусклых рамах с коронами отразили
странную неестественную картину. Худой, седоватый, с подстриженными усиками на
лисьем бритом пергаментном лице человек, в богатой черкеске с серебряными
газырями, заметался у зеркал. Возле него шевелились три немецких офицера и двое
русских. Один в черкеске, как и сам центральный человек, другой во френче и
рейтузах, обличавших их кавалергардское происхождение, но в клиновидных
гетманских погонах. Они помогли лисьему человеку переодеться. Была совлечена
черкеска, широкие шаровары, лакированные сапоги. Человека облекли в форму
германского майора, и он стал не хуже и не лучше сотен других майоров. Затем
дверь отворилась, раздвинулись пыльные дворцовые портьеры и пропустили еще
одного человека в форме военного врача германской армии. Он принес с собой
целую груду пакетов, вскрыл их и наглухо умелыми руками забинтовал голову
новорожденного германского майора так, что остался видным лишь правый лисий
глаз да тонкий рот, чуть приоткрывавший золотые и платиновые коронки.
Неприличная ночная суета во дворце продолжалась еще
некоторое время. Каким-то офицерам, слоняющимся в зале с аляповатыми стульями и
в зале соседнем, вышедший германец рассказал по-немецки, что майор фон Шратт,
разряжая револьвер, нечаянно ранил себя в шею и что его сейчас срочно нужно
отправить в германский госпиталь. Где-то звенел телефон, еще где-то пела птичка
– пиу! Затем к боковому подъезду дворца, пройдя через стрельчатые резные
ворота, подошла германская бесшумная машина с красным крестом, и закутанного в
марлю, наглухо запакованного в шинель таинственного майора фон Шратта вынесли
на носилках и, откинув стенку специальной машины, заложили в нее. Ушла машина,
раз глухо рявкнув на повороте при выезде из ворот.
Во дворце же продолжалась до самого утра суетня и тревога,
горели огни в залах портретных и в залах золоченых, часто звенел телефон, и лица
у лакеев стали как будто наглыми, и в глазах заиграли веселые огни...
В маленькой узкой комнатке, в первом этаже дворца у
телефонного аппарата оказался человек в форме артиллерийского полковника. Он
осторожно прикрыл дверь в маленькую обеленную, совсем не похожую на дворцовую,
аппаратную комнату и лишь тогда взялся за трубку. Он попросил бессонную барышню
на станции дать ему номер 212. И, получив его, сказал «мерси», строго и
тревожно сдвинув брови, и спросил интимно и глуховато:
– Это штаб мортирного дивизиона?
Увы, увы! Полковнику Малышеву не пришлось спать до половины
седьмого, как он рассчитывал. В четыре часа ночи птичка в магазине мадам Анжу
запела чрезвычайно настойчиво, и дежурный юнкер вынужден был господина
полковника разбудить. Господин полковник проснулся с замечательной быстротой и
сразу и остро стал соображать, словно вовсе никогда и не спал. И в претензии на
юнкера за прерванный сон господин полковник не был. Мотоциклетка увлекла его в
начале пятого утра куда-то, а когда к пяти полковник вернулся к мадам Анжу, он
так же тревожно и строго в боевой нахмуренной думе сдвинул свои брови, как и
тот полковник во дворце, который из аппаратной вызывал мортирный дивизион.
В семь часов на Бородинском поле, освещенном розоватыми
шарами, стояла, пожимаясь от предрассветного холода, гудя и ворча говором, та
же растянутая гусеница, что поднималась по лестнице к портрету Александра.
Штабс-капитан Студзинский стоял поодаль ее в группе офицеров и молчал. Странное
дело, в глазах его был тот же косоватый отблеск тревоги, как и у полковника
Малышева, начиная с четырех часов утра. Но всякий, кто увидал бы и полковника и
штабс-капитана в эту знаменитую ночь, мог бы сразу и уверенно сказать, в чем
разница: у Студзинского в глазах – тревога предчувствия, а у Малышева в глазах
тревога определенная, когда все уже совершенно ясно, понятно и погано. У
Студзинского из-за обшлага его шинели торчал длинный список артиллеристов
дивизиона. Студзинский только что произвел перекличку и убедился, что двадцати
человек не хватает. Поэтому список носил на себе след резкого движения
штабс-капитанских пальцев: он был скомкан.
В похолодевшем зале вились дымки – в офицерской группе
курили.
Минута в минуту, в семь часов перед строем появился
полковник Малышев, и, как предыдущим днем, его встретил приветственный грохот в
зале. Господин полковник, как и в предыдущий день, был опоясан серебряной
шашкой, но в силу каких-то причин тысяча огней уже не играла на серебряной
резьбе. На правом бедре у полковника покоился револьвер в кобуре, и означенная
кобура, вероятно, вследствие несвойственной полковнику Малышеву рассеянности,
была расстегнута.
Полковник выступил перед дивизионом, левую руку в перчатке
положил на эфес шашки, а правую без перчатки нежно наложил на кобуру и произнес
следующие слова:
– Приказываю господам офицерам и артиллеристам
мортирного дивизиона слушать внимательно то, что я им скажу! За ночь в нашем
положении, в положении армии, и я бы сказал, в государственном положении на
Украине произошли резкие и внезапные изменения. Поэтому я объявляю вам, что
дивизион распущен! Предлагаю каждому из вас, сняв с себя всякие знаки отличия и
захватив здесь в цейхгаузе все, что каждый из вас пожелает и что он может
унести на себе, разойтись по домам, скрыться в них, ничем себя не проявлять и
ожидать нового вызова от меня!
Он помолчал и этим как будто бы еще больше подчеркнул ту
абсолютно полную тишину, что была в зале. Даже фонари перестали шипеть. Все
взоры артиллеристов и офицерской группы сосредоточились на одной точке в зале,
именно на подстриженных усах господина полковника.
Он заговорил вновь:
– Этот вызов последует с моей стороны немедленно, лишь
произойдет какое-либо изменение в положении. Но должен вам сказать, что надежд
на него мало... Сейчас мне самому еще неизвестно, как сложится обстановка, но я
думаю, что лучшее, на что может рассчитывать каждый... э... (полковник вдруг
выкрикнул следующее слово) лучший! из вас – это быть отправленным на Дон. Итак:
приказываю всему дивизиону, за исключением господ офицеров и тех юнкеров,
которые сегодня ночью несли караулы, немедленно разойтись по домам!
– А?! А?! Га, га, га! – прошелестело по всей
громаде, и штыки в ней как-то осели. Замелькали растерянные лица, и как будто
где-то в шеренгах мелькнуло несколько обрадованных глаз...
Из офицерской группы выделился штабс-капитан Студзинский,
как-то иссиня-бледноватый, косящий глазами, сделал несколько шагов по
направлению к полковнику Малышеву, затем оглянулся на офицеров. Мышлаевский
смотрел не на него, а все туда же, на усы полковника Малышева, причем вид у
него был такой, словно он хочет, по своему обыкновению, выругаться скверными
матерными словами. Карась нелепо подбоченился и заморгал глазами. А в отдельной
группочке молодых прапорщиков вдруг прошелестело неуместное разрушительное
слово «арест»!..
– Что такое? Как? – где-то баском послышалось в
шеренге среди юнкеров.
– Арест!..
– Измена!!
Студзинский неожиданно и вдохновенно глянул на светящийся
шар над головой, вдруг скосил глаза на ручку кобуры и крикнул:
– Эй, первый взвод!
Передняя шеренга с краю сломалась, серые фигуры выделились
из нее, и произошла странная суета.
– Господин полковник! – совершенно сиплым голосом
сказал Студзинский. – Вы арестованы.
– Арестовать его!! – вдруг истерически звонко
выкрикнул один из прапорщиков и двинулся к полковнику.
– Постойте, господа! – крикнул медленно, но прочно
соображающий Карась.
Мышлаевский проворно выскочил из группы, ухватил
экспансивного прапорщика за рукав шинели и отдернул его назад.
– Пустите меня, господин поручик! – злобно дернув
ртом, выкрикнул прапорщик.
– Тише! – прокричал чрезвычайно уверенный голос
господина полковника. Правда, и ртом он дергал не хуже самого прапорщика,
правда, и лицо его пошло красными пятнами, но в глазах у него было уверенности
больше, чем у всей офицерской группы. И все остановились.
– Тише! – повторил полковник. – Приказываю
вам стать на места и слушать!
Воцарилось молчание, и у Мышлаевского резко насторожился
взор. Было похоже, что какая-то мысль уже проскочила в его голове, и он ждал
уже от господина полковника вещей важных и еще более интересных, чем те,
которые тот уже сообщил.
– Да, да, – заговорил полковник, дергая
щекой, – да, да... Хорош бы я был, если бы пошел в бой с таким составом,
который мне послал господь бог. Очень был бы хорош! Но то, что простительно
добровольцу-студенту, юноше-юнкеру, в крайнем случае, прапорщику, ни в коем
случае не простительно вам, господин штабс-капитан!
При этом полковник вонзил в Студзинского исключительной
резкости взор. В глазах у господина полковника по адресу Студзинского прыгали искры
настоящего раздражения. Опять стала тишина.
– Ну, так вот-с, – продолжал полковник. – В
жизнь свою не митинговал, а, видно, сейчас придется. Что ж, помитингуем! Ну,
так вот-с: правда, ваша попытка арестовать своего командира обличает в вас
хороших патриотов, но она же показывает, что вы э... офицеры, как бы
выразиться? неопытные! Коротко: времени у меня нет, и, уверяю вас, –
зловеще и значительно подчеркнул полковник, – и у вас тоже. Вопрос: кого
желаете защищать?
Молчание.
– Кого желаете защищать, я спрашиваю? – грозно
повторил полковник.
Мышлаевский с искрами огромного и теплого интереса
выдвинулся из группы, козырнул и молвил:
– Гетмана обязаны защищать, господин полковник.
– Гетмана? – переспросил полковник. –
Отлично-с. Дивизион, смирно! – вдруг рявкнул он так, что дивизион
инстинктивно дрогнул. – Слушать!! Гетман сегодня около четырех часов утра,
позорно бросив нас всех на произвол судьбы, бежал! Бежал, как последняя каналья
и трус! Сегодня же, через час после гетмана, бежал туда же, куда и гетман, то
есть в германский поезд, командующий нашей армией генерал от кавалерии
Белоруков. Не позже чем через несколько часов мы будем свидетелями катастрофы,
когда обманутые и втянутые в авантюру люди вроде вас будут перебиты, как
собаки. Слушайте: у Петлюры на подступах к городу свыше чем стотысячная армия,
и завтрашний день... да что я говорю, не завтрашний, а сегодняшний, –
полковник указал рукой на окно, где уже начинал синеть покров над
городом, – разрозненные, разбитые части несчастных офицеров и юнкеров,
брошенные штабными мерзавцами и этими двумя прохвостами, которых следовало бы
повесить, встретятся с прекрасно вооруженными и превышающими их в двадцать раз
численностью войсками Петлюры... Слушайте, дети мои! – вдруг сорвавшимся
голосом крикнул полковник Малышев, по возрасту годившийся никак не в отцы, а
лишь в старшие братья всем стоящим под штыками, – слушайте! Я, кадровый
офицер, вынесший войну с германцами, чему свидетель штабс-капитан Студзинский,
на свою совесть беру и ответственность все!.. все! вас предупреждаю! Вас
посылаю домой!! Понятно? – прокричал он.
– Да... а... га, – ответила масса, и штыки ее
закачались. И затем громко и судорожно заплакал во второй шеренге какой-то
юнкер.
Штабс-капитан Студзинский совершенно неожиданно для всего
дивизиона, а вероятно, и для самого себя, странным, не офицерским, жестом ткнул
руками в перчатках в глаза, причем дивизионный список упал на пол, и заплакал.
Тогда, заразившись от него, зарыдали еще многие юнкера,
шеренги сразу развалились, и голос Радамеса-Мышлаевского, покрывая нестройный
гвалт, рявкнул трубачу:
– Юнкер Павловский! Бейте отбой!!
– Господин полковник, разрешите поджечь здание
гимназии? – светло глядя на полковника, сказал Мышлаевский.
– Не разрешаю, – вежливо и спокойно ответил ему
Малышев.
– Господин полковник, – задушевно сказал
Мышлаевский, – Петлюре достанется цейхгауз, орудия и главное, –
Мышлаевский указал рукою в дверь, где в вестибюле над пролетом виднелась голова
Александра.
– Достанется, – вежливо подтвердил полковник.
– Ну как же, господин полковник?..
Малышев повернулся к Мышлаевскому, глядя на него
внимательно, сказал следующее:
– Господин поручик, Петлюре через три часа достанутся
сотни живых жизней, и единственно, о чем я жалею, что я ценой своей жизни и
даже вашей, еще более дорогой, конечно, их гибели приостановить не могу. О
портретах, пушках и винтовках попрошу вас более со мною не говорить.
– Господин полковник, – сказал Студзинский,
остановившись перед Малышевым, – от моего лица и от лица офицеров, которых
я толкнул на безобразную выходку, прошу вас принять наши извинения.
– Принимаю, – вежливо ответил полковник.
Когда над Городом начал расходиться утренний туман,
тупорылые мортиры стояли у Александровского плаца без замков, винтовки и
пулеметы, развинченные и разломанные, были разбросаны в тайниках чердака. В
снегу, в ямах и в тайниках подвалов были разбросаны груды патронов, и шары
больше не источали света в зале и коридорах. Белый щит с выключателями
разломали штыками юнкера под командой Мышлаевского.
В окнах было совершенно сине. И в синеве на площадке
оставались двое, уходящие последними – Мышлаевский и Карась.
– Предупредил ли Алексея командир? – озабоченно
спросил Мышлаевский Карася.
– Конечно, командир предупредил, ты ж видишь, что он не
явился? – ответил Карась.
– К Турбиным не попадем сегодня днем?
– Нет уж, днем нельзя, придется закапывать... то да се.
Едем к себе на квартиру.
В окнах было сине, а на дворе уже беловато, и вставал и
расходился туман.
|