6
Магазин «Парижский Шик», мадам Анжу помещался в самом центре
Города, на Театральной улице, проходящей позади оперного театра, в огромном
многоэтажном доме, и именно в первом этаже. Три ступеньки вели с улицы через
стеклянную дверь в магазин, а по бокам стеклянной двери были два окна, завешенные
тюлевыми пыльными занавесками. Никому не известно, куда делась сама мадам Анжу
и почему помещение ее магазина было использовано для целей вовсе не торговых.
На левом окне была нарисована цветная дамская шляпа с золотыми словами «Шик
паризьен», а за стеклом правого окна большущий плакат желтого картона с
нарисованными двумя скрещенными севастопольскими пушками, как на погонах у
артиллеристов, и надписью сверху:
«Героем можешь ты не быть, но добровольцем быть обязан».
Под пушками слова:
«Запись добровольцев в Мортирный Дивизион, имени
командующего, принимается».
У подъезда магазина стояла закопченная и развинченная
мотоциклетка с лодочкой, и дверь на пружине поминутно хлопала, и каждый раз,
как она открывалась, над ней звенел великолепный звоночек – бррынь-брррынь,
напоминающий счастливые и недавние времена мадам Анжу.
Турбин, Мышлаевский и Карась встали почти одновременно после
пьяной ночи и, к своему удивлению, с совершенно ясными головами, но довольно
поздно, около полудня. Выяснилось, что Николки и Шервинского уже нет. Николка
спозаранку свернул какой-то таинственный красненький узелок, покряхтел – эх,
эх... и отправился к себе в дружину, а Шервинский недавно уехал на службу в
штаб командующего.
Мышлаевский, оголив себя до пояса в заветной комнате Анюты
за кухней, где за занавеской стояла колонка и ванна, выпустил себе на шею и
спину и голову струю ледяной воды и, с воплем ужаса и восторга вскрикивая:
– Эх! Так его! Здорово! – залил все кругом на два
аршина. Затем растерся мохнатой простыней, оделся, голову смазал бриолином,
причесался и сказал Турбину:
– Алеша, эгм... будь другом, дай свои шпоры надеть.
Домой уж я не заеду, а не хочется являться без шпор.
– В кабинете возьми, в правом ящике стола.
Мышлаевский ушел в кабинетик, повозился там, позвякал и вышел.
Черноглазая Анюта, утром вернувшаяся из отпуска от тетки, шаркала петушиной
метелочкой по креслам. Мышлаевский откашлялся, искоса глянул на дверь, изменил
прямой путь на извилистый, дал крюку и тихо сказал:
– Здравствуйте, Анюточка...
– Елене Васильевне скажу, – тотчас механически и
без раздумья шепнула Анюта и закрыла глаза, как обреченный, над которым палач
уже занес нож.
– Глупень...
Турбин неожиданно заглянул в дверь. Лицо его стало ядовитым.
– Метелочку, Витя, рассматриваешь? Так. Красивая. А ты
бы лучше шел своей дорогой, а? А ты, Анюта, имей в виду, в случае, ежели он
будет говорить, что женится, так не верь, не женится.
– Ну что, ей-богу, поздороваться нельзя с человеком.
Мышлаевский побурел от незаслуженной обиды, выпятил грудь и
зашлепал шпорами из гостиной. В столовой он подошел к важной рыжеватой Елене, и
при этом глаза его беспокойно бегали.
– Здравствуй, Лена, ясная, с добрым утром тебя. Эгм...
(Из горла Мышлаевского выходил вместо металлического тенора хриплый низкий
баритон.) Лена, ясная, – воскликнул он прочувственно, – не сердись.
Люблю тебя, и ты меня люби. А что я нахамил вчера, не обращай внимания. Лена,
неужели ты думаешь, что я какой-нибудь негодяй?
С этими словами он заключил Елену в объятия и расцеловал ее
в обе щеки. В гостиной с мягким стуком упала петушья корона. С Анютой всегда
происходили странные вещи, лишь только поручик Мышлаевский появлялся в
турбинской квартире. Хозяйственные предметы начинали сыпаться из рук Анюты:
каскадом падали ножи, если это было в кухне, сыпались блюдца с буфетной стойки;
Аннушка становилась рассеянной, бегала без нужды в переднюю и там возилась с
калошами, вытирая их тряпкой до тех пор, пока не чавкали короткие, спущенные до
каблуков шпоры и не появлялся скошенный подбородок, квадратные плечи и синие бриджи.
Тогда Аннушка закрывала глаза и боком выбиралась из тесного, коварного ущелья.
И сейчас в гостиной, уронив метелку, она стояла в задумчивости и смотрела
куда-то вдаль, через узорные занавеси, в серое, облачное небо.
– Витька, Витька, – говорила Елена, качая головой,
похожей на вычищенную театральную корону, – посмотреть на тебя, здоровый
ты парень, с чего ж ты так ослабел вчера? Садись, пей чаек, может, тебе
полегчает.
– А ты, Леночка, ей-богу, замечательно выглядишь
сегодня. И капот тебе идет, клянусь честью, – заискивающе говорил
Мышлаевский, бросая легкие, быстрые взоры в зеркальные недра буфета, –
Карась, глянь, какой капот. Совершенно зеленый. Нет, до чего хороша.
– Очень красива Елена Васильевна, – серьезно и
искренне ответил Карась.
– Это электрик, – пояснила Елена, – да ты,
Витенька, говори сразу – в чем дело?
– Видишь ли, Лена, ясная, после вчерашней истории
мигрень у меня может сделаться, а с мигренью воевать невозможно...
– Ладно, в буфете.
– Вот, вот... Одну рюмку... Лучше всяких пирамидонов.
Страдальчески сморщившись, Мышлаевский один за другим
проглотил два стаканчика водки и закусил их обмякшим вчерашним огурцом. После
этого он объявил, что будто бы только что родился, и изъявил желание пить чай с
лимоном.
– Ты, Леночка, – хрипловато говорил Турбин, –
не волнуйся и поджидай меня, я съезжу, запишусь и вернусь домой. Касательно
военных действий не беспокойся, будем мы сидеть в городе и отражать этого
миленького президента – сволочь такую.
– Не послали бы вас куда-нибудь?
Карась успокоительно махнул рукой.
– Не беспокойтесь, Елена Васильевна. Во-первых, должен
вам сказать, что раньше двух недель дивизион ни в коем случае и готов не будет,
лошадей еще нет и снарядов. А когда и будет готов, то, без всяких сомнений,
останемся мы в Городе. Вся армия, которая сейчас формируется, несомненно, будет
гарнизоном Города. Разве в дальнейшем, в случае похода на Москву...
– Ну, это когда еще там... Эгм...
– Это с Деникиным нужно будет соединиться раньше...
– Да вы напрасно, господа, меня утешаете, я ничего ровно
не боюсь, напротив, одобряю.
Елена говорила действительно бодро, и в глазах ее уже была
деловая будничная забота. «Довлеет дневи злоба его».
– Анюта, – кричала она, – миленькая, там на
веранде белье Виктора Викторовича. Возьми его, детка, щеткой хорошенько, а
потом сейчас же стирай.
Успокоительнее всего на Елену действовал укладистый
маленький голубоглазый Карась. Уверенный Карась в рыженьком френче был
хладнокровен, курил и щурился.
В передней прощались.
– Ну, да хранит вас господь, – сказала Елена строго
и перекрестила Турбина. Также перекрестила она и Карася и Мышлаевского.
Мышлаевский обнял ее, а Карась, туго перепоясанный по широкой талии шинели,
покраснев, нежно поцеловал ее обе руки.
– Господин полковник, – мягко щелкнув шпорами и
приложив руку к козырьку, сказал Карась, – разрешите доложить?
Господин полковник сидел в низеньком зеленоватом будуарном
креслице на возвышении вроде эстрады в правой части магазина за маленьким
письменным столиком. Груды голубоватых картонок с надписью «Мадам Анжу. Дамские
шляпы» возвышались за его спиной, несколько темня свет из пыльного окна,
завешенного узористым тюлем. Господин полковник держал в руке перо и был на
самом деле не полковником, а подполковником в широких золотых погонах, с двумя
просветами и тремя звездами, и со скрещенными золотыми пушечками. Господин
полковник был немногим старше самого Турбина – было ему лет тридцать, самое
большое тридцать два. Его лицо, выкормленное и гладко выбритое, украшалось
черными, подстриженными по-американски усиками. В высшей степени живые и
смышленые глаза смотрели явно устало, но внимательно.
Вокруг полковника царил хаос мироздания. В двух шагах от
него в маленькой черной печечке трещал огонь, с узловатых черных труб,
тянущихся за перегородку и пропадавших там в глубине магазина, изредка капала
черная жижа. Пол, как на эстраде, так и в остальной части магазина переходивший
в какие-то углубления, был усеян обрывками бумаги и красными и зелеными
лоскутками материи. На высоте, над самой головой полковника трещала, как беспокойная
птица, пишущая машинка, и когда Турбин поднял голову, увидал, что пела она за
перилами, висящими под самым потолком магазина. За этими перилами торчали
чьи-то ноги и зад в синих рейтузах, а головы не было, потому что ее срезал
потолок. Вторая машинка стрекотала в левой части магазина, в неизвестной яме,
из которой виднелись яркие погоны вольноопределяющегося и белая голова, но не
было ни рук, ни ног.
Много лиц мелькало вокруг полковника, мелькали золотые
пушечные погоны, громоздился желтый ящик с телефонными трубками и проволоками,
а рядом с картонками грудами лежали, похожие на банки с консервами, ручные
бомбы с деревянными рукоятками и несколько кругов пулеметных лент. Ножная
швейная машина стояла под левым локтем г-на полковника, а у правой ноги высовывал
свое рыльце пулемет. В глубине и полутьме, за занавесом на блестящем пруте,
чей-то голос надрывался, очевидно, в телефон: «Да... да... говорю. Говорю: да,
да. Да, я говорю». Бррынь-ынь... – проделал звоночек... Пи-у, – спела
мягкая птичка где-то в яме, и оттуда молодой басок забормотал:
– Дивизион... слушаю... да... да.
– Я слушаю вас, – сказал полковник Карасю.
– Разрешите представить вам, господин полковник,
поручика Виктора Мышлаевского и доктора Турбина. Поручик Мышлаевский находится
сейчас во второй пехотной дружине, в качестве рядового, и желал бы перевестись
во вверенный вам дивизион по специальности. Доктор Турбин просит о назначении
его в качестве врача дивизиона.
Проговорив все это, Карась отнял руку от козырька, а
Мышлаевский козырнул. «Черт... надо будет форму скорее одеть», – досадливо
подумал Турбин, чувствуя себя неприятно без шапки, в качестве какого-то
оболтуса в черном пальто с барашковым воротником. Глаза полковника бегло
скользнули по доктору и переехали на шинель и лицо Мышлаевского.
– Так, – сказал он, – это даже хорошо. Вы
где, поручик, служили?
– В тяжелом Nдивизионе, господин полковник, –
ответил Мышлаевский, указывая таким образом свое положение во время германской
войны.
– В тяжелом? Это совсем хорошо. Черт их знает: артиллерийских
офицеров запихнули чего-то в пехоту. Путаница.
– Никак нет, господин полковник, – ответил
Мышлаевский, прочищая легоньким кашлем непокорный голос, – это я сам
добровольно попросился ввиду того, что спешно требовалось выступить под
Пост-Волынский. Но теперь, когда дружина укомплектована в достаточной мере...
– В высшей степени одобряю... хорошо, – сказал
полковник и, действительно, в высшей степени одобрительно посмотрел в глаза
Мышлаевскому. – Рад познакомиться... Итак... ах, да, доктор? И вы желаете
к нам? Гм...
Турбин молча склонил голову, чтобы не отвечать «так точно» в
своем барашковом воротнике.
– Гм... – полковник глянул в окно, – знаете,
это мысль, конечно, хорошая. Тем более, что на днях возможно... Тэк-с... –
он вдруг приостановился, чуть прищурил глазки и заговорил, понизив голос: –
Только... как бы это выразиться... Тут, видите ли, доктор, один вопрос...
Социальные теории и... гм... вы социалист? Не правда ли? Как все интеллигентные
люди? – Глазки полковника скользнули в сторону, а вся его фигура, губы и
сладкий голос выразили живейшее желание, чтобы доктор Турбин оказался именно
социалистом, а не кем-нибудь иным. – Дивизион у нас так и называется –
студенческий, – полковник задушевно улыбнулся, не показывая глаз. –
Конечно, несколько сентиментально, но я сам, знаете ли, университетский.
Турбин крайне разочаровался и удивился. «Черт... Как же
Карась говорил?..» Карася он почувствовал в этот момент где-то у правого своего
плеча и, не глядя, понял, что тот напряженно желает что-то дать ему понять, но
что именно – узнать нельзя.
– Я, – вдруг бухнул Турбин, дернув щекой, – к
сожалению, не социалист, а... монархист. И даже, должен сказать, не могу
выносить самого слова «социалист». А из всех социалистов больше всех ненавижу
Александра Федоровича Керенского.
Какой-то звук вылетел изо рта у Карася сзади, за правым
плечом Турбина. «Обидно расставаться с Карасем и Витей, – подумал
Турбин, – но шут его возьми, этот социальный дивизион».
Глазки полковника мгновенно вынырнули на лице, и в них
мелькнула какая-то искра и блеск. Рукой он взмахнул, как будто желая
вежливенько закрыть рот Турбину, и заговорил:
– Это печально. Гм... очень печально... Завоевания
революции и прочее... У меня приказ сверху: избегать укомплектования
монархическими элементами, ввиду того, что население... необходима, видите ли,
сдержанность. Кроме того, гетман, с которым мы в непосредственной и теснейшей
связи, как вам известно... печально... печально...
Голос полковника при этом не только не выражал никакой
печали, но, наоборот, звучал очень радостно, и глазки находились в
совершеннейшем противоречии с тем, что он говорил.
«Ага-а? – многозначительно подумал Турбин, – дурак
я... а полковник этот не глуп. Вероятно, карьерист, судя по физиономии, но это
ничего».
– Не знаю уж, как и быть... ведь в настоящий
момент, – полковник жирно подчеркнул слово «настоящий», – так, в
настоящий момент, я говорю, непосредственной нашей задачей является защита
Города и гетмана от банд Петлюры, и, возможно, большевиков. А там, там видно
будет... Позвольте узнать, где вы служили, доктор, до сего времени?
– В тысяча девятьсот пятнадцатом году, по окончании
университета экстерном, в венерологической клинике, затем младшим врачом в
Белградском гусарском полку, а затем ординатором тяжелого трехсводного
госпиталя. В настоящее время демобилизован и занимаюсь частной практикой.
– Юнкер! – воскликнул полковник, – попросите
ко мне старшего офицера.
Чья-то голова провалилась в яме, а затем перед полковником
оказался молодой офицер, черный, живой и настойчивый. Он был в круглой
барашковой шапке, с малиновым верхом, перекрещенным галуном, в серой, длинной a
La Мышлаевский шинели, с туго перетянутым поясом, с револьвером. Его помятые
золотые погоны показывали, что он штабс-капитан.
– Капитан Студзинский, – обратился к нему полковник, –
будьте добры отправить в штаб командующего отношение о срочном переводе ко мне
поручика... э...
– Мышлаевский, – сказал, козырнув, Мышлаевский.
– ...Мышлаевского, по специальности, из второй дружины.
И туда же отношение, что лекарь... э?
– Турбин...
– Турбин мне крайне необходим в качестве врача
дивизиона. Просим о срочном его назначении.
– Слушаю, господин полковник, – с неправильными
ударениями ответил офицер и козырнул. «Поляк», – подумал Турбин.
– Вы, поручик, можете не возвращаться в дружину (это
Мышлаевскому). Поручик примет четвертый взвод (офицеру).
– Слушаю, господин полковник.
– Слушаю, господин полковник.
– А вы, доктор, с этого момента на службе. Предлагаю
вам явиться сегодня через час на плац Александровской гимназии.
– Слушаю, господин полковник.
– Доктору немедленно выдать обмундирование.
– Слушаю.
– Слушаю, слушаю! – кричал басок в яме.
– Слушаете? Нет. Говорю: нет... Нет, говорю, –
кричало за перегородкой.
Брры-ынь... Пи... Пи-у, – пела птичка в яме.
– Слушаете?..
– "Свободные вести"! «Свободные вести»!
Ежедневная новая газета «Свободные вести»! – кричал газетчик-мальчишка,
повязанный сверх шайки бабьим платком. – Разложение Петлюры. Прибытие
черных войск в Одессу. «Свободные вести»!
Турбин успел за час побывать дома. Серебряные погоны вышли
из тьмы ящика в письменном столе, помещавшемся в маленьком кабинете Турбина,
примыкавшем к гостиной. Там белые занавеси на окне застекленной двери,
выходящей на балкон, письменный стол с книгами и чернильным прибором, полки с
пузырьками лекарств и приборами, кушетка, застланная чистой простыней. Бедно и
тесновато, но уютно.
– Леночка, если сегодня я почему-либо запоздаю и если
кто-нибудь придет, скажи – приема нет. Постоянных больных нет... Поскорее,
детка.
Елена торопливо, оттянув ворот гимнастерки, пришивала
погоны... Вторую пару, защитных зеленых с черным просветом, она пришила на
шинель.
Через несколько минут Турбин выбежал через парадный ход,
глянул на белую дощечку:
"Доктор А.В.Турбин.
Венерические болезни и сифилис.
606 – 914.
Прием с 4-х до 6-ти."
Приклеил поправку «С 5-ти до 7-ми» и побежал вверх, по
Алексеевскому спуску.
– "Свободные вести"!
Турбин задержался, купил у газетчика и на ходу развернул
газету:
"Беспартийная демократическая газета.
Выходит ежедневно.
13 декабря 1918 года.
Вопросы внешней торговли и, в частности, торговли с
Германией заставляют нас..."
– Позвольте, а где же?.. Руки зябнут.
«По сообщению нашего корреспондента, в Одессе ведутся
переговоры о высадке двух дивизий черных колониальных войск. Консул Энно не
допускает мысли, чтобы Петлюра...»
– Ах, сукин сын, мальчишка!
"Перебежчики, явившиеся вчера в штаб нашего
командования на Посту-Волынском, сообщили о все растущем разложении в рядах
банд Петлюры. Третьего дня конный полк в районе Коростеня открыл огонь по пехотному
полку сечевых стрельцов. В бандах Петлюры наблюдается сильное тяготение к миру.
Видимо, авантюра Петлюры идет к краху. По сообщению того же перебежчика,
полковник Болботун, взбунтовавшийся против Петлюры, ушел в неизвестном
направлении со своим полком и 4-мя орудиями. Болботун склоняется к гетманской
ориентации.
Крестьяне ненавидят Петлюру за реквизиции. Мобилизация,
объявленная им в деревнях, не имеет никакого успеха. Крестьяне массами
уклоняются от нее, прячась в лесах."
– Предположим... ах, мороз проклятый... Извините.
– Батюшка, что ж вы людей давите? Газетки дома надо
читать...
– Извините...
«Мы всегда утверждали, что авантюра Петлюры...»
– Вот мерзавец! Ах ты ж, мерзавцы...
Кто честен и не волк, идет в добровольческий полк...
– Иван Иванович, что это вы сегодня не в духе?
– Да жена напетлюрила. С самого утра сегодня
болботунит...
Турбин даже в лице изменился от этой остроты, злобно скомкал
газету и швырнул ее на тротуар. Прислушался.
– Бу-у, – пели пушки. У-уух, – откуда-то, из
утробы земли, звучало за городом.
– Что за черт?
Турбин круто повернулся, поднял газетный ком, расправил его
и прочитал еще раз на первой странице внимательно:
"В районе Ирпеня столкновения
наших разведчиков с отдельными группами бандитов Петлюры.
На Серебрянском направлении спокойно.
В Красном Трактире без перемен.
В направлении Боярки полк гетманских
сердюков лихой атакой рассеял банду в полторы тысячи человек. В плен взято 2
человека."
Гу... гу... гу... Бу... бу... бу... – ворчала серенькая
зимняя даль где-то на юго-западе. Турбин вдруг открыл рот и побледнел.
Машинально запихнул газету в карман. От бульвара, по Владимирской улице чернела
и ползла толпа. Прямо по мостовой шло много людей в черных пальто... Замелькали
бабы на тротуарах. Конный, из Державной варты, ехал, словно предводитель.
Рослая лошадь прядала ушами, косилась, шла боком. Рожа у всадника была
растерянная. Он изредка что-то выкрикивал, помахивая нагайкой для порядка, и
выкриков его никто не слушал. В толпе, в передних рядах, мелькнули золотые ризы
и бороды священников, колыхнулась хоругвь. Мальчишки сбегались со всех сторон.
– "Вести"! – крикнул газетчик и
устремился к толпе.
Поварята в белых колпаках с плоскими донышками выскочили из
преисподней ресторана «Метрополь». Толпа расплывалась по снегу, как чернила по
бумаге.
Желтые длинные ящики колыхались над толпой. Когда первый
поравнялся с Турбиным, тот разглядел угольную корявую надпись на его боку:
«Прапорщик Юцевич».
На следующем: «Прапорщик Иванов».
На третьем: «Прапорщик Орлов».
В толпе вдруг возник визг. Седая женщина, в сбившейся на
затылок шляпе, спотыкаясь и роняя какие-то свертки на землю, врезалась с
тротуара в толпу.
– Что это такое? Ваня?! – залился ее голос.
Кто-то, бледнея, побежал в сторону. Взвыла одна баба, за нею другая.
– Господи Исусе Христе! – забормотали сзади
Турбина. Кто-то давил его в спину и дышал в шею.
– Господи... последние времена. Что ж это, режут
людей?.. Да что ж это...
– Лучше я уж не знаю что, чем такое видеть.
– Что? Что? Что? Что? Что такое случилось? Кого это
хоронят?
– Ваня! – завывало в толпе.
– Офицеров, что порезали в Попелюхе, – торопливо,
задыхаясь от желания первым рассказать, бубнил голос, – выступили в
Попелюху, заночевали всем отрядом, а ночью их окружили мужики с петлюровцами и
начисто всех порезали. Ну, начисто... Глаза повыкалывали, на плечах погоны
повырезали. Форменно изуродовали.
– Вот оно что? Ах, ах, ах...
«Прапорщик Коровин», «Прапорщик Гердт», – проплывали
желтые гробы.
– До чего дожили... Подумайте.
– Междоусобные брани.
– Да как же?..
– Заснули, говорят...
– Так им и треба... – вдруг свистнул в толпе за
спиной Турбина черный голосок, и перед глазами у него позеленело. В мгновение
мелькнули лица, шапки. Словно клещами, ухватил Турбин, просунув руку между
двумя шеями, голос за рукав черного пальто. Тот обернулся и впал в состояние
ужаса.
– Что вы сказали? – шипящим голосом спросил Турбин
и сразу обмяк.
– Помилуйте, господин офицер, – трясясь в ужасе,
ответил голос, – я ничего не говорю. Я молчу. Что вы-с? – голос
прыгал.
Утиный нос побледнел, и Турбин сразу понял, что он ошибся,
схватил не того, кого нужно. Под утиным барашковым носом торчала исключительной
благонамеренности физиономия. Ничего ровно она не могла говорить, и круглые
глазки ее закатывались от страха.
Турбин выпустил рукав и в холодном бешенстве начал рыскать
глазами по шапкам, затылкам и воротникам, кипевшим вокруг него. Левой рукой он
готовился что-то ухватить, а правой придерживал в кармане ручку браунинга.
Печальное пение священников проплывало мимо, и рядом, надрываясь, голосила баба
в платке. Хватать было решительно некого, голос словно сквозь землю провалился.
Проплыл последний гроб, «Прапорщик Морской», пролетели какие-то сани.
– "Вести"! – вдруг под самым ухом
Турбина резнул сиплый альт.
Турбин вытащил из кармана скомканный лист и, не помня себя,
два раза ткнул им мальчишке в физиономию, приговаривая со скрипом зубовным:
– Вот тебе вести. Вот тебе. Вот тебе вести. Сволочь!
На этом припадок его бешенства и прошел. Мальчишка разронял
газеты, поскользнулся и сел в сугроб. Лицо его мгновенно перекосилось фальшивым
плачем, а глаза наполнились отнюдь не фальшивой, лютейшей ненавистью.
– Што это... что вы... за что мине? – загнусил он,
стараясь зареветь и шаря по снегу. Чье-то лицо в удивлении выпятилось на
Турбина, но боялось что-нибудь сказать. Чувствуя стыд и нелепую чепуху, Турбин
вобрал голову в плечи и, круто свернув, мимо газового фонаря, мимо белого бока
круглого гигантского здания музея, мимо каких-то развороченных ям с занесенными
пленкой снега кирпичами, выбежал на знакомый громадный плац – сад
Александровской гимназии.
– "Вести"! «Ежедневная демократическая
газета»! – донеслось с улицы.
Стовосьмидесятиоконным, четырехэтажным громадным покоем
окаймляла плац родная Турбину гимназия. Восемь лет провел Турбин в ней, в
течение восьми лет в весенние перемены он бегал по этому плацу, а зимами, когда
классы были полны душной пыли и лежал на плацу холодный важный снег зимнего
учебного года, видел плац из окна. Восемь лет растил и учил кирпичный покой
Турбина и младших – Карася и Мышлаевского.
И ровно восемь же лет назад в последний раз видел Турбин сад
гимназии. Его сердце защемило почему-то от страха. Ему показалось вдруг, что
черная туча заслонила небо, что налетел какой-то вихрь и смыл всю жизнь, как
страшный вал смывает пристань. О, восемь лет учения! Сколько в них было
нелепого и грустного и отчаянного для мальчишеской души, но сколько было
радостного. Серый день, серый день, серый день, ут консекутивум, Кай Юлий
Цезарь, кол по космографии и вечная ненависть к астрономии со дня этого кола.
Но зато и весна, весна и грохот в залах, гимназистки в зеленых передниках на
бульваре, каштаны и май, и, главное, вечный маяк впереди – университет, значит,
жизнь свободная, – понимаете ли вы, что значит университет? Закаты на
Днепре, воля, деньги, сила, слава.
И вот он все это прошел. Вечно загадочные глаза учителей, и
страшные, до сих пор еще снящиеся, бассейны, из которых вечно выливается и
никак не может вылиться вода, и сложные рассуждения о том, чем Ленский
отличается от Онегина, и как безобразен Сократ, и когда основан орден иезуитов,
и высадился Помпеи, и еще кто-то высадился, и высадился и высаживался в течение
двух тысяч лет...
Мало этого. За восемью годами гимназии, уже вне всяких
бассейнов, трупы анатомического театра, белые палаты, стеклянное молчание
операционных, а затем три года метания в седле, чужие раны, унижения и
страдания, – о, проклятый бассейн войны... И вот высадился все там же, на
этом плацу, в том же саду. И бежал по плацу достаточно больной и издерганный,
сжимал браунинг в кармане, бежал черт знает куда и зачем. Вероятно, защищать ту
самую жизнь – будущее, из-за которого мучился над бассейнами и теми проклятыми
пешеходами, из которых один идет со станции "А", а другой навстречу
ему со станции "Б".
Черные окна являли полнейший и угрюмейший покой. С первого
взгляда становилось понятно, что это покой мертвый. Странно, в центре города,
среди развала, кипения и суеты, остался мертвый четырехъярусный корабль,
некогда вынесший в открытое море десятки тысяч жизней. Похоже было, что никто
уже его теперь не охранял, ни звука, ни движения не было в окнах и под стенами,
крытыми желтой николаевской краской. Снег девственным пластом лежал на крышах,
шапкой сидел на кронах каштанов, снег устилал плац ровно, и только несколько
разбегающихся дорожек следов показывали, что истоптали его только что.
И главное: не только никто не знал, но и никто не
интересовался – куда же все делось? Кто теперь учится в этом корабле? А если не
учится, то почему? Где сторожа? Почему страшные, тупорылые мортиры торчат под
шеренгою каштанов у решетки, отделяющей внутренний палисадник у внутреннего
парадного входа? Почему в гимназии цейхгауз? Чей? Кто? Зачем?
Никто этого не знал, как никто не знал, куда девалась мадам
Анжу и почему бомбы в ее магазине легли рядом с пустыми картонками?..
– Накати-и! – прокричал голос. Мортиры шевелились
и ползали. Человек двести людей шевелились, перебегали, приседали и вскакивали
около громадных кованых колес. Смутно мелькали желтые полушубки, серые шинели и
папахи, фуражки военные и защитные, и синие, студенческие.
Когда Турбин пересек грандиозный плац, четыре мортиры стали
в шеренгу, глядя на него пастью. Спешное учение возле мортир закончилось, я в
две шеренги стал пестрый новобранный строй дивизиона.
– Господин кап-пи-тан, – пропел голос
Мышлаевского, – взвод готов.
Студзинский появился перед шеренгами, попятился и крикнул:
– Левое плечо вперед, шагом марш!
Строй хрустнул, колыхнулся и, нестройно топча снег, поплыл.
Замелькали мимо Турбина многие знакомые и типичные
студенческие лица. В голове третьего взвода мелькнул Карась. Не зная еще, куда
и зачем, Турбин захрустел рядом со взводом...
Карась вывернулся из строя и, озабоченный, идя задом, начал
считать:
– Левой. Левой. Ать. Ать.
В черную пасть подвального хода гимназии змеей втянулся строй,
и пасть начала заглатывать ряд за рядом.
Внутри гимназии было еще мертвеннее и мрачнее, чем снаружи.
Каменную тишину и зыбкий сумрак брошенного здания быстро разбудило эхо военного
шага. Под сводами стали летать какие-то звуки, точно проснулись демоны. Шорох и
писк слышался в тяжком шаге – это потревоженные крысы разбегались по темным
закоулкам. Строй прошел по бесконечным и черным подвальным коридорам,
вымощенным кирпичными плитами, и пришел в громадный зал, где в узкие прорези
решетчатых окошек, сквозь мертвую паутину, скуповато притекал свет.
Адовый грохот молотков взломал молчание. Вскрывали
деревянные окованные ящики с патронами, вынимали бесконечные ленты и похожие на
торты круги для льюисовских пулеметов. Вылезли черные и серые, похожие на злых
комаров, пулеметы. Стучали гайки, рвали клещи, в углу со свистом что-то резала
пила. Юнкера вынимали кипы слежавшихся холодных папах, шинели в железных
складках, негнущиеся ремни, подсумки и фляги в сукне.
– Па-а-живей, – послышался голос Студзинского. Человек
шесть офицеров, в тусклых золотых погонах, завертелись, как плауны на воде.
Что-то выпевал выздоровевший тенор Мышлаевского.
– Господин доктор! – прокричал Студзинский из
тьмы, – будьте любезны принять команду фельдшеров и дать ей инструкции.
Перед Турбиным тотчас оказались двое студентов. Один из них,
низенький и взволнованный, был с красным крестом на рукаве студенческой шинели.
Другой – в сером, и папаха налезала ему на глаза, так что он все время
поправлял ее пальцами.
– Там ящики с медикаментами, – проговорил
Турбин, – выньте из них сумки, которые через плечо, и мне докторскую с
набором. Потрудитесь выдать каждому из артиллеристов по два индивидуальных
пакета, бегло объяснив, как их вскрыть в случае надобности.
Голова Мышлаевского выросла над серым копошащимся вечем. Он
влез на ящик, взмахнул винтовкой, лязгнул затвором, с треском вложил обойму и
затем, целясь в окно и лязгая, лязгая и целясь, забросал юнкеров выброшенными
патронами. После этого как фабрика застучала в подвале. Перекатывая стук и лязг,
юнкера зарядили винтовки.
– Кто не умеет, осторожнее, юнкера-а, – пел
Мышлаевский, – объясните студентам.
Через головы полезли ремни с подсумками и фляги.
Произошло чудо. Разношерстные пестрые люди превращались в
однородный, компактный слой, над которым колючей щеткой, нестройно взмахивая и
шевелясь, поднялась щетина штыков.
– Господ офицеров попрошу ко мне, – где-то
прозвучал Студзинский.
В темноте коридора, под малиновый тихонький звук шпор,
Студзинский заговорил негромко.
– Впечатления?
Шпоры потоптались. Мышлаевский, небрежно и ловко ткнув
концами пальцев в околыш, пододвинулся к штабс-капитану и сказал:
– У меня во взводе пятнадцать человек не имеют понятия
о винтовке. Трудновато.
Студзинский, вдохновенно глядя куда-то вверх, где скромно и
серенько сквозь стекло лился последний жиденький светик, молвил:
– Настроение?
Опять заговорил Мышлаевский:
– Кхм... кхм... Гробы напортили. Студентики смутились.
На них дурно влияет. Через решетку видели.
Студзинский метнул на него черные упорные глаза.
– Потрудитесь поднять настроение.
И шпоры зазвякали, расходясь.
– Юнкер Павловский! – загремел в цейхгаузе
Мышлаевский, как Радамес в «Аиде».
– Павловского... го!.. го!.. го!! – ответил
цейхгауз каменным эхом и ревом юнкерских голосов.
– И'я!
– Алексеевского училища?
– Точно так, господин поручик.
– А ну-ка, двиньте нам песню поэнергичнее. Так, чтобы
Петлюра умер, мать его душу...
Один голос, высокий и чистый, завел под каменными сводами:
Артиллеристом я рожден...
Тенора откуда-то ответили в гуще штыков:
В семье бригадной я учился.
Вся студенческая гуща как-то дрогнула, быстро со слуха
поймала мотив, и вдруг, стихийным басовым хоралом, стреляя пушечным эхам,
взорвало весь цейхгауз:
Ог-неем-ем картечи я крещен
И буйным бархатом об-ви-и-и-ился.
Огне-е-е-е-е-е-ем...
Зазвенело в ушах, в патронных ящиках, в мрачных стеклах, в
головах, и какие-то забытые пыльные стаканы на покатых подоконниках тряслись и
звякали...
И за канаты тормозные
Меня качали номера.
Студзинский, выхватив из толпы шинелей, штыков и пулеметов
двух розовых прапорщиков, торопливым шепотом отдавал им приказание:
– Вестибюль... сорвать кисею... поживее...
И прапорщики унеслись куда-то.
Идут и поют
Юнкера гвардейской школы!
Трубы, литавры,
Тарелки звенят!!
Пустая каменная коробка гимназии теперь ревела и выла в
страшном марше, и крысы сидели в глубоких норах, ошалев от ужаса.
– Ать... ать!.. – резал пронзительным голосом рев
Карась.
– Веселей!.. – прочищенным голосом кричал
Мышлаевский. – Алексеевцы, кого хороните?..
Не серая, разрозненная гусеница, а
Модистки! кухарки! горничные!
прачки!!
Вслед юнкерам уходящим глядят!!! -
одетая колючими штыками валила по коридору шеренга, и пол
прогибался и гнулся под хрустом ног. По бесконечному коридору и во второй этаж
в упор на гигантский, залитый светом через стеклянный купол вестибюль шла
гусеница, и передние ряды вдруг начали ошалевать.
На кровном аргамаке, крытом царским вальтрапом с вензелями,
поднимая аргамака на дыбы, сияя улыбкой, в треуголке, заломленной с поля, с
белым султаном, лысоватый и сверкающий Александр вылетал перед артиллеристами.
Посылая им улыбку за улыбкой, исполненные коварного шарма, Александр взмахивал
палашом и острием его указывал юнкерам на Бородинские полки. Клубочками ядер
одевались Бородинские поля, и черной тучей штыков покрывалась даль на
двухсаженном полотне.
...ведь были ж...
схватки боевые?!
– Да говорят... – звенел Павловский.
Да говорят, еще какие!! -
гремели басы.
Не да-а-а-а-ром помнит вся Россия
Про день Бородина!!
Ослепительный Александр несся на небо, и оборванная кисея,
скрывавшая его целый год, лежала валом у копыт его коня.
– Императора Александра Благословенного не видели, что
ли? Ровней, ровней! Ать. Ать. Леу. Леу! – выл Мышлаевский, и гусеница
поднималась, осаживая лестницу грузным шагом александровской пехоты. Мимо
победителя Наполеона левым плечом прошел дивизион в необъятный двусветный
актовый зал и, оборвав песню, стал густыми шеренгами, колыхнув штыками.
Сумрачный белесый свет царил в зале, и мертвенными, бледными пятнами глядели в
простенках громадные, наглухо завешенные портреты последних царей.
Студзинский попятился и глянул на браслет-часы. В это
мгновение вбежал юнкер и что-то шепнул ему.
– Командир дивизиона, – расслышали ближайшие.
Студзинский махнул рукой офицерам. Те побежали между
шеренгами и выровняли их. Студзинский вышел в коридор навстречу командиру.
Звеня шпорами, полковник Малышев по лестнице, оборачиваясь и
косясь на Александра, поднимался ко входу в зал. Кривая кавказская шашка с
вишневым темляком болталась у него на левом бедре. Он был в фуражке черного
буйного бархата и длинной шинели с огромным разрезом назади. Лицо его было
озабочено. Студзинский торопливо подошел к нему и остановился, откозыряв.
Малышев спросил его:
– Одеты?
– Так точно. Все приказания исполнены.
– Ну, как?
– Драться будут. Но полная неопытность. На сто двадцать
юнкеров восемьдесят студентов, не умеющих держать в руках винтовку.
Тень легла на лицо Малышева. Он помолчал.
– Великое счастье, что хорошие офицеры попались, –
продолжал Студзинский, – в особенности этот новый, Мышлаевский. Как-нибудь
справимся.
– Так-с. Ну-с, вот что: потрудитесь, после моего
смотра, дивизион, за исключением офицеров и караула в шестьдесят человек из
лучших и опытнейших юнкеров, которых вы оставите у орудий, в цейхгаузе и на
охране здания, распустить по домам с тем, чтобы завтра в семь часов утра весь
дивизион был в сборе здесь.
Дикое изумление разбило Студзинского, глаза его
неприличнейшим образом выкатились на господина полковника. Рот раскрылся.
– Господин полковник... – все ударения у
Студзинского от волнения полезли на предпоследний слог, – разрешите
доложить. Это невозможно. Единственный способ сохранить сколько-нибудь
боеспособным дивизион – это задержать его на ночь здесь.
Господин полковник тут же, и очень быстро, обнаружил новое
свойство – великолепнейшим образом сердиться. Шея его и щеки побурели и глаза
загорелись.
– Капитан, – заговорил он неприятным
голосом, – я вам в ведомости прикажу выписать жалование не как старшему
офицеру, а как лектору, читающему командирам дивизионов, и это мне будет
неприятно, потому что я полагал, что в вашем лице я буду иметь именно опытного
старшего офицера, а не штатского профессора. Ну-с, так вот: лекции мне не
нужны. Паа-прошу вас советов мне не давать! Слушать, запоминать. А запомнив –
исполнять!
И тут оба выпятились друг на друга.
Самоварная краска полезла по шее и щекам Студзинского, и
губы его дрогнули. Как-то скрипнув горлом, он произнес:
– Слушаю, господин полковник.
– Да-с, слушать. Распустить по домам. Приказать
выспаться, и распустить без оружия, а завтра чтобы явились в семь часов.
Распустить, и мало этого: мелкими партиями, а не взводными ящиками, и без
погон, чтобы не привлекать внимания зевак своим великолепием.
Луч понимания мелькнул в глазах Студзинского, а обида в них
погасла.
– Слушаю, господин полковник.
Господин полковник тут резко изменился.
– Александр Брониславович, я вас знаю не первый день
как опытного и боевого офицера. Но ведь и вы меня знаете? Стало быть, обиды
нет? Обиды в такой час неуместны. Я неприятно сказал – забудьте, ведь вы
тоже...
Студзинский залился густейшей краской.
– Точно так, господин полковник, я виноват.
– Ну-с, и отлично. Не будем же терять времени, чтобы их
не расхолаживать. Словом, все на завтра. Завтра яснее будет видно. Во всяком
случае, скажу заранее: на орудия – внимания ноль, имейте в виду – лошадей не
будет и снарядов тоже. Стало быть, завтра с утра стрельба из винтовок, стрельба
и стрельба. Сделайте мне так, чтобы дивизион завтра к полудню стрелял, как
призовой полк. И всем опытным юнкерам – гранаты. Понятно?
Мрачнейшие тени легли на Студзинского. Он напряженно слушал.
– Господин полковник, разрешите спросить?
– Знаю-с, что вы хотите спросить. Можете не спрашивать.
Я сам вам отвечу – погано-с, бывает хуже, но редко. Теперь понятно?
– Точно так!
– Ну, так вот-с, – Малышев очень понизил
голос, – понятно, что мне не хочется остаться в этом каменном мешке на
подозрительную ночь и, чего доброго, угробить двести ребят, из которых сто
двадцать даже не умеют стрелять!
Студзинский молчал.
– Ну так вот-с. А об остальном вечером. Все успеем.
Валите к дивизиону.
И они вошли в зал.
– Смир-р-р-р-но! Га-сааа офицеры! – прокричал
Студзинский.
– Здравствуйте, артиллеристы!
Студзинский из-за спины Малышева, как беспокойный режиссер,
взмахнул рукой, и серая колючая стена рявкнула так, что дрогнули стекла.
– Здра...рра...жла...гсин... полковник...
Малышев весело оглядел ряды, отнял руку от козырька и
заговорил:
– Бесподобно... Артиллеристы! Слов тратить не буду,
говорить не умею, потому что на митингах не выступал, и потому скажу коротко.
Будем мы бить Петлюру, сукина сына, и, будьте покойны, побьем. Среди вас
владимировцы, константиновцы, алексеевцы, орлы их ни разу еще не видали от них
сраму. А многие из вас воспитанники этой знаменитой гимназии. Старые ее стены
смотрят на вас. И я надеюсь, что вы не заставите краснеть за вас. Артиллеристы
мортирного дивизиона! Отстоим Город великий в часы осады бандитом. Если мы
обкатим этого милого президента шестью дюймами, небо ему покажется не более,
чем его собственные подштанники, мать его душу через семь гробов!!!
– Га...а-а... Га-а... – ответила колючая гуща,
подавленная бойкостью выражений господина полковника.
– Постарайтесь, артиллеристы!
Студзинский опять, как режиссер из-за кулис, испуганно
взмахнул рукой, и опять громада обрушила пласты пыли своим воплем, повторенным
громовым эхом:
Ррр...Ррррр...Стра...Рррррр!!!
Через десять минут в актовом зале, как на Бородинском поле,
стали сотни ружей в козлах. Двое часовых зачернели на концах поросшей штыками
паркетной пыльной равнины. Где-то в отдалении, внизу, стучали и перекатывались
шаги торопливо расходившихся, согласно приказу, новоявленных артиллеристов. В
коридорах что-то ковано гремело и стучало, и слышались офицерские выкрики –
Студзинский сам разводил караулы. Затем неожиданно в коридорах запела труба. В
ее рваных, застоявшихся звуках, летящих по всей гимназии, грозность была
надломлена, а слышна явственная тревога и фальшь. В коридоре над пролетом,
окаймленном двумя рамками лестницы в вестибюль, стоял юнкер и раздувал щеки.
Георгиевские потертые ленты свешивались с тусклой медной трубы. Мышлаевский,
растопырив ноги циркулем, стоял перед трубачом и учил, и пробовал его.
– Не доносите... Теперь так, так. Раздуйте ее,
раздуйте. Залежалась, матушка. А ну-ка, тревогу.
«Та-та-там-та-там», – пел трубач, наводя ужас и тоску
на крыс.
Сумерки резко ползли в двусветный зал. Перед полем в козлах
остались Малышев и Турбин. Малышев как-то хмуро глянул на врача, но сейчас же
устроил на лице приветливую улыбку.
– Ну-с, доктор, у вас как? Санитарная часть в порядке?
– Точно так, господин полковник.
– Вы, доктор, можете отправляться домой. И фельдшеров
отпустите. И таким образом: фельдшера пусть явятся завтра в семь часов утра,
вместе с остальными... А вы... (Малышев подумал, прищурился.) Вас попрошу
прибыть сюда завтра в два часа дня. До тех пор вы свободны. (Малышев опять
подумал.) И вот что-с: погоны можете пока не надевать. (Малышев помялся.) В
наши планы не входит особенно привлекать к себе внимание. Одним словом, завтра
прошу в два часа сюда.
– Слушаю-с, господин полковник.
Турбин потоптался на месте. Малышев вынул портсигар и
предложил ему папиросу. Турбин в ответ зажег спичку. Загорелись две красные
звездочки, и тут же сразу стало ясно, что значительно потемнело. Малышев беспокойно
глянул вверх, где смутно белели дуговые шары, потом вышел в коридор.
– Поручик Мышлаевский. Пожалуйте сюда. Вот что-с:
поручаю вам электрическое освещение здания полностью. Потрудитесь в кратчайший
срок осветить. Будьте любезны овладеть им настолько, чтобы в любое мгновение вы
могли его всюду не только зажечь, но и потушить. И ответственность за освещение
целиком ваша.
Мышлаевский козырнул, круто повернулся. Трубач пискнул и
прекратил. Мышлаевский, бренча шпорами – топы-топы-топы, – покатился по
парадной лестнице с такой быстротой, словно поехал на коньках. Через минуту
откуда-то снизу раздались его громовые удары кулаками куда-то и командные
вопли. И в ответ им, в парадном подъезде, куда вел широченный двускатный
вестибюль, дав слабый отблеск на портрет Александра, вспыхнул свет. Малышев от
удовольствия даже приоткрыл рот и обратился к Турбину:
– Нет, черт возьми... Это действительно офицер. Видали?
А снизу на лестнице показалась фигурка и медленно полезла по
ступеням вверх. Когда она повернула на первой площадке, и Малышев и Турбин,
свесившись с перил, разглядели ее. Фигурка шла на разъезжающихся больных ногах
и трясла белой головой. На фигурке была широкая двубортная куртка с серебряными
пуговицами и цветными зелеными петлицами. В прыгающих руках у фигурки торчал
огромный ключ. Мышлаевский поднимался сзади и изредка покрикивал:
– Живее, живее, старикан! Что ползешь, как вошь по
струне?
– Ваше... ваше... – шамкал и шаркал тихонько
старик. Из мглы на площадке вынырнул Карась, за ним другой, высокий офицер,
потом два юнкера и, наконец, вострорылый пулемет. Фигурка метнулась в ужасе,
согнулась, согнулась и в пояс поклонилась пулемету.
– Ваше высокоблагородие, – бормотала она.
Наверху фигурка трясущимися руками, тычась в полутьме,
открыла продолговатый ящик на стене, и белое пятно глянуло из него. Старик
сунул руку куда-то, щелкнул, и мгновенно залило верхнюю площадь вестибюля, вход
в актовый зал и коридор.
Тьма свернулась и убежала в его концы. Мышлаевский овладел
ключом моментально, и, просунув руку в ящик, начал играть, щелкая черными
ручками. Свет, ослепительный до того, что даже отливал в розовое, то загорался,
то исчезал. Вспыхнули шары в зале и погасли. Неожиданно загорелись два шара по
концам коридора, и тьма, кувыркнувшись, улизнула совсем.
– Как? эй! – кричал Мышлаевский.
– Погасло, – отвечали голоса снизу из провала
вестибюля.
– Есть! Горит! – кричали снизу.
Вдоволь наигравшись, Мышлаевский окончательно зажег зал,
коридор и рефлектор над Александром, запер ящик на ключ и опустил его в карман.
– Катись, старикан, спать, – молвил он
успокоительно, – все в полном порядке.
Старик виновато заморгал подслеповатыми глазами:
– А ключик-то? ключик... ваше высокоблагородие... Как
же? У вас, что ли, будет?
– Ключик у меня будет. Вот именно.
Старик потрясся еще немножко и медленно стал уходить.
– Юнкер!
Румяный толстый юнкер грохнул ложем у ящика и стал
неподвижно.
– К ящику пропускать беспрепятственно командира
дивизиона, старшего офицера и меня. Но никого более. В случае надобности, по
приказанию одного из трех, ящик взломаете, но осторожно, чтобы ни в коем случае
не повредить щита.
– Слушаю, господин поручик.
Мышлаевский поравнялся с Турбиным и шепнул:
– Максим-то... видал?
– Господи... видал, видал, – шепнул Турбин.
Командир дивизиона стал у входа в актовый зал, и тысяча
огней играла на серебряной резьбе его шашки. Он поманил Мышлаевского и сказал:
– Ну, вот-с, поручик, я доволен, что вы попали к нам в
дивизион. Молодцом.
– Рад стараться, господин полковник.
– Вы еще наладите нам отопление здесь в зале, чтобы отогревать
смены юнкеров, а уж об остальном я позабочусь сам. Накормлю вас и водки
достану, в количестве небольшом, но достаточном, чтобы согреться.
Мышлаевский приятнейшим образом улыбнулся господину
полковнику и внушительно откашлялся:
– Эк... км...
Турбин более не слушал. Наклонившись над балюстрадой, он не
отрывал глаз от белоголовой фигурки, пока она не исчезла внизу. Пустая тоска
овладела Турбиным. Тут же, у холодной балюстрады, с исключительной ясностью
перед ним прошло воспоминание.
...Толпа гимназистов всех возрастов в полном восхищении
валила по этому самому коридору. Коренастый Максим, старший педель,
стремительно увлекал две черные фигурки, открывая чудное шествие.
– Пущай, пущай, пущай, пущай, – бормотал
он, – пущай, по случаю радостного приезда господина попечителя, господин
инспектор полюбуются на господина Турбина с господином Мышлаевским. Это им
будет удовольствие. Прямо-таки замечательное удовольствие!
Надо думать, что последние слова Максима заключали в себе
злейшую иронию. Лишь человеку с извращенным вкусом созерцание господ Турбина и
Мышлаевского могло доставить удовольствие, да еще в радостный час приезда
попечителя.
У господина Мышлаевского, ущемленного в левой руке Максима,
была наискось рассечена верхняя губа, и левый рукав висел на нитке. На
господине Турбине, увлекаемом правою, не было пояса, и все пуговицы отлетели не
только на блузе, но даже на разрезе брюк спереди, так что собственное тело и
белье господина Турбина безобразнейшим образом было открыто для взоров.
– Пустите нас, миленький Максим, дорогой, – молили
Турбин и Мышлаевский, обращая по очереди к Максиму угасающие взоры на
окровавленных лицах.
– Ура! Волоки его, Макс Преподобный! – кричали
сзади взволнованные гимназисты. – Нет такого закону, чтобы второклассников
безнаказанно уродовать!
Ах, боже мой, боже мой! Тогда было солнце, шум и грохот. И
Максим тогда был не такой, как теперь, – белый, скорбный и голодный. У
Максима на голове была черная сапожная щетка, лишь кое-где тронутая нитями
проседи, у Максима железные клещи вместо рук, и на шее медаль величиною с
колесо на экипаже... Ах, колесо, колесо. Все-то ты ехало из деревни
"Б", делая Nоборотов, и вот приехало в каменную пустоту. Боже, какой
холод. Нужно защищать теперь... Но что? Пустоту? Гул шагов?.. Разве ты, ты,
Александр, спасешь Бородинскими полками гибнущий дом? Оживи, сведи их с
полотна! Они побили бы Петлюру.
Ноги Турбина понесли его вниз сами собой. «Максим»! –
хотелось ему крикнуть, потом он стал останавливаться и совсем остановился.
Представил себе Максима внизу, в подвальной квартирке, где жили сторожа.
Наверное, трясется у печки, все забыл и еще будет плакать. А тут и так тоски по
самое горло. Плюнуть надо на все это. Довольно сентиментальничать.
Просентиментальничали свою жизнь. Довольно.
И все-таки, когда Турбин отпустил фельдшеров, он оказался в
пустом сумеречном классе. Угольными пятнами глядели со стен доски. И парты
стояли рядами. Он не удержался, поднял крышку и присел. Трудно, тяжело,
неудобно. Как близка черная доска. Да, клянусь, клянусь, тот самый класс или
соседний, потому что вон из окна тот самый вид на Город. Вон черная умершая
громада университета. Стрела бульвара в белых огнях, коробки домов, провалы
тьмы, стены, высь небес...
А в окнах настоящая опера «Ночь под рождество», снег и
огонечки, дрожат и мерцают... «Желал бы я знать, почему стреляют в Святошине?»
И безобидно, и далеко, пушки, как в вату, бу-у, бу-у...
– Довольно.
Турбин опустил крышку парты, вышел в коридор и мимо караулов
ушел через вестибюль на улицу. В парадном подъезде стоял пулемет. Прохожих на
улице было мало, и шел крупный снег.
Господин полковник провел хлопотливую ночь. Много рейсов
совершил он между гимназией и находящейся в двух шагах от нее мадам Анжу. К
полуночи машина хорошо работала и полным ходом. В гимназии, тихонько шипя,
изливали розовый свет калильные фонари в шарах. Зал значительно потеплел,
потому что весь вечер и всю ночь бушевало пламя в старинных печах в
библиотечных приделах зала.
Юнкера, под командою Мышлаевского, «Отечественными
записками» и «Библиотекой для чтения» за 1863 год разожгли белые печи и потом
всю ночь непрерывно, гремя топорами, старыми партами топили их. Судзинский и
Мышлаевский, приняв по два стакана спирта (господин полковник сдержал свое
обещание и доставил его в количестве достаточном, чтобы согреться, именно –
полведра), сменяясь, спали по два часа вповалку с юнкерами, на шинелях у печек,
и багровые огни и тени играли на их лицах. Потом вставали, всю ночь ходили от
караула к караулу, проверяя посты. И Карась с юнкерами-пулеметчиками дежурил у выходов
в сад. И в бараньих тулупах, сменяясь каждый час, стояли четверо юнкеров у
толстомордых мортир.
У мадам Анжу печка раскалилась, как черт, в трубах звенело и
несло, один из юнкеров стоял на часах у двери, не спуская глаз с мотоциклетки у
подъезда, и пять юнкеров мертво спали в магазине, расстелив шинели. К часу ночи
господин полковник окончательно обосновался у мадам Анжу, зевал, но еще не
ложился, все время беседуя с кем-то по телефону. А в два часа ночи, свистя,
подъехала мотоциклетка, и из нее вылез военный человек в серой шинели.
– Пропустить. Это ко мне.
Человек доставил полковнику объемистый узел в простыне,
перевязанный крест-накрест веревкою. Господин полковник собственноручно
запрятал его в маленькую каморочку, находящуюся в приделе магазина, и запер ее
на висячий замок. Серый человек покатил на мотоциклетке обратно, а господин
полковник перешел на галерею и там, разложив шинель и положив под голову груду
лоскутов, лег и, приказав дежурному юнкеру разбудить себя ровно в шесть с
половиной, заснул.
|