
Увеличить |
XIX
В конце апреля газеты, в ту пору еще выходившие под
менявшимися беспрестанно названьями, сообщили, что первого мая новая власть
устраивает грандиозный праздник на улицах города. Муся предложила было кружку
выйти в этот день пошататься всем вместе. Однако, к легкому ее разочарованию,
предложение не имело успеха. Березин был занят. Глаша собиралась куда‑то пойти
вдвоем с Горенским, о чем сообщила Мусе в небрежно‑уклончивой форме, с
бегающими в глазах огоньками торжества. Занят был даже Витя, и вид у него был
тоже несколько таинственный.
Дня за три до первого мая служащие Коллегии по охране
памятников искусства были приглашены на общее собрание коллективов. В Тронной
Зале Зимнего Дворца собралось много народа. В конце зала стояла эстрада,
покрытая красным сукном, а на ней бюст Карла Маркса, стол с графином, стаканом
и колокольчиком, пять раззолоченных кресел и два ряда стульев.
Служащие негромко и смущенно переговаривались. Заседание
было назначено на три часа. Около четырех приехал сановник, отнюдь не из
первых, но довольно видный. Горенского. удивил его костюм, – очень
изысканный и нарядный: сановник, видимо, желал показать, что можно одновременно
быть ревностным большевиком и вполне светским человеком. На жилете у него
болтался большой красный брелок, – разглядеть его Горенский не мог, но
почему‑то решил, что брелок имеет в себе нечто богоборческое. В сопровождении
беспокойной, суетливой свиты, сановник появился в зале, с порога окинул толпу
подозрительным взглядом, сделал легкий поклон налево, легкий поклон направо и
очень бодрой, раскачивающейся походкой прошел к эстраде. При виде раззолоченных
кресел он слегка улыбнулся, как бы свидетельствуя, что это совершенно не нужно,
затем сел с торжественно сияющим лицом. Рядом с ним на креслах и позади на
стульях мгновенно разместились чины свиты и руководители коллективов, –
очевидно, каждый твердо знал свой ранг. Сановник пошептался с соседями,
позвонил, встал и, открыв заседание от имени правительства рабочих, крестьян и
солдат, предложил собравшимся избрать председателя.
С разных сторон эстрады и из зала раздались громкие
возгласы: «Просим товарища Гайского!..» «Просим вас, товарищ Гайский!..» В
возгласах слышался восторг, относившийся к демократическим приемам сановника.
Он кротко и скромно улыбнулся.
– Никто не возражает?.. Других кандидатов нет? –
спросил он.
Других кандидатов не было, и никто не возражал. Сановник
поблагодарил и принял избрание.
– В таком случае я вынужден дать слово самому
себе, – сказал он с сияющей улыбкой, разве чуть смущенной от такой
неожиданности. Он с минуту подождал, собираясь с мыслями, и начал: «Товарищи,
граждане». Эти два слова сановник произнес с некоторой разницей в
оттенках, – второе чуть суше и строже, чем первое. В дальнейшем он иногда,
по привычке, говорил просто «товарищи», но тотчас поправлялся: «товарищи и
граждане», показывая, что в общем собрании коллективов слушатели имеют
несомненное право быть просто гражданами, хоть это нехорошо. Речь сановника
была выдержана в двух тонах. Когда он говорил о великих завоеваниях культуры,
слова его имели явно либеральный характер и говорил он бархатным
голосом, – это был Луначарский. Сановник даже раз назвал культуру
общечеловеческой, – правда, с таким же оттенком строгости и неодобрения,
как в слове «граждане». Зато, когда он говорил о мощной, величественной поступи
пролетариата, о железном инвентаре первой истинно‑пролетарской революции, у
сановника сказался пламенный темперамент трибуна, голос его принял металлический
характер и речь стала чеканной, – это был Троцкий. В своей речи сановник
назвал не менее тридцати знаменитых философов, писателей, ученых и даже одного
богослова, – назвал не без похвалы и с краткой характеристикой: у всех
основное свойство заключалось в том, что они были много хуже Карла Маркса. Импровизированное
обращение к Марксу явилось центральным местом речи. Как раз в нужный момент
оратор оказался стоящим вполоборота к бюсту, вполоборота к публике; он
встретился с Марксом глазами, на мгновенье замер, вытянув правую руку с легким
уклоном вверх, и в страстном обращении к бюсту оба тона речи сановника слились,
голос оратора стал как‑то одновременно и бархатным, и металлическим: в облике
Карла Маркса великие завоевания культуры (общечеловеческой) сливались с
железным инвентарем революции (истинно‑пролетарской).
В речи сановника говорилось о самых разных предметах, но
главным образом она была посвящена предстоявшему празднику, – первому,
грозно‑торжествующему празднику освобожденного пролетариата на первой в истории
свободной от тисков капитализма земле. Сановник сообщил, что «лучшие наши
артистические силы, почувствовав художественной совестью своей все величие
нашего дела, принимают активнейшее участие в организации народных
торжищ», – и назвал несколько имен, впрочем далеко не лучших, в их числе имя
Березина. Затем он выразил – бархатным голосом – радость по поводу того, что
«все здесь представленные коллективы спонтанейно изъявили желание приобщиться к
празднику посредством посылки делегаций», – об этом своем спонтанейном
желании большинство слушателей узнало из речи сановника. И наконец сказал –
металлическим голосом, – что и независимо от посылки делегаций, все
товарищи – и граждане, – все члены коллективов, все работники в великом
деле строительства нового мира, должны принять участие в славном
историческом торжестве. Слово «должны» можно было понимать как угодно, но
брошено оно было особенно чеканно, и сидевшие на эстраде руководители
коллективов особенно значительно кивали головой, с видом полного одобрения.
– Мы ничьей совести не насилуем! – закончил
громовым голосом оратор (Горенский с ненавистью следил за покачивавшимся
богоборческим брелоком). – Да, не насилуем в том плане и в той мере, в
какой это нам дают возможность классовое самосознание пролетариата и железные
законы революционного строительства! Но, товарищи и граждане, прежнюю
буржуазную псевдосвободу, гнилую свободу мошны и рясы, мы, ученики и
последователи Ленина, приносим в жертву свободе истинной, свободе пролетарской,
великой свободе серпа и молота! Она, товарищи, вдохновляет нашу революционную
совесть, и, пусть же знают наши враги: горе тем, кто посмеет поднять на нее
святотатственную руку!
Речь была покрыта рукоплесканьями, впрочем гораздо менее
бурными, чем, по‑видимому, ожидал оратор. На его лице мелькнуло неудовольствие.
Он закрыл собрание и тотчас прошел в другой зал, где был приготовлен чай. За
ним туда прошли все сидевшие на эстраде, а также некоторые лица из зала.
Служащие расходились. Фомин остановился внизу, увидев
Горенского, который быстро спускался по лестнице. Князь был очень бледен.
– Хорошо, правда? – негромко, со слабой улыбкой,
спросил Фомин. – Березин‑то наш, слышали?.. Сейчас доложу Мусе…
– Пожалуйста, скажите ей от меня, что я с этим
господином больше встречаться не намерен! Меня с ним прошу больше не звать…
Горенский почти с ненавистью взглянул на смущенного Фомина и
той же быстрой, решительной походкой направился к выходу.
|