Увеличить |
20
Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, но
1919 был его страшней.
В ночь со второго на третье февраля у входа на Цепной Мост
через Днепр человека в разорванном и черном пальто с лицом синим и красным в потеках
крови волокли по снегу два хлопца, а пан куренной бежал с ним рядом и бил его
шомполом по голове. Голова моталась при каждом ударе, но окровавленный уже не
вскрикивал, а только ухал. Тяжко и хлестко впивался шомпол в разодранное в
клочья пальто, и каждому удару отвечало сипло:
– Ух... а...
– А, жидовская морда! – исступленно кричал пан
куренной, – к штабелям его, на расстрел! Я тебе покажу, як по темным углам
ховаться. Я т-тебе покажу! Что ты робив за штабелем? Шпион!..
Но окровавленный не отвечал яростному пану куренному. Тогда
пан куренной забежал спереди, и хлопцы отскочили, чтобы самим увернуться от
взлетевшей, блестящей трости. Пан куренной не рассчитал удара и молниеносно
опустил шомпол на голову. Что-то в ней крякнуло, черный не ответил уже «ух»...
Повернув руку и мотнув головой, с колен рухнул набок и, широко отмахнув другой
рукой, откинул ее, словно хотел побольше захватить для себя истоптанной и
унавоженной земли. Пальцы крючковато согнулись и загребли грязный снег. Потом в
темной луже несколько раз дернулся лежащий в судороге и стих.
Над поверженным шипел электрический фонарь у входа на мост,
вокруг поверженного метались встревоженные тени гайдамаков с хвостами на
головах, а выше было черное небо с играющими звездами.
И в ту минуту, когда лежащий испустил дух, звезда Марс над
Слободкой под Городом вдруг разорвалась в замерзшей выси, брызнула огнем и
оглушительно ударила.
Вслед звезде черная даль за Днепром, даль, ведущая к Москве,
ударила громом тяжко и длинно. И тотчас хлопнула вторая звезда, но ниже, над
самыми крышами, погребенными под снегом.
И тотчас синяя гайдамацкая дивизия тронулась с моста и
побежала в Город, через Город и навеки вон.
Следом за синей дивизией, волчьей побежкой прошел на
померзших лошадях курень Козыря-Лешко, проплясала какая-то кухня... потом
исчезло все, как будто никогда и не было. Остался только стынущий труп еврея в
черном у входа на мост, да утоптанные хлопья сена, да конский навоз.
И только труп и свидетельствовал, что Пэтурра не миф, что он
действительно был... Дзынь... Трень... гитара, турок... кованый на Бронной
фонарь... девичьи косы, метущие снег, огнестрельные раны, звериный вой в ночи,
мороз... Значит, было.
Он, Гриць, до работы...
В Гриця порваны чоботы...
А зачем оно было? Никто не скажет. Заплатит ли кто-нибудь за
кровь?
Нет. Никто.
Просто растает снег, взойдет зеленая украинская трава,
заплетет землю... выйдут пышные всходы... задрожит зной над полями, и крови не
останется и следов. Дешева кровь на червонных полях, и никто выкупать ее не
будет.
Никто.
С вечера жарко натопили Саардамские изразцы, и до сих пор,
до глубокой ночи, печи все еще держали тепло. Надписи были смыты с Саардамского
Плотника, и осталась только одна:
«...Лен... я взял билет на Аид...»
Дом на Алексеевском спуске, дом, накрытый шапкой белого
генерала, спал давно и спал тепло. Сонная дрема ходила за шторами, колыхалась в
тенях.
За окнами расцветала все победоноснее студеная ночь и
беззвучно плыла над землей. Играли звезды, сжимаясь и расширяясь, и особенно
высоко в небе была звезда красная и пятиконечная – Марс.
В теплых комнатах поселились сны.
Турбин спал в своей спаленке, и сон висел над ним, как
размытая картина. Плыл, качаясь, вестибюль, и император Александр I жег в
печурке списки дивизиона... Юлия прошла и поманила и засмеялась, проскакали
тени, кричали: «Тримай! Тримай!»
Беззвучно стреляли, и пытался бежать от них Турбин, но ноги
прилипали к тротуару на Мало-Провальной, и погибал во сне Турбин. Проснулся со
стоном, услышал храп Мышлаевского из гостиной, тихий свист Карася и Лариосика
из книжной. Вытер пот со лба, опомнился, слабо улыбнулся, потянулся к часам.
Было на часиках три.
– Наверно, ушли... Пэтурра... Больше не будет никогда.
И вновь уснул.
Ночь расцветала. Тянуло уже к утру, и погребенный под
мохнатым снегом спал дом. Истерзанный Василиса почивал в холодных простынях,
согревая их своим похудевшим телом. Видел Василиса сон нелепый и круглый. Будто
бы никакой революции не было, все была чепуха и вздор. Во сне. Сомнительное,
зыбкое счастье наплывало на Василису. Будто бы лето и вот Василиса купил
огород. Моментально выросли на нем овощи. Грядки покрылись веселыми завитками,
и зелеными шишками в них выглядывали огурцы. Василиса в парусиновых брюках
стоял и глядел на милое, заходящее солнышко, почесывая живот...
Тут Василисе приснились взятые круглые, глобусом, часы.
Василисе хотелось, чтобы ему стало жалко часов, но солнышко так приятно сияло,
что жалости не получалось.
И вот в этот хороший миг какие-то розовые, круглые поросята
влетели в огород и тотчас пятачковыми своими мордами взрыли грядки. Фонтанами
полетела земля. Василиса подхватил с земли палку и собирался гнать поросят, но
тут же выяснилось, что поросята страшные – у них острые клыки. Они стали
наскакивать на Василису, причем подпрыгивали на аршин от земли, потому что
внутри у них были пружины. Василиса взвыл во сне, верным боковым косяком
накрыло поросят, они провалились в землю, и перед Василисой всплыла черная,
сыроватая его спальня...
Ночь расцветала. Сонная дрема прошла над городом, мутной
белой птицей пронеслась, минуя сторонкой крест Владимира, упала за Днепром в
самую гущу ночи и поплыла вдоль железной дуги. Доплыла до станции Дарницы и
задержалась над ней. На третьем пути стоял бронепоезд. Наглухо, до колес, были
зажаты площадки в серую броню. Паровоз чернел многогранной глыбой, из брюха его
вываливался огненный плат, разлегаясь на рельсах, и со стороны казалось, что
утроба паровоза набита раскаленными углями. Он сипел тихонько и злобно,
сочилось что-то в боковых стенках, тупое рыло его молчало и щурилось в
приднепровские леса. С последили площадки в высь, черную и синюю, целилось
широченное дуло в глухом наморднике верст на двенадцать и прямо в полночный
крест.
Станция в ужасе замерла. На лоб надвинула тьму, и светилась
в ней осовевшими от вечернего грохота глазками желтых огней. Суета на ее
платформах была непрерывная, несмотря на предутренний час. В низком желтом
бараке телеграфа три окна горели ярко, и слышался сквозь стекла
непрекращающийся стук трех аппаратов. По платформе бегали взад и вперед, несмотря
на жгучий мороз, фигуры людей в полушубках по колено, в шинелях и черных
бушлатах. В стороне от бронепоезда и сзади, растянувшись, не спал, перекликался
и гремел дверями теплушек эшелон.
А у бронепоезда, рядом с паровозом и первым железным
корпусом вагона, ходил, как маятник, человек в длинной шинели, в рваных
валенках и остроконечном куколе-башлыке. Винтовку он нежно лелеял на руке, как
уставшая мать ребенка, и рядом с ним ходила меж рельсами, под скупым фонарем,
по снегу, острая щепка черной тени и теневой беззвучный штык. Человек очень
сильно устал и зверски, не по-человечески озяб. Руки его, синие и холодные,
тщетно рылись деревянными пальцами в рвани рукавов, ища убежища. Из окаймленной
белой накипью и бахромой неровной пасти башлыка, открывавшей мохнатый,
обмороженный рот, глядели глаза в снежных космах ресниц. Глаза эти были
голубые, страдальческие, сонные, томные.
Человек ходил методически, свесив штык, и думал только об
одном, когда же истечет, наконец, морозный час пытки и он уйдет с озверевшей земли
вовнутрь, где божественным жаром пышут трубы, греющие эшелоны, где в тесной
конуре он сможет свалиться на узкую койку, прильнуть к ней и на ней
распластаться. Человек и тень ходили от огненного всплеска броневого брюха к
темной стене первого боевого ящика, до того места, где чернела надпись:
"Бронепоезд «Пролетарий».
Тень, то вырастая, то уродливо горбатясь, но неизменно
остроголовая, рыла снег своим черным штыком. Голубоватые лучи фонаря висели в
тылу человека. Две голубоватые луны, не грея и дразня, горели на платформе.
Человек искал хоть какого-нибудь огня и нигде не находил его; стиснув зубы,
потеряв надежду согреть пальцы ног, шевеля ими, неуклонно рвался взором к
звездам. Удобнее всего ему было смотреть на звезду Марс, сияющую в небе впереди
под Слободкой. И он смотрел на нее. От его глаз шел на миллионы верст взгляд и
не упускал ни на минуту красноватой живой звезды. Она сжималась и расширялась,
явно жила и была пятиконечная. Изредка, истомившись, человек опускал винтовку
прикладом в снег, остановившись, мгновенно и прозрачно засыпал, и черная стена
бронепоезда не уходила из этого сна, не уходили и некоторые звуки со станции.
Но к ним присоединялись новые. Вырастал во сне небосвод невиданный. Весь
красный, сверкающий и весь одетый Марсами в их живом сверкании. Душа человека
мгновенно наполнялась счастьем. Выходил неизвестный, непонятный всадник в
кольчуге и братски наплывал на человека. Кажется, совсем собирался провалиться
во сне черный бронепоезд, и вместо него вырастала в снегах зарытая деревня – Малые
Чугры. Он, человек, у околицы Чугров, а навстречу ему идет сосед и земляк.
– Жилин? – говорил беззвучно, без губ, мозг
человека, и тотчас грозный сторожевой голос в груди выстукивал три слова:
– Пост... часовой... замерзнешь...
Человек уже совершенно нечеловеческим усилием отрывал
винтовку,
вскидывал на руку, шатнувшись, отдирал ноги и шел опять.
Вперед – назад. Вперед – назад. Исчезал сонный небосвод,
опять одевало весь морозный мир синим шелком неба, продырявленного черным и
губительным хоботом орудия. Играла Венера красноватая, а от голубой луны фонаря
временами поблескивала на груди человека ответная звезда. Она была маленькая и
тоже пятиконечная.
Металась и металась потревоженная дрема. Летела вдоль
Днепра. Пролетела мертвые пристани и упала над Подолом. На нем очень давно
погасли огни. Все спали. Только на углу Волынской в трехэтажном каменном
здании, в квартире библиотекаря, в узенькой, как дешевый номер дешевенькой
гостиницы, комнате, сидел голубоглазый Русаков у лампы под стеклянным горбом колпака.
Перед Русаковым лежала тяжелая книга в желтом кожаном переплете. Глаза шли по
строкам медленно и торжественно.
"И увидал я мертвых и великих, стоящих перед богом и
книги раскрыты были, и иная книга раскрыта, которая есть книга жизни; и судимы
были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими.
Тогда отдало море мертвых, бывших в нем, и смерть и ад
отдали мертвых, которые были в них, и судим был каждый по делам своим.
.......................................
и кто не был записан в книге жизни, тот был брошен в озеро
огненное.
.......................................
и увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и
прежняя земля миновали и моря уже нет".
По мере того как он читал потрясающую книгу, ум его
становился как сверкающий меч, углубляющийся в тьму.
Болезни и страдания казались ему неважными, несущественными.
Недуг отпадал, как короста с забытой в лесу отсохшей ветви. Он видел синюю,
бездонную мглу веков, коридор тысячелетий. И страха не испытывал, а мудрую
покорность и благоговение. Мир становился в душе, и в мире он дошел до слов:
«...слезу с очей, и смерти не будет, уже ни плача, ни вопля, ни болезни уже не
будет, ибо прежнее прошло».
Смутная мгла расступилась и пропустила к Елене поручика
Шервинского. Выпуклые глаза его развязно улыбались.
– Я демон, – сказал он, щелкнув каблуками, –
а он не вернется, Тальберг, – и я пою вам...
Он вынул из кармана огромную сусальную звезду и нацепил ее
на грудь с левой стороны. Туманы сна ползли вокруг него, его лицо из клубов
выходило ярко-кукольным. Он пел пронзительно, не так, как наяву:
– Жить, будем жить!!
– А смерть придет, помирать будем... – пропел
Николка и вошел.
В руках у него была гитара, но вся шея в крови, а на лбу
желтый венчик с иконками. Елена мгновенно подумала, что он умрет, и горько
зарыдала и проснулась с криком в ночи:
– Николка. О, Николка?
И долго, всхлипывая, слушала бормотание ночи.
И ночь все плыла.
И, наконец, Петька Щеглов во флигеле видел сон.
Петька был маленький, поэтому он не интересовался ни
большевиками, ни Петлюрой, ни Демоном. И сон привиделся ему простой и
радостный: как солнечный шар.
Будто бы шел Петька по зеленому большому лугу, а на этом
лугу лежал сверкающий алмазный шар, больше Петьки. Во сне взрослые, когда им
нужно бежать, прилипают к земле, стонут и мечутся, пытаясь оторвать ноги от
трясины. Детские же ноги резвы и свободны. Петька добежал до алмазного шара и,
задохнувшись от радостного смеха, схватил его руками. Шар обдал Петьку
сверкающими брызгами. Вот весь сон Петьки. От удовольствия он расхохотался в
ночи. И ему весело стрекотал сверчок за печкой. Петька стал видеть иные, легкие
и радостные сны, а сверчок все пел и пел свою песню, где-то в щели, в белом
углу за ведром, оживляя сонную, бормочущую ночь в семье.
Последняя ночь расцвела. Во второй половине ее вся тяжелая
синева, занавес бога, облекающий мир, покрылась звездами. Похоже было, что в
неизмеримой высоте за этим синим пологом у царских врат служили всенощную. В
алтаре зажигали огоньки, и они проступали на завесе целыми крестами, кустами и квадратами.
Над Днепром с грешной и окровавленной и снежной земли поднимался в черную,
мрачную высь полночный крест Владимира. Издали казалось, что поперечная
перекладина исчезла – слилась с вертикалью, и от этого крест превратился в
угрожающий острый меч.
Но он не страшен. Все пройдет. Страдания, муки, кровь, голод
и мор. Меч исчезнет, а вот звезды останутся, когда и тени наших тел и дел не
останется на земле. Нет ни одного человека, который бы этого не знал. Так
почему же мы не хотим обратить свой взгляд на них? Почему?
1923-1924, Москва
|