
Увеличить |
Глава XXVII
Уроки Маршалси
День
выдался солнечный, и в тюрьме, под горячим полуденным небом, стояла непривычная
тишина. Артур сел в одинокое кресло, такое же убогое и облезлое, как сиживавшие
в нем должники, и погрузился в свои мысли.
Он
сейчас испытывал то своеобразное чувство облегчения, которое часто наступает в
первый день тюремной жизни, когда пройдена и осталась позади тяжелая передряга
ареста (как много людей, поддавшись этому обманчивому чувству, незаметно для
себя опускались и теряли свое человеческое достоинство!) — и картины его
прошлой жизни виделись ему так, будто он перенесся на другую планету и теперь
наблюдал их оттуда. Если принять во внимание, где он теперь находился и что привлекало
его сюда в те дни, когда от его желания зависело приходить или не приходить, и
чей нежный образ всегда связывался в его памяти и с тюремной решеткой и со
всеми впечатлениями вольной жизни, которых не заточить за решетку, не покажется
удивительным, что любое раздумье приводило его к мысли о Крошке Доррит. И все
же он сам удивлялся — не тому, что вспоминает о ней, но открытию, сделанному им
в этих воспоминаниях: как много был он обязан ее благотворному влиянию в лучших
своих решениях и поступках.
Мы
никогда в полной мере не сознаем значения подобных влияний, пока внезапная
остановка жизненной карусели не заставит нас ясно увидеть то, что прежде только
мелькало в вихре. Так бывает в болезни, так бывает в горе, так бывает в час
тяжелого испытания или утраты; в этом полезная сторона многих несчастий. Так
случилось и с Кленнэмом: его несчастье открыло ему глаза и наполнило его сердце
нежным чувством. «Когда я всерьез задумался о своей жизни, — размышлял
он, — и перед моим утомленным взглядом забрезжила какая-то цель, кто без
устали трудился у меня на глазах, не слыша ни благодарности, ни похвал,
преодолевая такие препятствия, против которых не устояла бы целая армия героинь
и героев? Слабая маленькая девушка! Когда я боролся со своей несчастной любовью
и хотел быть великодушным с тем, кто оказался счастливее меня (хотя он никогда
не узнал бы о моем великодушии и не ответил бы на него ни одним сердечным
словом), у кого я учился терпению, бескорыстию, самоотверженности, уменью
забывать о себе, благородству и величию души? У той же бедной девушки! Если бы
я, мужчина, с моими силами, возможностями, средствами, не пожелал прислушаться
к голосу сердца, твердившему, что, если отец мой совершил ошибку, мой долг, не
позоря его памяти, исправить ее, — чья хрупкая фигурка, едва защищенная
худым платьишком от холода и ветра, шагающая почти босиком по каменным плитам
тротуара или согнувшаяся над работой, встала бы передо мною живым укором? Все
ее же, Крошки Доррит!»
Так,
сидя в этом облезлом кресле, он думал о ней и снова о ней — о Крошке Доррит. И
мало-помалу все случившееся стало казаться ему справедливым возмездием за то,
что он отдалился от нее в своих мыслях и позволил разным житейским
обстоятельствам стать между ним и его памятью о ней.
Дверь
приотворилась, и в образовавшуюся щель вдвинулась часть головы Чивери-старшего.
— Мистер
Кленнэм, я сменился с дежурства и ухожу. Не нужно ли вам чего-нибудь?
— Нет,
благодарю вас. Мне ничего не нужно.
— Вы
простите, что я отворил дверь, но вы не отвечали на стук.
— А
вы стучали?
— Раз
пять.
Только
теперь Кленнэм заметил, что тюрьма пробудилась от своей полуденной спячки, обитатели
ее бродят по двору, уже прикрытому тенью, и время близится к сумеркам. Он
просидел в раздумье несколько часов.
— Ваши
вещи прибыли, — сказал мистер Чивери. — Мой сын сейчас несет их сюда.
Я бы их раньше прислал, да ему непременно хотелось принести самому. Прямо-таки
приспичило принести самому, а то бы я их прислал раньше. Мистер Кленнэм, вы
позволите сказать вам одно словечко?
— Прошу
вас, войдите, — сказал Кленнэм, так как большая часть головы, мистера
Чивери все еще оставалась за дверью и вместо глаз на Артура смотрело одно ухо.
Такова была, деликатность мистера Чивери, человека истинно вежливого от
природы, даром что в наружности его не было решительно ничего, что позволило бы
принять этого тюремного сторожа за джентльмена.
— Благодарю
вас, сэр, — сказал мистер Чивери, не трогаясь с места, — оно,
пожалуй, и ни к чему. Мистер Кленнэм, вы уж сделайте милость, не обращайте
внимания на моего сына, если он вдруг отмочит вам чего-нибудь. У моего сына
есть сердце, мистер Кленнэм, и оно там, где ему положено быть. Мы с матерью
знаем, где у него сердце, и никаких у нас на этот счет сомнений нет.
Окончив
эту загадочную тираду, мистер Чивери убрал свое ухо и затворил дверь. Не прошло
и десяти минут, как на смену явился его сын.
— Вот
ваш чемодан, — сказал он Артуру, осторожно опуская на пол свою ношу.
— Вы
очень любезны. Мне, право, совестно вас затруднять.
Последние
слова уже не застали Юного Джона в комнате; но вскоре он воротился с новой ношей,
которую точно так же опустил на пол, точно так же сказав при этом:
— Вот
ваш черный баул.
— Я
крайне признателен за вашу заботу. Теперь, надеюсь, мы можем пожать друг другу
руку, мистер Джон?
Но Юный
Джон попятился от него, заключив запястье правой руки в тиски, образованные
большим и средним пальцами левой, и сказал, как давеча:
— Не
знаю, смогу ли я. Нет, я не могу! — И устремил на узника суровый взор,
хотя в уголках его глаз дрожало нечто, весьма похожее на жалость.
— Почему
вы на меня сердитесь, — спросил Кленнэм, — и в то же время проявляете
столько заботы? Тут, верно, кроется какое-то недоразумение. Может быть, я
нечаянно обидел вас? От души сожалею, если так.
— Никакого
недоразумения, сэр, — возразил Джон, поворачивая правую руку в тисках, очевидно
слишком крепко ее зажимавших. — Никакого недоразумения, сэр, насчет
чувств, с которыми я на вас смотрю в настоящую минуту! Если б мы с вами были в
одном весе, мистер Кленнэм (а это не так), и если бы вы не были подавлены
обстоятельствами (а это так), и если бы тюремные правила разрешали подобные
вещи (а это не так), я бы тут же, на месте, схватился с вами в рукопашную, сэр,
и это как нельзя лучше отвечало бы моим чувствам.
Артур
посмотрел на него с удивлением и отчасти даже с досадой.
— Конечно,
недоразумение, — пробормотал он. — Ничего другого и быть не
может. — И, отвернувшись с тяжелый вздохом, он снова опустился в облезлое
кресло.
Юный
Джон, не спускавший с него глаз, с минуту помялся, потом воскликнул:
— Простите
меня, сэр!
— От
всей души прощаю, — сказал Артур, махнув рукой и не поднимая
головы. — Не стоит больше и говорить об этом.
— Эта
мебель, — сказал Юный Джон кротким пояснительным тоном, — принадлежит
мне. Я ее даю в пользование тем, кто поселяется в этой комнате, если у них нет
своей. Не бог весть что за мебель, но она к вашим услугам. Без всякой платы,
разумеется. Я бы никогда не предложил ее вам на других условиях. Пользуйтесь, и
все тут.
Артур,
подняв голову, поблагодарил его и сказал, что не может принять такого
одолжения. Джон снова повернул руку в тисках, как видно разрываясь между
какими-то противоречивыми чувствами.
— Что
же все-таки мешает нам быть друзьями? — спросил Артур.
— Я
отказываюсь отвечать на этот вопрос, сэр, — с неожиданной резкостью
возразил Юный Джон, повышая голос. — Ничто не мешает.
Некоторое
время Артур смотрел на него, теряясь в догадках. Потом снова опустил голову. И
тотчас же Юный Джон заговорил опять, тихо и мягко:
— Круглый
столик, что стоит возле вас, сэр, принадлежал — вы знаете кому — можно не называть
— он умер важным господином. Я купил этот столик у человека, который жил тут
после него и которому он его подарил, уезжая. Но этому человеку далеко было до
него. Да и мало есть людей, которых можно бы поставить на одну с ним доску.
Артур
пододвинул столик поближе и оперся на него рукой.
— Вы,
может быть, не знаете, сэр, — продолжал Юный Джон, — что я имел
дерзость явиться к нему с визитом, когда он последний раз приезжал в Лондон.
Собственно, это он счел мой визит дерзостью, но тем не менее был так добр, что
предложил мне сесть и спросил, как поживает отец и все старые друзья — то есть
не друзья, а давнишние скромные знакомые. Мне показалось, что он очень
изменился, я так и сказал тут всем, воротившись от него. Я спросил, здорова ли
мисс Эми…
— А
она была здорова?
— Не
вам бы и не меня спрашивать об этом, — сказал Юный Джон с таким выражением
лица, словно он только что проглотил гигантскую невидимую пилюлю. — Но раз
уж вы спросили, сожалею, что не могу вам ответить. По правде сказать, мой
вопрос показался ему чересчур навязчивым, и он сказал, что мне дела нет до
здоровья мисс Эми. Я и раньше подозревал, что с моей стороны было дерзостью
явиться к нему, а тут окончательно в этом убедился. Но потом он был со мной
очень любезен — очень любезен.
Последовала
пауза, длившаяся несколько минут, и только однажды прерванная бормотаньем Юного
Джона: «Очень любезен, и на словах и на деле».
И
опять-таки Юный Джон положил паузе конец, заметив Кленнэму:
— Если
это не покажется дерзостью, сэр, позвольте спросить, долго ли вы намерены
обходиться без еды и питья?
— Мне
что-то ни есть, ни пить не хочется, — сказал Кленнэм. — У меня нет
никакого аппетита.
— Тем
важней для вас подкрепить свои силы, сэр, — настаивал Юный Джон. —
Нельзя же из-за отсутствия аппетита целый день просидеть в кресле, не проглотив
ни кусочка. Напротив, если аппетита нет, значит нужно есть без аппетита. Я
сейчас иду домой пить чай. Если это не покажется дерзостью, позвольте
предложить вам выпить со мною чашечку. А не хотите идти ко мне, могу сюда
принести.
Видя,
что отказ не поможет, так как в этом случае Юный Джон приведет в исполнение
свои последние слова, и, с другой стороны, стремясь показать, что просьба
Чивери-отца и извинения Чивери-сына не остались без внимания, Артур встал и
выразил готовность идти к мистеру Джону пить чай. Юный Джон пропустил его
вперед, запер дверь, весьма ловко сунул ключ к нему в карман и повел его в свою
резиденцию.
Это была
небольшая комнатка под самой крышей крайнего от ворот дома. Это была та самая
комнатка, где Артур в день отъезда внезапно разбогатевшего семейства из
Маршалси нашел на полу бесчувственную Крошку Доррит. Он сразу догадался об
этом, как только они стали подниматься по лестнице. Комната, заново
выкрашенная, оклеенная обоями и прилично обставленная, выглядела теперь
по-другому; но он помнил ее такой, какой она мелькнула перед ним в тот миг,
когда он подхватил хрупкую фигурку на руки, чтобы снести в карету.
Юный
Джон, кусая пальцы, смотрел на него испытующе.
— Вы,
я вижу, узнали эту комнату, мистер Кленнэм?
— Еще
бы не узнать, храни господь ту, что жила здесь!
Позабыв
про чай, Юный Джон кусал пальцы и не сводил с гостя глаз, покуда тот обводил глазами
комнату.
Потом,
спохватившись, подскочил к чайнику, высыпал в него с маху полбанки чаю и
помчался на общую кухню за кипятком.
Так
много чувств всколыхнула эта комната в Кленнэме, сейчас, когда изменившиеся
обстоятельства вновь приведя его под унылый тюремный кров, так живо напомнила
об его утраченном маленьком друге, что нелегко было бы ему бороться с этими
чувствами, даже зная, что он не один. Но он был один, и потому не боролся. Он
дотронулся до холодной стены с такой нежностью, словно это была сама Крошка
Доррит, и вполголоса произнес ее имя. Он подошел к окошку, взглянул поверх
тюремной стены, увенчанной железными остриями, и мысленно послал благословение
в подернутую дымкой даль — там где-то, богатая и счастливая, жила теперь его
Крошка Доррит.
Юный
Джон вернулся не сразу; он, должно быть, выходил из тюрьмы, судя по тому, что в
руках у него было завернутое в капустный лист масло, несколько ломтиков ветчины
в такой же упаковке и корзиночка с кресс-салатом. Все это он заботливо
расположил на столе, после чего они сели пить чай.
Кленнэм
попытался оказать честь гостеприимству хозяина, но безуспешно. От ветчины его мутило,
хлеб не разжевывался. Он с трудом заставил себя проглотить чашку чаю.
— Немножко
зелени, — сказал Юный Джон, протягивая ему корзиночку.
Кленнэм
взял стебелек кресс-салата и сделал еще попытку; но хлеб и вовсе камнем застрял
во рту, а от ветчины (хоть и очень недурной) пошел, казалось ему, ветчинный дух
по всей тюрьме.
— Еще
немножко зелени, — сказал Юный Джон и снова протянул корзиночку.
Легко
было догадаться, что он нарочно принес эту зелень, как глоток свежего воздуха
узнику, запертому среди раскаленного кирпича и камня — так птице, тоскующей в неволе,
просовывают меж прутьев клетки веточку или травинку; и Кленнэм, поняв это, с
улыбкой сказал:
— Вы
очень добры, что хотите подбодрить птицу в клетке, но сегодня мне даже не до
зелени.
Болезнь
оказалась прилипчивой: вскоре и Юный Джон отодвинул свою тарелку и стал вертеть
в руках капустный лист, в который прежде была завернута ветчина. Сложив его в
несколько раз, так что получился комочек, умещавшийся на руке, он принялся
сплющивать его между ладонями, все время следя глазами за Кленнэмом.
— Знаете
что — выговорил он наконец, сдавив зеленый комочек изо всех сил, — если уж
вы не хотите беречь себя ради себя, поберегли бы хоть ради кого-то другого.
— А
мне, право, не для кого себя беречь, — отвечал Артур, вздохнув и печально
улыбаясь.
— Мистер
Кленнэм, — горячо возразил Юный Джон, — меня удивляет, что
джентльмен, способный быть честным и прямым, как, я знаю, способны вы, способен
на такие неискренние слова, какие я сейчас от вас услышал. Мистер Кленнэм, меня
удивляет, что джентльмен, способный чувствовать сам, способен так бессердечно
относиться к чужим чувствам. Я этого не ожидал, сэр! Клянусь честью, я этого не
ожидал!
Юный
Джон даже встал, чтобы придать своим последним словам больше выразительности,
но тут же сел снова и принялся катать капустный комочек на правом колене, с
упреком и негодованием глядя на Кленнэма.
— Я
себя превозмог, сэр, — сказал Джон. — Я сумел подавить в себе то, что
следовало подавить, и я дал себе слово больше не думать об этом. И надеюсь, я
бы сдержал свое слово, если бы в недобрый для меня час вас сюда в тюрьму не
привезли бы сегодня. (В своем волнении Юный Джон заимствовал от матери ее
своеобразный строй речи.) Когда вы сегодня передо мной в караульне явились,
сэр, не как простой арестант, но, скорей, как ядовитый анчар, лишенный свободы,
такая буря чувств поднялась во мне, все сокрушая, что меня словно подхватил
водоворот. Но я выбрался из него. Я боролся и выбрался. Из последних сил
борясь, выбрался я, что под страхом смерти подтвердить готов. Я сказал себе:
если я был груб, я должен просить прощения, и прощения я просил, не боясь
унизить себя. А теперь, когда я хотел дать вам понять, что есть нечто, почти
священное для меня, перед чем должно отступить все другое, когда я деликатно и
осторожно намекнул вам на это — вы вдруг изворачиваетесь и наносите мне
предательский удар в спину! Не вздумайте отпираться, сэр, — сказал Юный
Джон, — имейте мужество признать, что вы действительно извернулись и
действительно нанесли мне удар в спину.
Вконец
растерявшийся Артур остолбенело уставился на него и повторил: «Что с вами,
Джон? О чем это вы говорите?» Но Джон был в таком состоянии, в котором для
людей известного склада нет ничего трудней, чем прямо ответить на вопрос, и, не
слушая, твердил свое.
— Никогда, —
говорил Джон, — нет, никогда я не питал и не посмел бы питать хоть
малейшую надежду. Ни разу, нет, ни разу, — зачем бы мне говорить «ни
разу», если б это было хоть раз, — я не помыслил о возможности такого
счастья, зная после нашего разговора, что оно невозможно, даже если бы не
возникла между нами непреодолимая преграда! Но значит ли это, что у меня не
должно быть воспоминаний, не должно быть мыслей, не должно быть заветных
уголков в душе и ничего вообще?
— Ради
бога, о чем это вы? — вскричал Артур.
— Да,
вы можете сколько угодно топтать мои чувства, — несся Юный Джон вскачь,
закусив удила, — если у вас хватит духу на подобную низость. Можете
топтать их, но они есть и будут. Если бы их не было, разве вы могли бы топтать
их? И все-таки нечестно, неблагородно, недостойно джентльмена наносить человеку
удар в спину, когда он так стойко боролся и выбрался, наконец, из самого себя,
точно бабочка из куколки! Пусть свет потешается над тюремным сторожем, но тюремный
сторож тоже мужчина — если только он не женщина, как в специальной женской
тюрьме.
Как ни
нелепа была эта сбивчивая речь, в ней звучала искренность, свойственная
бесхитростной, мягкой натуре Юного Джона, а его горящее лицо и срывающийся от
волнения голос говорили о такой глубокой обиде, что трудно было остаться к ней
равнодушным. Артур перебрал в уме весь их разговор, пытаясь доискаться до
причин этой обиды; а тем временем Юный Джон, скатав свой капустный комок в
тугой валик, аккуратно разрезал его на три части, и положил на тарелку, словно
какой-то особый деликатес.
— Не
может ли быть, — сказал Артур, дойдя в уме до корзинки с кресс-салатом и
вернувшись обратно, — что ваши речи имели какое-то отношение к мисс
Доррит?
— Может
быть, сэр, — отвечал Юный Джон.
— Тогда
я и вовсе ничего не понимаю. Надеюсь, вы не усмотрите в моих словах нового оскорбления,
ибо меньше всего я хочу или когда-нибудь хотел оскорбить вас, но, право же, я
ничего не понимаю.
— Сэр, —
сказал Юный Джон, — неужто у вас достанет коварства утверждать, будто вам
неизвестны мои чувства к мисс Доррит, которые я не осмелюсь назвать любовью,
ибо правильней будет сказать, что я боготворю ее и преклоняюсь перед нею.
— Право,
Джон, мне вообще несвойственно коварство, и я ума не приложу, отчего вам вздумалось
обвинять меня в этом. Рассказывала вам ваша матушка, миссис Чивери, о том, что
я однажды приходил к ней?
— Нет,
сэр, — сухо ответил Джон. — Первый раз слышу.
— А
я приходил. Не догадываетесь, зачем?
— Нет,
сэр, — сухо ответил Джон. — Не догадываюсь.
— Так
я вам скажу. Моей заботой было устроить счастье мисс Доррит; и если б я мог предположить,
что она разделяет ваши чувства…
Бедняга
Джон покраснел до самых кончиков ушей.
— Мисс
Доррит никогда их не разделяла, сэр. Я маленький человек, но я дорожу своей совестью
и честью и презирал бы себя, если бы хоть на миг покривил душой на этот счет.
Она никогда не разделяла моих чувств и не поощряла их, да никто в здравом уме и
не вообразил бы, что это возможно. Она всегда и во всем была во много раз выше
меня. Как и все ее благородное семейство, — добавил Юный Джон.
Это
рыцарское отношение не только к ней, но и к ее близким, настолько возвышало
его, несмотря на малый рост, тоненькие ножки, редкие волосы и чувствительную
натуру, что никакой Голиаф на его месте не заслужил бы у Артура большего
уважения.
— Джон, —
сказал он в порыве искреннего чувства, — вы говорите как мужчина!
— В
таком случае, сэр, — возразил Джон, проведя рукой по глазам, — не
мешало бы вам взять с меня пример.
Неожиданная
запальчивость этого ответа заставила Артура снова удивленно уставиться на своего
собеседника.
— Ладно, —
сказал Джон, протягивая ему руку через чайный поднос, — если мои слова слишком
резки, беру их назад! Но в самом деле, мистер Кленнэм, отчего вы не хотите
говорить со мной как мужчина с мужчиной, пусть хоть и с тюремным сторожем?
Зачем вы притворяетесь, будто не понимаете, когда я советую вам поберечь себя
ради кого-то другого? Как вы думаете, почему я устроил вас в комнате, где, на
мой взгляд, вам должно быть приятнее и лучше? Почему я сам нес ваши вещи? (Не в
тяжести дело, об этом я бы и говорить не стал!) Почему я весь день хлопочу для
вас? Из-за ваших достоинств? Нет. Ваши достоинства велики, нет сомнения; но не
из-за них я старался. Я делал это ради другого лица, чьи достоинства значат для
меня не в пример больше. Так отчего же не говорить откровенно?
— Честное
слово, Джон, — сказал Кленнэм, — вы славный малый, и я вас от души
уважаю, а потому, если я не сообразил сам, что обязан вашим вниманием и заботам
тем дружеским чувствам, которые когда-то ко мне питала мисс Доррит, —
каюсь и прошу у вас прощения.
— Но
отчего же, отчего, — воскликнул Джон с прежним укором, — отчего не
говорить откровенно?
— Вы
все не верите, что я не понимаю вас, — сказал Артур. — Но взгляните
на меня. Подумайте о том, что со мной случилось. Стану ли я отягощать свою и
без того истерзанную совесть неблагодарностью и предательством по отношению к
вам? Я просто не понимаю вас!
Недоверие,
написанное на лице Юного Джона, понемногу уступило место сомнению. Он встал, отошел
к низкому чердачному окну, сделал Артуру знак подойти и внимательно всмотрелся
в него.
— Мистер
Кленнэм, неужели вы в самом деле не знаете?
— Чего,
Джон?
— Боже
милосердный! — воскликнул Джон, взывая к железным остриям на стене. —
Он спрашивает, чего!
Кленнэм
посмотрел на острия, потом на Джона; потом снова на острия и снова на Джона.
— Он
спрашивает, чего! И что еще удивительнее, — произнес Юный Джон, не спуская
с него горестно-недоуменного взгляда, — он, кажется, в самом деле не
знает! Вы видите это окошко, сэр?
— Разумеется,
вижу.
— И
комнату видите?
— Разумеется,
вижу и комнату.
— И
стену напротив и двор внизу? Так вот, сэр, все они были свидетелями того — изо
дня в день, из ночи в ночь, неделя за неделей, месяц за месяцем. Мне ли не
знать, если я и сам столько раз видел мисс Доррит здесь, у окошка, когда она не
подозревала, что я на нее смотрю.
— Свидетелями
чего? — спросил Кленнэм.
— Любви
мисс Доррит.
— Так
она любила — но кого же?
— Вас! —
сказал Джон, коснувшись пальцами его груди; потом отступил, бледный, на прежнее
место, сел и уронил руки на подлокотники кресла, глядя на Кленнэма и качая
головой.
Если бы
вместо этого легкого прикосновения он нанес Кленнэму тяжелый удар кулаком, эффект
не мог быть сильнее. Кленнэм словно окаменел от изумления; глаза, устремленные
на Джона, были широко раскрыты; губы беззвучно шевелились, будто силясь
сложиться в слово «меня?»; руки, повисли вдоль тела; он был похож на человека,
которого вдруг разбудили среди ночи и сообщили ему известие, не умещающееся у
него в мозгу.
— Меня! —
выговорил он наконец.
— Ах! —
простонал Юный Джон. — Вас!
Артур,
сделав над собой усилие, попытался улыбнуться и сказал:
— Вы
заблуждаетесь. Это только ваше воображение.
— Я
заблуждаюсь, сэр? — воскликнул Юный Джон. — Я заблуждаюсь? Я?
Нет, нет, мистер Кленнэм, не говорите так! Насчет чего-либо другого я бы мог
заблуждаться — я хорошо знаю свои недостатки и не претендую на особую
проницательность. Но мне заблуждаться насчет того, что ожгло мое сердце
более острой болью, чем если бы в него вонзилась целая туча дикарских стрел! Мне
заблуждаться насчет того, что едва не свело меня в могилу — чему я был бы
только рад, если бы от этого не пострадала табачная торговля и чувства моих
родителей! Мне заблуждаться насчет того, что даже сейчас вынуждает меня
достать платок из кармана, ибо я вот-вот расплачусь, как девушка, — не
знаю, впрочем, почему сравнение с девушкой должно быть обидно, ведь всякий нормальный
мужчина любит девушек. Не говорите же так, мистер Кленнэм, не говорите так!
И Юный
Джон, как всегда благородный в душе, хотя и нелепый с виду, вынул свой носовой платок
с той простодушной непосредственностью, с которой только очень хороший человек
умеет вытирать слезы, не пряча их, но и не выставляя напоказ. Осушив глаза, он
позволил себе невинную роскошь раз всхлипнуть и раз высморкаться, после чего
снова убрал платок в карман.
Все еще
оглушенный прикосновением, подействовавшим как удар, Артур с большим трудом подобрал
слова для заключения разговора. Он заверил Джона Чивери, как только тот спрятал
свой платок, что высоко ценит его бескорыстие и его неиссякаемую преданность
мисс Доррит. Что же до той догадки, которой он только что поделился с ним, с
Кленнэмом (тут Юный Джон успел вставить: «Не догадка! Уверенность!») — то об
этом можно будет еще поговорить, но в другой раз. Он устал, и у него тяжело на
душе; с позволения Джона, он хотел бы вернуться к себе и больше уже не выходить
сегодня. Джон кивнул, и под сенью тюремной стены Артур Кленнэм пробрался в свое
новое обиталище.
Ощущение
полученного удара не проходило, и после ухода неряшливой старухи, дожидавшейся,
сидя на лестнице у дверей, чтобы приготовить ему постель на ночь — по
распоряжению мистера Чивери, «не старика, а молоденького», как она объяснила,
исполняя эту нехитрую обязанность, — он опустился в облезлое кресло и
обеими руками стиснул голову, точно от боли. Крошка Доррит любит его! Эта мысль
повергла его в большее смятение, чем недавний поворот судьбы — куда большее!
Не может
быть. Он звал ее «дитя мое», «милое дитя мое», располагал ее к доверию,
постоянно указывая на разницу их лет, говорил о себе чуть ли не как о старике.
Но ей он, быть может, не казался старым? Ведь он и себе таким не казался до
того вечера, когда розы уплыли по реке вдаль.
Среди
прочих бумаг у него были два ее письма. Он достал их и перечел. Читая, он как
будто слышал ее милый голос; и в звуке этого голоса ему чудились нежные нотки,
которые теперь казалось возможным истолковать по-иному.
А ее
«Нет, нет, нет!» с таким тихим отчаянием прозвучавшее в этой самой комнате, в
тот вечер, когда Панкс впервые намекнул ему на возможность перемены в судьбе
семьи, и когда сказано было немало слов, которые ему суждено было припомнить
теперь, в унижении и неволе!
Не может
быть.
Но
странно, чем больше он думал об этом, тем менее убедительными казались ему его
сомнения. Зато возникал другой вопрос, требовавший ответа, уже не о ней, а о
нем самом. В том, как он противился мысли, что она любит кого-то, в желании это
проверить, в смутном представлении о благородстве, какое он выкажет, помогая ее
любви — не было ли во всем этом отзвуков чувства, подавленного прежде, чем оно
успело окрепнуть? Не говорил ли он себе, что не должен думать о ее любви, не
должен злоупотреблять ее благодарностью, не должен забывать печальный урок,
однажды уже преподанный ему жизнью; что пора надежд миновала для него с
безвозвратностью смерти и что не ему, обремененному печалями и годами, думать о
радостях любви.
Он
поцеловал ее, держа, бесчувственную, на руках, в тот день, когда о ней так
естественно и так знаменательно забыли. Был ли это такой же поцелуй, как если б
она была в сознании? Совсем такой же?
Вечер
застал его за этими мыслями. Вечер также застал у его дверей мистера и миссис
Плорниш, нагруженных отборнейшими припасами из числа тех, что так быстро
находили сбыт и так медленно давали прибыль. Миссис Плорниш то и дело утирала слезы.
Мистер Плорниш со свойственной ему философичностью, более глубокой, нежели
вразумительной, дружелюбно бубнил, что на свете вообще всякое бывает, сегодня
ты на горке, а завтра, глядишь, под горкой, а почему на горке, почему под
горкой, об этом и гадать не стоит; так уж оно ведется, и все тут. Слыхал он,
между прочим, будто раз земля вертится — а что она вертится, так это
точно, — стало быть, всякий, даже самый достойный джентльмен когда-то
окажется на ней вниз головой, так что волосы у него будут трепаться в так
называемом пространстве. Что ж, тем лучше. Другого тут ничего не скажешь; тем
лучше. Земля-то ведь и дальше будет вертеться, так? А стало быть, и джентльмен
со временем повернется как следует, и волосы его лягут опять один к одному,
любо-дорого взглянуть — вот и выходит, что тем лучше.
Как уже
было упомянуто, миссис Плорниш, не будучи склонна к философии, плакала. Кроме
того, миссис Плорниш, не будучи склонна к философии, изъяснялась вполне
отчетливо. Потому ли, что она пребывала в большом расстройстве, или по
безошибочному чутью, свойственному ее полу, или по женской последовательности в
мыслях, или по женской непоследовательности в мыслях, но вышло так, что в дальнейшем
миссис Плорниш вполне отчетливо навела разговор на предмет, занимавший мысли
Артура.
— Если
бы вы знали, мистер Кленнэм, как сокрушается о вас отец, — сказала миссис
Плорниш. — Просто места себе не находит. У него даже голос пропал от
огорчения. Вы ведь знаете, как чудесно он поет; а нынче вечером, после чаю,
верите ли, ни одной нотки не мог взять, сколько дети ни просили.
Разговаривая,
миссис Плорниш качала головой, утирала слезы и задумчиво оглядывала комнату.
— А
уж с мистером Баптистом что будет, когда он узнает, — продолжала миссис
Плорниш, — этого я даже и вообразить не могу. Он давно бы уже прибежал
сюда, можете не сомневаться, да его нет с утра, все хлопочет насчет того дела,
которое вы ему поручили. До того он ретиво взялся за это дело, ни отдыха, ни
срока не знает — я даже говорю ему: ваша хлопот дивила падрона, — закончила
миссис Плорниш по-итальянски.
При всей
своей скромности миссис Плорниш явно была удовлетворена изяществом этого тосканского
оборота. Мистеру Плорнишу лингвистические познания жены внушали гордость,
которую он не пытался скрыть.
— И
все-таки скажу вам, мистер Кленнэм, — добавила эта добрая женщина, —
во всяком несчастье — есть свое счастье. Я думаю, вы согласитесь со мной.
Помня, где мы с вами находимся, нетрудно догадаться, о чем я говорю. Счастье,
что мисс Доррит далеко и ничего не знает.
Артуру
показалось, что она как-то по-особенному взглянула на него.
— Большое
счастье, — повторила миссис Плорниш, — что мисс Доррит далеко. Будем
надеяться, что дурные вести до нее не дойдут. Если бы она была здесь и видела
вас в беде, сэр, — эти слова миссис Плорниш повторила дважды, —
видела вас в беде, сэр, ее нежное сердечко этого бы не вынесло. Ничто на свете
не могло бы причинить мисс Доррит большего горя!
Да, да,
без всякого сомнения, в многозначительном взгляде миссис Плорниш было не только
дружеское участие, но и еще что-то.
— И
вот вам доказательство, как отец верно судит обо всем, несмотря на свои
годы, — продолжала миссис Плорниш. — Нынче после обеда он мне говорит
(«Счастливый Уголок» свидетель, что я ничего не прибавляю и ничего не
выдумываю): «Мэри, — говорит он мне, — как хорошо, что мисс Доррит
этого всего не видит». Так и сказал, этими самыми словами. «Хорошо, —
говорит, — Мэри, что мисс Доррит этого всего не видит». А я ему ответила:
«Ваша правда, отец». Вот, — заключила миссис Плорниш с торжественностью свидетеля,
дающего показания в суде, — вот что говорил он и что говорила я. Другого
ничего ни он, ни я не говорили.
Мистер
Плорниш, не столь многословный от природы, воспользовался случаем заметить, что
мистер Кленнэм, верно, не прочь бы остаться один. «Ты уж мне поверь,
старушка, — сказал он с важностью, — я-то знаю, как оно бывает».
Последнее замечание он повторил несколько раз, словно в нем был заключен какой-то
глубокий нравоучительный смысл, и, наконец, достойная чета рука об руку
удалилась.
Крошка
Доррит, Крошка Доррит. О чем бы ни думалось, что бы ни вспоминалось. Всюду она,
Крошка Доррит!
К
счастью, если даже поверить в услышанное, то сейчас это уже давно миновало, и
слава богу. Допустим, она любила его, и он бы об этом знал и решился бы
ответить на ее любовь — куда же привел бы ее тот путь, на который он мог увлечь
ее с собою? Назад, в эту мрачную тюрьму! Радоваться нужно, что она избегла
подобной участи; что она вышла или вскоре выходит замуж (неясные слухи о
каких-то планах ее отца на этот счет дошли до Подворья Кровоточащего Сердца
вместе с известием о замужестве старшей сестры) и что неосуществившиеся
возможности прошлого остались по эту сторону тюремных стен.
Милая
Крошка Доррит!
Оглядываясь
назад, он видел одну точку, в которой сходились все линии его невеселой жизни,
и этой точкой была она. Ее невинный образ господствовал над всею перспективой.
Он проехал тысячи миль, чтобы достигнуть этой точки; с ее приближением улеглись
его былые тревожные сомнения и надежды; в ней сосредоточились все интересы его
жизни, к ней тянулось все, что в этой жизни было светлого и радостного, и за
нею не оставалось ничего, кроме пустоты и мрака.
Томимый
своими мыслями, он провел бессонную ночь, такую же беспокойную, как в тот раз,
когда впервые заночевал в этих унылых стенах. А Юный Джон в это время спал
мирным сном, предварительно сочинив и начертав (мысленно) на своей подушке
следующую надгробную надпись:
Прохожий!
Остановись у могилы
ДЖОНА
ЧИВЕРИ-МЛАДШЕГО,
скончавшегося
в преклонном возрасте, называть который нет надобности.
Он
встретил соперника, впавшего в несчастье, и был готов вступить с ним в рукопашный
поединок, но ради той, которую любил, преодолел свою сердечную обиду и выказал
истинное великодушие.
|