
Увеличить |
6
– Утром пошли мы все на работу и делаем свое дело, а
Луки Кирилова нет. Это, судя по его аккуратности, было удивительно, но еще
удивительнее мне показалось, что приходит он часу в восьмом весь бледный и
расстроенный.
Зная, что он человек с обладанием и пустым скорбям не любил
поддаваться, я и обратил на это внимание и спрашиваю: «Что такое с тобою, Лука
Кирилов?» А он говорит: «После скажу».
Но я тогда, по молодости моей, страсть как был любопытен, и
к тому же у меня вдруг откуда-то взялось предчувствие, что это что-нибудь недоброе
по вере; а я веру чтил и невером никогда не был.
А потому не мог я этого долго терпеть и под каким ни есть
предлогом покинул работу и побежал домой; думаю: пока никого дома нет, распытаю
я что-нибудь у Михайлицы. Хоша ей Лука Кирилов и не открывался, но она его, при
всей своей простоте, все-таки как-то проницала, а таиться от меня она не
станет, потому что я был с детства сиротою и у них вместо сына возрос, и она
мне была все равно как второродительница.
Вот-с я ударяюсь к ней, а она, гляжу, сидит на крылечке в
старом шушуне наопашку, а сама вся как больная, печальная и этакая зеленоватая.
«Что вы, – говорю, – второродительница, на таком
месте усевшись?»
А она отвечает:
«А где же мне, Марочка, притулиться?»
Меня зовут Марк Александров; но она, по своим материнским
чувствам ко мне, Марочкой меня звала.
«Что это, думаю себе, она за пустяки такие мне говорит, что
ей негде притулиться?»
«А зачем же, – говорю, – вы в чуланчике у себя не
ляжете?»
«Нельзя, – говорит, – Марочка, там в большой
горнице дед Марой молится».
«Ага! вот, – думаю, – так и есть, что что-нибудь
по вере сталось», – а тетка Михайлица и начинает:
«Ты ведь, Марочка, небось ничего, дитя, не знаешь, что у нас
тут в ночи сталось?»
«Нет, мол, второродительница, не знаю».
«Ах, страсти!»
«Расскажите же скорее, второродительница».
«Ах, не знаю как, можно ли это рассказать?»
«Отчего же, – говорю, – не скажете: разве я вам
какой чужой, а не вместо сына?»
«Знаю, родной мой, – отвечает, – что ты мне вместо
сына, ну только я на себя не надеюсь, чтоб я могла тебе это как надо высловить,
потому что глупа я и бесталанна, а вот погоди – дядя после шабаша придет, он
тебе небось все расскажет».
Но я никак не мог, чтобы дождаться, и пристал к ней: скажи
да скажи мне сейчас, в чем все происшествие.
А она, гляжу, все моргает, моргает глазами, и все у нее
глаза делаются полны слез, и она их вдруг грудным платком обмахнула и тихо мне
шепчет:
«У нас, дитя, сею ночью ангел-хранитель сошел».
Меня от всего этого открытия в трепет бросило.
«Говорите, – прошу, – скорее: как это диво сталося
и кто были оного дивозрители?»
А она отвечает:
«Дивеса, дитя, были непостижные, а дивозрителей никого,
кроме меня, не было, потому что случилось все это в самый глухой полунощный
час, и одна я не спала».
И рассказала она мне, милостивые государи, такую повесть:
«Уснув, – говорит, – помолившись, не помню я
сколько спала, но только вдруг вижу во сне пожар, большой пожар: будто у нас
все погорело, и река золу несет да в завертах около быков крутит и вглубь
глотает, сосет». А самой насчет себя Михайлице кажется, будто она, выскочив в
одной ветхой срачице, вся в дырьях, и стоит у самой воды, а против нее, на том
берегу стремит высокий красный столб, а на том столбе небольшой белый петух и
все крыльями машет. Михайлица будто и говорит: «Кто ты такой?» – потому что
чувствиями ей далося знать, что эта птица что-то предвозвещает. А петелок этот
вдруг будто человеческим голосом возгласил: «Аминь», – и сник, и его уже
нет, а стала вокруг Михайлицы тишь и такое в воздухе тощение, что Михайлице
страшно сделалось и продохнуть нечем, и она проснулась и лежит, а сама слышит,
что под дверями у них барашек заблеял. И слышно ей по голосу, что это самый
молодой барашек, с которого еще родимое руно не тронуто. Прозвенел он чистым
серебряным голосочком «бя-я-я», и вдруг уже чует Михайлица, что он по молебной
горнице ходит, копытками-то этак по половицам чок-чок-чок частенько перебирает
и все будто кого ищет. Михайлица и рассуждает: «Господи Исусе Христе! что это
такое: овец у нас во всей нашей пришлой слободе нет и ягниться нечему, а откуда
же это молозиво к нам забежало?» И в ту пору стренулася: «Да и как, мол, он в
избу попал? Ведь это, значит, мы во вчерашней суете забыли со двора двери
запереть: слава богу, – думает, – что это еще агнец вскочил, а не пес
со двора ко святыне забрался». Да и ну с этим Луку будить: «Кирилыч, –
кличет, – Кирилыч! Прокинься, голубчик, скорее, у нас дверь отворена, и
какое-с молозиво в избу вскочило», – а Лука Кирилов, как на сей грех,
мертвым сном объят спит. Как его Михайлица ни будит, никак не добудится: мычит
он, а ничего не высловит. Что Михайлица еще жестче трясет и двизает, то он
только громче мычит. Михайлица его и стала просить, что «ты, мол, имя-то
Исусово вспомяни», но только что она сама это имя выговорила, как в горнице кто-то
завизжит, а Лука в ту же минуту сорвался с кроватки и бросился было вперед, но
его вдруг посреди горницы как будто медяна стена отшибла. «Дуй, баба, огонь!
Дуй скорее огонь!» – кричит он Михайлице, а сам ни с места. Та запалила
свечечку и выбегает, а он бледнолиц, как осужденный насмертник, и дрожит так,
что не только гаплик[32] на
шее ходит, а даже остегны[33] на
ногах трясутся. Баба опять до него: «Кормилец, – говорит, – что это с
тобой?» А он ей только показывает перстом, что там, где ангел был, пустое место,
а сам ангел у Луки вскрай ног на полу лежит.
Лука Кирилов сейчас к деду Марою и говорит: так и так, вот
что моя баба видела и что у нас сделалось, поди посмотри. Марой пришел и стал
на коленях перед лежащим на полу ангелом и долго стоял над ним недвижимо, как
измрамран нагробник, а потом, подняв руку, почесал остриженное гуменцо на
маковке и тихо молвил:
«Принесите сюда двенадцать чистых плинф нового обожженного
кирпича».
Лука Кирилов сейчас это принес, а Марой осмотрел плинфы и
видит, что все они чисты, прямо из огненного горна, и велел Луке класть их одна
на другую, и возвели они таким способом столб, накрыли его чистою ширинкой,
вознесли на него икону, и потом Марой, положив земной поклон, возгласил:
«Ангел господень, да пролиются стопы твоя аможе хощеши!»
И только что он эти слова проговорил, как вдруг в двери
стук-стук-стук, и незнакомый голос зовет:
«Эй вы, раскольники: кто у вас тут набольший?»
Лука Кирилов отворяет дверь и видит, стоит солдат с медалью.
Лука спрашивает: какого ему надо набольшего? А он отвечает:
«Того самого, – говорит, – что к барыне ходил,
которого Пименом звать».
Ну, Лука сейчас бабу за Пименом послал, а сам спрашивает:
что такое за дело? на что его в ночи по Пимена послали?
Солдат говорит:
«Доподлинно не знаю, а слышно, что-то там с барином жиды
неловкое дело устроили».
А что такое именно, рассказать не может.
«Слыхал-де, – говорит, – как будто барин их
запечатал, а они его запечатлели».
Но как это они друг друга запечатали, ничего вразумительно
рассказать не может.
Тем временем подошел и Пимен, и сам, как жид, то туда, то
сюда вертит глазами: видно, сам не знает, что сказать. А Лука говорит:
«Что же ты, шпилман[34] ты
этакий, стал, ступай теперь производи свое шпилманство в окончание!»
Они вдвоем с солдатом сели в лодку и поехали.
Через час ворочается наш Пимен и ботвит[35] будто бодр, а видно, что ему жестоце не по
себе.
Лука его и допрашивает:
«Говори, – говорит, – говори лучше, ветрогон, все
по откровенности, что ты там такое наделал?»
А он говорит:
«Ничего».
Ну так и осталось будто ничего, а совсем было не ничего.
|