Увеличить |
10
Странные перетасовки, переброски, то стихийно боевые, то
связанные с приездом ординарцев и писком штабных ящиков, трое суток водили
часть полковника Най-Турса по снежным сугробам и завалам под Городом, на
протяжении от Красного Трактира до Серебрянки на юге и до Поста-Волынского на
юго-западе. Вечер же на четырнадцатое декабря привел эту часть обратно в Город,
в переулок, в здание заброшенных, с наполовину выбитыми стеклами, казарм.
Часть полковника Най-Турса была странная часть. И всех, кто
видел ее, она поражала своими валенками. При начале последних трех суток в ней
было около ста пятидесяти юнкеров и три прапорщика.
К начальнику первой дружины генерал-майору Блохину в первых
числах декабря явился среднего роста черный, гладко выбритый, с траурными
глазами кавалерист в полковничьих гусарских погонах и отрекомендовался
полковником Най-Турсом, бывшим эскадронным командиром второго эскадрона бывшего
Белградского гусарского полка. Траурные глаза Най-Турса были устроены таким
образом, что каждый, кто ни встречался с прихрамывающим полковником с вытертой
георгиевской ленточкой на плохой солдатской шинели, внимательнейшим образом
выслушивал Най-Турса. Генерал-майор Блохин после недолгого разговора с Наем
поручил ему формирование второго отдела дружины с таким расчетом, чтобы оно
было закончено к тринадцатому декабря. Формирование удивительным образом
закончилось десятого декабря, и десятого же полковник Най-Турс, необычайно
скупой на слова вообще, коротко заявил генерал-майору Блохину, терзаемому со
всех сторон штабными птичками, о том, что он, Най-Турс, может выступить уже со
своими юнкерами, но при непременном условии, что ему дадут на весь отряд в сто
пятьдесят человек папахи и валенки, без чего он, Най-Турс, считает войну
совершенно невозможной. Генерал Блохин, выслушав картавого и лаконического
полковника, охотно выписал ему бумагу в отдел снабжения, но предупредил
полковника, что по этой бумаге он наверняка ничего не получит ранее, чем через неделю,
потому что в этих отделах снабжения и в штабах невероятнейшая чепуха, кутерьма
и безобразье. Картавый Най-Турс забрал бумагу, по своему обыкновению, дернул
левым подстриженным усом и, не поворачивая головы ни вправо, ни влево (он не
мог ее поворачивать, потому что после ранения у него была сведена шея, и в
случае необходимости посмотреть вбок он поворачивался всем корпусом), отбыл из
кабинета генерал-майора Блохина. В помещении дружины на Львовской улице
Най-Турс взял с собою десять юнкеров (почему-то с винтовками) и две двуколки и
направился с ними в отдел снабжения.
В отделе снабжения, помещавшемся в прекраснейшем особнячке
на Бульварно-Кудрявской улице, в уютном кабинетике, где висела карта России и
со времен Красного Креста оставшийся портрет Александры Федоровны, полковника
Най-Турса встретил маленький, румяный странненьким румянцем, одетый в серую
тужурку, из-под ворота которой выглядывало чистенькое белье, делавшее его
чрезвычайно похожим на министра Александра II, Милютина, генерал-лейтенант Макушин.
Оторвавшись от телефона, генерал детским голосом, похожим на
голос глиняной свистульки, спросил у Ная:
– Что вам угодно, полковник?
– Выступаем сейчас, – лаконически ответил
Най, – прошу срочно валенки и папахи на двести человек.
– Гм, – сказал генерал, пожевав губами и помяв в
руках требования Ная, – видите ли, полковник, сегодня дать не можем.
Сегодня составим расписание снабжения частей. Дня через три прошу прислать. И
такого количества все равно дать не могу.
Он положил бумагу Най-Турса на видное место под пресс в виде
голой женщины.
– Валенки, – монотонно ответил Най и, скосив глаза
к носу, посмотрел туда, где находились носки его сапог.
– Как? – не понял генерал и удивленно уставился на
полковника.
– Валенки сию минуту давайте.
– Что такое? Как? – генерал выпучил глаза до
предела.
Най повернулся к двери, приоткрыл ее и крикнул в теплый
коридор особняка:
– Эй, взвод!
Генерал побледнел серенькой бледностью, переметнул взгляд с
лица Ная на трубку телефона, оттуда на икону божьей матери в углу, а затем
опять на лицо Ная.
В коридоре загремело, застучало, и красные околыши
алексеевских юнкерских бескозырок и черные штыки замелькали в дверях. Генерал
стал приподниматься с пухлого кресла.
– Я впервые слышу такую вещь... Это бунт...
– Пишите тгебование, ваше пгевосходительство, –
сказал Най, – нам некогда, нам чегез час выходить. Непгиятель, говогят,
под самым гогодом.
– Как?.. Что это?..
– Живей, – сказал Най каким-то похоронным голосом.
Генерал, вдавив голову в плечи, выпучив глаза, вытянул
из-под женщины бумагу и прыгающей ручкой нацарапал в углу, брызнув чернилами:
«Выдать».
Най взял бумагу, сунул ее за обшлаг рукава и сказал юнкерам,
наследившим на ковре:
– Ггузите валенки. Живо.
Юнкера, стуча и гремя, стали выходить, а Най задержался.
Генерал, багровея, сказал ему:
– Я сейчас звоню в штаб командующего и поднимаю дело о
предании вас военному суду. Эт-то что-то...
– Попгобуйте, – ответил Най и проглотил
слюну, – только попгобуйте. Ну, вот попгобуйте гади любопытства. – Он
взялся за ручку, выглядывающую из расстегнутой кобуры. Генерал пошел пятнами и
онемел.
– Звякни, гвупый стагик, – вдруг задушевно сказал
Най, – я тебе из кольта звякну в голову, ты ноги пготянешь.
Генерал сел в кресло. Шея его полезла багровыми складками, а
лицо осталось сереньким. Най повернулся и вышел.
Генерал несколько минут сидел в кожаном кресле, потом
перекрестился на икону, взялся за трубку телефона, поднес ее к уху, услыхал
глухое и интимное «станция»... неожиданно ощутил перед собой траурные глаза
картавого гусара, положил трубку и выглянул в окно. Увидал, как на дворе
суетились юнкера, вынося из черной двери сарая серые связки валенок. Солдатская
рожа каптенармуса, совершенно ошеломленного, виднелась на черном фоне. В руках
у него была бумага. Най стоял у двуколки, растопырив ноги, и смотрел на нее.
Генерал слабой рукой взял со стола свежую газету, развернул ее и на первой
странице прочитал:
«У реки Ирпеня столкновения с разъездами противника,
пытавшимися проникнуть к Святошину...»
Бросил газету и сказал вслух:
– Будь проклят день и час, когда я ввязался в это...
Дверь открылась, и вошел похожий на бесхвостого хорька
капитан – помощник начальника снабжения. Он выразительно посмотрел на багровые
генеральские складки над воротничком и молвил:
– Разрешите доложить, господин генерал.
– Вот что, Владимир Федорович, – перебил генерал,
задыхаясь и тоскливо блуждая глазами, – я почувствовал себя плохо...
прилив... хем... я сейчас поеду домой, а вы будьте добры без меня здесь
распорядитесь.
– Слушаю, – любопытно глядя, ответил хорек, –
как же прикажете быть? Запрашивают из четвертой дружины и из конно-горной
валенки. Вы изволили распорядиться двести пар?
– Да. Да! – пронзительно ответил генерал. –
Да, я распорядился! Я! Сам! Изволил! У них исключение! Они сейчас выходят. Да.
На позиции. Да!!
Любопытные огоньки заиграли в глазах хорька.
– Четыреста пар всего...
– Что ж я сделаю? Что? – сипло вскричал генерал,
рожу я, что ли?! Рожу валенки? Рожу? Если будут запрашивать – дайте – дайте –
дайте!!
Через пять минут на извозчике генерала Макушина отвезли
домой.
В ночь с тринадцатого на четырнадцатое мертвые казармы в
Брест-Литовском переулке ожили. В громадном заслякощенном зале загорелась
электрическая лампа на стене между окнами (юнкера днем висели на фонарях и
столбах, протягивая какие-то проволоки). Полтораста винтовок стояли в козлах, и
на грязных нарах вповалку спали юнкера. Най-Турс сидел у деревянного
колченогого стола, заваленного краюхами хлеба, котелками с остатками простывшей
жижи, подсумками и обоймами, разложив пестрый план Города. Маленькая кухонная
лампочка отбрасывала пучок света на разрисованную бумагу, и Днепр был виден на
ней разветвленным, сухим и синим деревом.
Около двух часов ночи сон стал морить Ная. Он шмыгал носом,
клонился несколько раз к плану, как будто что-то хотел разглядеть в нем.
Наконец негромко крикнул:
– Юнкег?!
– Я, господин полковник, – отозвалось у двери, и
юнкер, шурша валенками, подошел к лампе.
– Я сейчас лягу, – сказал Най, – а вы меня
газбудите чегез тги часа. Если будет телефоног'амма, газбудите пгапогщика Жагова,
и в зависимости от ее содегжания он будет меня будить или нет.
Никакой телефонограммы не было... Вообще в эту ночь штаб не
беспокоил отряд Ная. Вышел отряд на рассвете с тремя пулеметами и тремя
двуколками, растянулся по дороге. Окраинные домишки словно вымерли. Но, когда
отряд вышел на Политехническую широчайшую улицу, на ней застал движение. В
раненьких сумерках мелькали, погромыхивая, фуры, брели серые отдельные папахи.
Все это направлялось назад в Город и часть Ная обходило с некоторой пугливостью.
Медленно и верно рассветало, и над садами казенных дач над утоптанным и выбитым
шоссе вставал и расходился туман.
С этого рассвета до трех часов дня Най находился на
Политехнической стреле, потому что днем все-таки приехал юнкер из его связи на
четвертой двуколке и привез ему записку карандашом из штаба.
«Охранять Политехническое шоссе и, в
случае появления неприятеля, принять бой».
Этого неприятеля Най-Турс увидел впервые в три часа дня,
когда на левой руке, вдали, на заснеженном плацу военного ведомства показались
многочисленные всадники. Это и был полковник Козырь-Лешко, согласно диспозиции
полковника Торопца пытающийся войти на стрелу и по ней проникнуть в сердце
Города. Собственно говоря, Козырь-Лешко, не встретивший до самого подхода к
Политехнической стреле никакого сопротивления, не нападал на Город, а вступал в
него, вступал победно и широко, прекрасно зная, что следом за его полком идет
еще курень конных гайдамаков полковника Сосненко, два полка синей дивизии, полк
сечевых стрельцов и шесть батарей. Когда на плацу показались конные точки,
шрапнели стали рваться высоко, по-журавлиному, в густом, обещающем снег небе.
Конные точки собрались в ленту и, захватив во всю ширину шоссе, стали пухнуть,
чернеть, увеличиваться и покатились на Най-Турса. По цепям юнкеров прокатился
грохот затворов, Най вынул свисток, пронзительно свистнул и закричал:
– Пгямо по кавагегии!.. залпами... о-гонь!
Искра прошла по серому строю цепей, и юнкера отправили
Козырю первый залп. Три раза после этого рвало штуку полотна от самого неба до
стен Политехнического института, и три раза, отражаясь хлещущим громом, стрелял
най-турсов батальон. Конные черные ленты вдали сломались, рассыпались и исчезли
с шоссе.
Вот в это-то время с Наем что-то произошло. Собственно
говоря, ни один человек в отряде еще ни разу не видел Ная испуганным, а тут
показалось юнкерам, будто Най увидал что-то опасное где-то в небе, не то
услыхал вдали... одним словом, Най приказал отходить на Город. Один взвод
остался и, перекатывая рокот, бил по стреле, прикрывая отходящие взводы. Затем
перебежал и сам. Так две версты бежали, припадая и будя эхом великую дорогу,
пока не оказались на скрещении стрелы с тем самым Брест-Литовским переулком,
где провели прошлую ночь. Перекресток умер совершенно, и нигде не было ни одной
души.
Здесь Най отделил трех юнкеров и приказал им:
– Бегом на Полевую и на Богщаговскую, узнать, где наши
части и что с ними. Если встгетите фугы, двуколки или какие-нибудь сгедства
пегедвижения, отступающие неогганизованно, взять их. В случае сопготивления
уг'ожать оружием, а затем его и пгименить...
Юнкера убежали назад и налево и скрылись, а спереди вдруг
откуда-то начали бить в отряд пули. Они застучали по крышам, стали чаще, и в
цепи упал юнкер лицом в снег и окрасил его кровью. За ним другой, охнув,
отвалился от пулемета. Цепи Ная растянулись и стали гулко рокотать по стреле
беглым непрерывным огнем, встречая колдовским образом вырастающие из земли
темненькие цепочки неприятеля. Раненых юнкеров подняли, размоталась белая
марля. Скулы Ная пошли желваками. Он все чаще и чаще поворачивал туловище,
стараясь далеко заглянуть во фланги, и даже по его лицу было видно, что он
нетерпеливо ждет посланных юнкеров. И они, наконец, прибежали, пыхтя, как
загнанные гончие, со свистом и хрипом. Най насторожился и потемнел лицом.
Первый юнкер добежал до Ная, стал перед ним и сказал, задыхаясь:
– Господин полковник, никаких наших частей нет не
только на Шулявке, но и нигде нет, – он перевел дух. – У нас в тылу
пулеметная стрельба, и неприятельская конница сейчас прошла вдали по Шулявке,
как будто бы входя в Город...
Слова юнкера в ту же секунду покрыл оглушительный свист Ная.
Три двуколки с громом выскочили в Брест-Литовский переулок,
простучали по нему, а оттуда по Фонарному и покатили по ухабам. В двуколках увезли
двух раненых юнкеров, пятнадцать вооруженных и здоровых и все три пулемета.
Больше двуколки взять не могли. А Най-Турс повернулся лицом к цепям и зычно и
картаво отдал юнкерам никогда ими не слыханную, странную команду...
В облупленном и жарко натопленном помещении бывших казарм на
Львовской улице томился третий отдел первой пехотной дружины, в составе
двадцати восьми человек юнкеров. Самое интересное в этом томлении было то, что
командиром этих томящихся оказался своей персоной Николка Турбин. Командир
отдела, штабс-капитан Безруков, и двое его помощников – прапорщики, утром
уехавши в штаб, не возвращались. Николка – ефрейтор, самый старший, шлялся по
казарме, то и дело подходя к телефону и посматривая на него.
Так дело тянулось до трех часов дня. Лица у юнкеров, в конце
концов, стали тоскливыми... эх... эх...
В три часа запищал полевой телефон.
– Это третий отдел дружины?
– Да.
– Командира к телефону.
– Кто говорит?
– Из штаба...
– Командир не вернулся.
– Кто говорит?
– Унтер-офицер Турбин.
– Вы старший?
– Так точно.
– Немедленно выведите команду по маршруту.
И Николка вывел двадцать восемь человек и повел по улице.
До двух часов дня Алексей Васильевич спал мертвым сном.
Проснулся он словно облитый водой, глянул на часики на стуле, увидел, что на
них без десяти минут два, и заметался по комнате. Алексей Васильевич натянул
валенки, насовал в карманы, торопясь и забывая то одно, то другое, спички,
портсигар, платок, браунинг и две обоймы, затянул потуже шинель, потом
припомнил что-то, но поколебался, – это показалось ему позорным и
трусливым, но все-таки сделал, – вынул из стола свой гражданский врачебный
паспорт. Он повертел его в руках, решил взять с собой, но Елена окликнула его в
это время, и он забыл его на столе.
– Слушай, Елена, – говорил Турбин, затягивая пояс
и нервничая; сердце его сжималось нехорошим предчувствием, и он страдал при
мысли, что Елена останется одна с Анютою в пустой большой квартире, –
ничего не поделаешь. Не идти нельзя. Ну, со мной, надо полагать, ничего не
случится. Дивизион не уйдет дальше окраин Города, а я стану где-нибудь в
безопасном месте. Авось бог сохранит и Николку. Сегодня утром я слышал, что
положение стало немножко посерьезнее, ну, авось отобьем Петлюру. Ну, прощай,
прощай...
Елена одна ходила по опустевшей гостиной от пианино, где,
по-прежнему не убранный, виднелся разноцветный Валентин, к двери в кабинет
Алексея. Паркет поскрипывал у нее под ногами. Лицо у нее было несчастное.
На углу своей кривой улицы и улицы Владимирской Турбин стал
нанимать извозчика. Тот согласился везти, но, мрачно сопя, назвал чудовищную
сумму, и видно было, что он не уступит. Скрипнув зубами, Турбин сел в сани и
поехал по направлению к музею. Морозило.
На душе у Алексея Васильевича было очень тревожно. Он ехал и
прислушивался к отдаленной пулеметной стрельбе, которая взрывами доносилась
откуда-то со стороны Политехнического института и как будто бы по направлению к
вокзалу. Турбин думал о том, что бы это означало (полуденный визит Болботуна
Турбин проспал), и, вертя головой, всматривался в тротуары. На них было хоть и
тревожное и сумбурное, но все же большое движение.
– Стой... ст... – сказал пьяный голос.
– Что это значит? – сердито спросил Турбин.
Извозчик так натянул вожжи, что чуть не свалился Турбину на
колени. Совершенно красное лицо качалось у оглобли, держась за вожжу и по ней
пробираясь к сиденью. На дубленом полушубке поблескивали смятые прапорщичьи
погоны. Турбина на расстоянии аршина обдал тяжелый запах перегоревшего спирта и
луку. В руках прапорщика покачивалась винтовка.
– Пав... пав... паварачивай, – сказал красный
пьяный, – выса... высаживай пассажира... – Слово «пассажир» вдруг
показалось красному смешным, и он хихикнул.
– Что это значит? – сердито повторил
Турбин, – вы не видите, кто едет? Я на сборный пункт. Прошу оставить извозчика.
Трогай!
– Нет, не трогай... – угрожающе сказал красный и
только тут, поморгав глазами, заметил погоны Турбина. – А, доктор, ну,
вместе... и я сяду...
– Нам не по дороге... Трогай!
– Па... а-звольте...
– Трогай!
Извозчик, втянув голову в плечи, хотел дернуть, но потом
раздумал; обернувшись, он злобно и боязливо покосился на красного. Но тот вдруг
отстал сам, потому что заметил пустого извозчика. Пустой хотел уехать, но не
успел. Красный обеими руками поднял винтовку и погрозил ему. Извозчик застыл на
месте, и красный, спотыкаясь и икая, поплелся к нему.
– Знал бы, за пятьсот не поехал, – злобно бурчал
извозчик, нахлестывая круп клячи, – стрельнет в спину, что ж с него
возьмешь?
Турбин мрачно молчал.
«Вот сволочь... такие вот позорят все дело», – злобно
думал он.
На перекрестке у оперного театра кипела суета и движение.
Прямо посредине на трамвайном пути стоял пулемет, охраняемый маленьким иззябшим
кадетом, в черной шинели и наушниках, и юнкером в сером. Прохожие, как мухи,
кучками лепились по тротуару, любопытно глядя на пулемет. У аптеки, на углу,
Турбин уже в виду музея отпустил извозчика.
– Прибавить надо, ваше высокоблагородие, – злобно
и настойчиво говорил извозчик, – знал бы, не поехал бы. Вишь, что
делается!
– Будет.
– Детей зачем-то ввязали в это... – послышался
женский голос.
Тут только Турбин увидал толпу вооруженных у музея. Она
колыхалась и густела. Смутно мелькнули между полами шинелей пулеметы на
тротуаре. И тут кипуче забарабанил пулемет на Печерске.
Вра... вра... вра... вра... вра... вра... вра...
«Чепуха какая-то уже, кажется, делается», – растерянно
думал Турбин и, ускорив шаг, направился к музею через перекресток.
«Неужели опоздал?.. Какой скандал... Могут подумать, что я
сбежал...»
Прапорщики, юнкера, кадеты, очень редкие солдаты волновались,
кипели и бегали у гигантского подъезда музея и у боковых разломанных ворот,
ведущих на плац Александровской гимназии. Громадные стекла двери дрожали
поминутно, двери стонали, и в круглое белое здание музея, на фронтоне которого
красовалась золотая надпись:
«На благое просвещение русского народа», вбегали
вооруженные, смятые и встревоженные юнкера.
– Боже! – невольно вскрикнул Турбин, – они
уже ушли.
Мортиры безмолвно щурились на Турбина и одинокие и брошенные
стояли там же, где вчера.
«Ничего не понимаю... что это значит?»
Сам не зная зачем, Турбин побежал по плацу к пушкам. Они
вырастали по мере движения и грозно смотрели на Турбина. И вот крайняя. Турбин
остановился и застыл: на ней не было замка. Быстрым бегом он перерезал плац
обратно и выскочил вновь на улицу. Здесь еще больше кипела толпа, кричали
многие голоса сразу, и торчали и прыгали штыки.
– Картузова надо ждать! Вот что! – выкрикивал
звонкий встревоженный голос. Какой-то прапорщик пересек Турбину путь, и тот
увидел на спине у него желтое седло с болтающимися стременами.
– Польскому легиону отдать.
– А где он?
– А черт его знает!
– Все в музей! Все в музей!
– На Дон!
Прапорщик вдруг остановился, сбросил седло на тротуар.
– К чертовой матери! Пусть пропадет все, – яростно
завопил он, – ах, штабные!..
Он метнулся в сторону, грозя кому-то кулаками.
«Катастрофа... Теперь понимаю... Но вот в чем ужас – они,
наверно, ушли в пешем строю. Да, да, да... Несомненно. Вероятно, Петлюра
подошел неожиданно. Лошадей нет, и они ушли с винтовками, без пушек... Ах ты,
боже мой... к Анжу надо бежать... Может быть, там узнаю... Даже наверно, ведь
кто-нибудь же да остался?»
Турбин выскочил из вертящейся суеты и, больше ни на что не
обращая внимания, побежал назад к оперному театру. Сухой порыв ветра пробежал
по асфальтовой дорожке, окаймляющей театр, и пошевелил край полуоборванной
афиши на стене театра, у чернооконного бокового подъезда. Кармен. Кармен.
И вот Анжу. В окнах нет пушек, в окнах нет золотых погон. В
окнах дрожит и переливается огненный, зыбкий отсвет. Пожар? Дверь под руками
Турбина звякнула, но не поддалась. Турбин постучал тревожно. Еще раз постучал.
Серая фигура, мелькнув за стеклом двери, открыла ее, и Турбин попал в магазин.
Турбин, оторопев, всмотрелся в неизвестную фигуру. На ней была студенческая
черная шинель, а на голове штатская, молью траченная, шапка с ушами,
притянутыми на темя. Лицо странно знакомое, но как будто чем-то обезображенное
и искаженное. Печь яростно гудела, пожирая какие-то листки бумаги. Бумагой был
усеян весь пол. Фигура, впустив Турбина, ничего не объясняя, тотчас же
метнулась от него к печке и села на корточки, причем багровые отблески заиграли
на ее лице.
«Малышев? Да, полковник Малышев», – узнал Турбин.
Усов на полковнике не было. Гладкое синевыбритое место было
вместо них.
Малышев, широко отмахнув руку, сгреб с полу листы бумаги и
сунул их в печку.
«Ага...а».
– Что это? Кончено? – глухо спросил Турбин.
– Кончено, – лаконически ответил полковник,
вскочил, рванулся к столу, внимательно обшарил его глазами, несколько раз хлопнул
ящиками, выдвигая и задвигая их, быстро согнулся, подобрал последнюю пачку
листков на полу и их засунул в печку. Лишь после этого он повернулся к Турбину
и прибавил иронически спокойно: – Повоевали – и будет! – Он полез за
пазуху, вытащил торопливо бумажник, проверил в нем документы, два каких-то
листка надорвал крест-накрест и бросил в печь. Турбин в это время всматривался
в него. Ни на какого полковника Малышев больше не походил. Перед Турбиным стоял
довольно плотный студент, актер-любитель с припухшими малиновыми губами.
– Доктор? Что же вы? – Малышев беспокойно указал
на плечи Турбина. – Снимите скорей. Что вы делаете? Откуда вы? Не знаете,
что ли, ничего?
– Я опоздал, полковник, – начал Турбин.
Малышев весело улыбнулся. Потом вдруг улыбка слетела с лица,
он виновато и тревожно качнул головой и молвил:
– Ах ты, боже мой, ведь это я вас подвел! Назначил вам
этот час... Вы, очевидно, днем не выходили из дому? Ну, ладно. Об этом нечего
сейчас говорить. Одним словом: снимайте скорее погоны и бегите, прячьтесь.
– В чем дело? В чем дело, скажите, ради бога?..
– Дело? – иронически весело переспросил
Малышев, – дело в том, что Петлюра в городе. На Печерске, если не на
Крещатике уже. Город взят. – Малышев вдруг оскалил зубы, скосил глаза и
заговорил опять неожиданно, не как актер-любитель, а как прежний
Малышев. – Штабы предали нас. Еще утром надо было разбегаться. Но я, по
счастью, благодаря хорошим людям, узнал все еще ночью, и дивизион успел
разогнать. Доктор, некогда думать, снимайте погоны!
– ...а там, в музее, в музее...
Малышев потемнел.
– Не касается, – злобно ответил он, – не
касается! Теперь меня ничего больше не касается. Я только что был там, кричал,
предупреждал, просил разбежаться. Больше сделать ничего не могу-с. Своих я всех
спас. На убой не послал! На позор не послал! – Малышев вдруг начал
выкрикивать истерически, очевидно что-то нагорело в нем и лопнуло, и больше
себя он сдерживать не мог. – Ну, генералы! – Он сжал кулаки и стал
грозить кому-то. Лицо его побагровело.
В это время с улицы откуда-то в высоте взвыл пулемет, и
показалось, что он трясет большой соседний дом.
Малышев встрепенулся, сразу стих.
– Ну-с, доктор, ходу! Прощайте. Бегите! Только не на
улицу, а вот отсюда, через черный ход, а там дворами. Там еще открыто. Скорей.
Малышев пожал руку ошеломленному Турбину, круто повернулся и
убежал в темное ущелье за перегородкой. И сразу стихло в магазине. А на улице
стих пулемет.
Наступило одиночество. В печке горела бумага. Турбин,
несмотря на окрики Малышева, как-то вяло и медленно подошел к двери. Нашарил
крючок, спустил его в петлю и вернулся к печке. Несмотря на окрики, Турбин
действовал не спеша, на каких-то вялых ногах, с вялыми, скомканными мыслями.
Непрочный огонь пожрал бумагу, устье печки из веселого пламенного превратилось
в тихое красноватое, и в магазине сразу потемнело. В сереньких тенях лепились
полки по стенам. Турбин обвел их глазами и вяло же подумал, что у мадам Анжу
еще до сих пор пахнет духами. Нежно и слабо, но пахнет.
Мысли в голове у Турбина сбились в бесформенную кучу, и некоторое
время он совершенно бессмысленно смотрел туда, где исчез побритый полковник.
Потом, в тишине, ком постепенно размотался. Вылез самый главный и яркий лоскут
– Петлюра тут. «Пэтурра, Пэтурра», – слабенько повторил Турбин и
усмехнулся, сам не зная чему. Он подошел к зеркалу в простенке, затянутому
слоем пыли, как тафтой.
Бумага догорела, и последний красный язычок, подразнив
немного, угас на полу. Стало сумеречно.
– Петлюра, это так дико... В сущности, совершенно
пропащая страна, – пробормотал Турбин в сумерках магазина, но потом
опомнился: – Что же я мечтаю? Ведь, чего доброго, сюда нагрянут?
Тут он заметался, как и Малышев перед уходом, и стал срывать
погоны. Нитки затрещали, и в руках остались две серебряных потемневших полоски
с гимнастерки и еще две зеленых с шинели. Турбин поглядел на них, повертел в
руках, хотел спрятать в карман на память, но подумал и сообразил, что это
опасно, решил сжечь. В горючем материале недостатка не было, хоть Малышев и
спалил все документы. Турбин нагреб с полу целый ворох шелковых лоскутов,
всунул его в печь и поджег. Опять заходили уроды по стенам и по полу, и опять
временно ожило помещенье мадам Анжу. В пламени серебряные полоски покоробились,
вздулись пузырями, стали смуглыми, потом скорчились...
Возник существенно важный вопрос в турбинской голове – как
быть с дверью? Оставить на крючке или открыть? Вдруг кто-нибудь из
добровольцев, вот так же, как Турбин, отставший, прибежит, – ан
укрыться-то и негде будет! Турбин открыл крючок. Потом его обожгла мысль: паспорт?
Он ухватился за один карман, другой – нет. Так и есть! Забыл, ах, это уже
скандал. Вдруг нарвешься на них? Шинель серая. Спросят – кто? Доктор... а вот
докажи-ка! Ах, чертова рассеянность!
«Скорее», – шепнул голос внутри.
Турбин, больше не раздумывая, бросился в глубь магазина и по
пути, по которому ушел Малышев, через маленькую дверь выбежал в темноватый
коридор, а оттуда по черному ходу во двор.
|