
Увеличить |
IV
Свадьба Муси была отложена на неопределенное время, что
очень волновало Мусю. Она по‑прежнему была влюблена в Клервилля. Тем не менее
ей порою было с ним трудно и даже скучно. Приходилось подыскивать темы для
разговора. Этого с Мусей никогда не бывало: она со всеми говорила, как Бог на
душу положит, и всегда выходило отлично, – по крайней мере так казалось и
ей, и ее друзьям.
В мире внешнем от того, что все называли блестящей победой
Муси, оставались уже привычные радости: так, Глафира Генриховна лишний раз
пожелтела, когда ей сказали, что Клервилль единственный наследник 72‑летней
богачки‑тетки. «Это, конечно, приятно, но я все‑таки не могу прожить жизнь
назло Глаше», – говорила себе Муся. Из‑за войны и политических событий
почти не было приготовлений к свадьбе, подарков, заказов, скрашивающих жизнь и
убивающих время. В мире же внутреннем над основой влюбленности (часто не менее
страстной, чем прежде) у Муси росли неожиданные чувства. Спокойного уверенного
счастья не было. Ей трудно было бы себе сознаться, что в ее сложных чувстах над
всем преобладал страх, – страх перед тем неизвестным, что ее ждало.
– Когда же «enfin seuls»?[4] – ядовито спрашивала Глаша.
Муся смущенно смеялась.
– На следующий день приходи за интервью, –
говорила она как бы небрежно и тотчас меняла разговор. Об «enfin seuls» Муся
думала дни и ночи. Бывали минуты, когда ей хотелось, чтобы брак ее расстроился,
но расстроился сам собою, лишь бы не по ее собственной воле. «Пусть все будет и
дальше как было до сих пор!» – иногда со страхом и отчаяньем говорила себе
Муся, забывая, как прежде тяготилась своей беззаботной жизнью. Это настроение
быстро проходило – Муся сама себя ругала «неврастеничкой» и «психопаткой». «Но
ведь я была влюблена?» – спрашивала себя Муся и с ужасом себя ловила на
этом «была». «Да нет же, и теперь все как раньше», – решительно твердила
она. Все и в самом деле было как раньше, однако не совсем как раньше. Сомнения
в успехе рассеялись, дело было закреплено. Клервилль стал как бы ее
собственностью. Теперь надо было научиться тому, как с этой собственностью
обращаться.
Больше всего Муся боялась за Клервилля, боялась, что он в
чем‑либо поступит не так: «сразу разрушит все», – тревожно думала она.
Порою, когда они оставались вдвоем, ей стыдно было смотреть в лицо
жениху, – она боялась тех мыслей и чувств, которые ему приписывала,
боялась и того, что он прочтет ее собственные мысли и чувства. Иногда этот
страх и стыд сказывались с такой силой, что Муся, отправляясь с женихом в
ресторан, в театр, на выставку, к удивлению и легкому неудовольствию Клервилля,
приглашала кого‑либо из своего кружка.
Говорить с полной откровенностью Муся не могла ни с кем.
Мысль об откровенной беседе с матерью пришла бы Мусе последней. С Глашей, с
которой ее связывала многолетняя дружба‑ненависть, в теории, «вообще», все было
обсуждено также и на тему «enfin seuls», с разными подробностями, – не
исключая довольно грубых. Теперь, когда Муся стала невестой, пришлось бы
говорить уж не «вообще», а о Клервилле. Это было бы неловко, да и неделикатно,
тем более, что у самой Глафиры Генриховны совершенно не удался роман с молодым
адвокатом, которым она очень интересовалась. По словам Никонова, атака Глаши на
адвоката, как наше наступление в Галиции, была отбита с уроном благодаря широко
развитой сети железных дорог в тылу у противника: адвокат уехал из Петербурга.
Муся весело смеялась этой шутке, уже почти забыв, что недавно она сама была в
таком же положении, как Глаша, в трудной роли барышни, с беззаботным видом
ловящей жениха.
– То ли дело, Мусенька, вы! Экой Перемышль штурмом
взяли! – сказал Никонов.
– Перемышль очень доволен.
– Об этом мы его спросим годика через два… Что быть ему
с легким украшением на голове, – с маленьким, – это, Мусенька, верно.
– Григорий Иванович!..
– Ну, что «Григорий Иванович»? Правду я говорю,
Мусенька, мне ли вас не знать? Так ему, разумеется, и надо. Gott, strafe
England![5] – ужасно произнося немецкие
слова, сказал со свирепым лицом Никонов. Он обращал в шутку накопившееся в нем
раздражение. Это раздражение льстило Мусе, как ей льстили душевные страдания
Вити.
С Витей, особенно после его несчастья, она была чрезвычайно
ласкова и нежна. В сравнении с той жизнью, которая перед ней открывалась,
будущее Вити представлялось бедным и тоскливым. Мусе было очень его жаль: она
искренно любила Витю. «В сущности я их всех люблю, – думала Муся в лучшие
свои минуты (настроение менялось у нее беспрестанно), – все‑таки жизнь
прошла с ними, и, надо признать, прошла не так плохо…» Мысль о том, что она
покидает свое общество навсегда, угнетала Мусю. Она хорошо знала своих друзей,
по природе лучше замечала в людях дурное и особенно смешное, чем хорошее.
Прежде Мусю раздражали снобизм Фомина, неискренность Березина, мрачная
ограниченность Беневоленского. Теперь даже они казались ей людьми хорошими,
вполне порядочными. «Никонов, князь, эти просто прекраснейшие, благородные люди,
а Витя и Сонечка – очаровательные дети. Но и те, право, милы, хоть не без
слабостей, конечно, как все мы, грешные…» Только Глаша продолжала раздражать
Мусю, – напоследок, быть может, еще больше, чем прежде.
Витя жил у Кременецких уже довольно долго. Для него
революция пришла как раз вовремя. Он сам себе говорил, что «целиком ушел в
общественную жизнь для того, чтобы забыться от жизни личной». К политической
свободе очень кстати присоединилась собственная свобода Вити, как раз в ту пору
им завоеванная. Витя состоял в разных комитетах и вошел в школьную комиссию по
изучению военно‑дипломатических вопросов. В этой комиссии он прочел доклад.
Полемизируя с «крайностями Милюкова», Витя доказывал необходимость довести
войну до победного конца в полном единении с союзными демократиями, однако
борясь с чужими и собственными аннексионистскими тенденциями (от Дарданелл Вите
отказаться было нелегко). Его доклад имел большой успех, принята была резолюция
Вити, – правда, с существенной поправкой оппозиции, – и он был избран
для связи в центр по объединению всех учащихся средне‑учебных заведений, –
предполагался Всероссийский съезд. Ни в какой политической партии Витя не
состоял. Он смущенно говорил товарищам, что примыкает к правым эсэрам, не во
всем, однако, с ними сходясь. Вопрос о необходимости вступить в партию очень
беспокоил Витю. К концу лета он было решил формально примкнуть к правым
социалистам‑революционерам (как и все, он не замечал забавности этого сочетания
слов). Но как раз в училище прошел слух, что Александр Блок «заделался левым
эсэром». Это смутило Витю: он боготворил Блока. А потом стало уже не до,
партий.
Октябрьского переворота Витя вначале почти не
почувствовал, – так все у них в доме было в те дни захвачено и раздавлено
скоропостижной смертью Натальи Михайловны. Когда Кременецкие предложили Николаю
Петровичу отпустить сына к ним, Витя слабо протестовал, не желая оставлять
отца, однако скоро уступил настоянию старших. Втайне ему страстно хотелось
поселиться у Кременецких: мысль о том, что он будет жить в одной квартире с
Мусей, очень его волновала. Это волнение стало почти мучительным, когда ему
отвели комнату рядом со спальной Муси.
Кременецкие отнеслись к Вите с необыкновенной заботливостью
и вниманием. В его комнату поставили большой письменный стол, кресла, диван.
Тамара Матвеевна все беспокоилась, не будет ли ему неудобно, – Витя отроду
не имел таких удобств. Вначале предполагалось, что он переезжает к Кременецким
«на время». Но прошел месяц‑другой, и не видно было, когда и почему это «на
время» должно кончиться: жизнь нисколько не налаживалась; все хуже и мрачнее
становилось и существование Николая Петровича. Витя никого не стеснял у
Кременецких, ему все были рады. Муся же прямо говорила, когда он заикался об
отъезде: «Это еще что? Ни для чего вы не нужны Николаю Петровичу, ему с вами
было бы еще тяжелее. Пожалуйста, выбейте глупости из головы, никуда вас не
отпустят…»
У Вити от этих слов Муси сладко замирало сердце. После
октябрьской революции общественная жизнь ослабела, и его любовь зажглась с новой
силой. Тенишевское училище начинало пустеть, товарищи и соперники Вити
разъехались. Сообщения в городе стали труднее. Витя выходил гораздо меньше.
С Клервиллем ему было тяжело встречаться. В обществе
англичанина Витя бывал мрачен и молчалив, что доставляло наслаждение Мусе.
Особенно задевало Витю то, что Клервилль совершенно не замечал его ревности и
был с ним очень любезен.
Зато, когда жених Муси уезжал (он уезжал из Петербурга очень
часто), Витя оживал, Кременецкие теперь ложились спать рано. Муся с Витей часто
подолгу вдвоем засиживались в гостиной. С ним Мусе всегда было и легко, и
приятно, и интересно. Она небрежно ему говорила, что он, конечно, мальчик, но
мальчик очень умный. С той поры, как репутация ума была Мусей за ним признана,
Витя больше не старался быть умным, от чего очень выигрывал.
Как‑то вечером Муся, жалуясь на холод в гостиной, предложила
перейти в ее комнату. Постель там уже была постлана. Входя в комнату Муси, Витя
из всех сил старался не покраснеть и потому покраснел особенно густо. Это тоже
доставило Мусе наслаждение. Кутаясь в шаль, она села у пианино.
– Ну‑с, а вы тут садитесь на ковер, – приказала
Муся, чувствуя свою безграничную власть над юношей. Было совсем как в
театре, – любимое ощущение Муси. Разговор не завязывался. Но это ее не
тяготило; с Клервиллем молчание всегда выходило неловким.
– Так вы в самом деле поедете потом в Индию? –
спросил тихо Витя.
Муся, не отвечая, задумчиво на него смотрела. И его тихий
голос, и ее задумчивое молчание тоже были как в театре.
– Ну, что ж, вы скоро поступите в университет, станете
большой, у вас начнется новая, интересная жизнь, – сказала она как будто
некстати, а в сущности отвечая на его мысли. Муся вдруг подняла крышку пианино.
– Скажите, вы не знаете, что теперь делает этот
Браун? – будто так же некстати, без всякой связи в мыслях, спросила она и,
не ожидая ответа, заиграла «Заклинание цветов»: «Е voi – о fiori – dall’
ollezzo sottile…» – едва слышно, точно про себя, пела Муся. Окончив музыкальную
фразу, она взглянула на Витю, улыбнулась и резко захлопнула крышку
пианино, – только зазвенел хрусталь на бронзовых подсвечниках. Муся сама
уже почти не чувствовала, где у нее начинается театр. Витя сидел на ковре, с
лицом измученным и бледным. Муся быстрым ласковым движением погладила его по голове.
– Что, милый? Взгрустнулось?.. О Наталье Михайловне
вспомнили? – спросила она.
Муся знала, что Витя совершенно не думал в эту минуту о
матери, и Витя понимал, что она это знает. Но эта комедия его не оскорбила и,
невольно ей поддаваясь, он сделал вид, будто Муся верно угадала его чувство.
|