X
Я остаюсь в живых
Добрый фургонщик привез меня в работный дом.
Там меня раздели, обмыли и уложили в постель. Все говорили,
что мне очень плохо; однако – странное дело! – я не чувствовал себя
особенно дурно. Я лежал очень спокойно и удобно, у меня ничего не болело.
Если бы кто-нибудь спросил меня, что лучше: быть здоровым
под темными Арками или лежать здесь в горячке, – я, не задумавшись, выбрал
бы горячку. Да и чего было задумываться? Горячка не причиняла мне никакой боли.
Я не испытывал и двадцатой доли тех страданий, какие перенес от зубной боли в
фургоне.
Постель у меня была чистая и мягкая, лекарство не особенно
противное, а бульон, которым меня кормили, превосходный. И однако все, даже
доктор, смотрели на меня как-то серьезно, все подходили к моей постели
осторожно и говорили со мной тихим мягким голосом, точно думали, что я ужасно
как мучаюсь. Не раз приходило мне в голову, что я, может быть, попал сюда по
ошибке, что у меня совсем не та страшная болезнь, которую называют горячкой,
что, как только ошибка откроется, меня тотчас же выгонят прочь.
Не знаю, сколько времени пролежал я таким образом, но помню,
что раз утром я проснулся гораздо бодрее, чем был накануне. Все с удивлением
глядели на меня. Сиделка, подавая мне завтрак, чуть не разлила его, начав
что-то бормотать о людях, которые спасаются от гроба. Надзирательница
остановилась подле моей постели и сказала:
– Ну, его, кажется, не скоро придется хоронить!
Больше всех удивлялся доктор.
– Аи да молодец! – вскричал он. – Вот уж не
ожидал, что он так ловко вывернется!
– Да, сэр, – заметила сиделка, – он, можно
сказать, обманул свою смерть.
– Вот это верно, – засмеялся доктор, – он
вправду обманул ее! Вчера ночью жизнь его висела просто на волоске, а теперь
каким молодцом глядит! Он, наверно, поправится! Мы поставим его на ноги, прежде
чем ему придется еще раз стричь волосы.
Я не совсем понимал весь этот разговор, но последние слова
доктора удивили меня. В первый же день моего пребывания в работном доме меня
обрили так, что голова моя была совсем гладкая, волосы мои долго не нужно будет
стричь; неужели же я не выздоровею раньше этого времени? Должно быть, доктор
ошибается.
Действительно, доктор ошибся; худо было то, что и я также
ошибся. Волосы мои росли очень медленно, но выздоровление шло еще медленнее. Можно
сказать даже, что настоящие страдания мои начались именно с того времени,
когда, по мнению доктора, я должен был бы бодро стоять на ногах. На ногах я,
правда, стоял, то есть меня принуждали вставать, одеваться и ходить по палате.
Но я не чувствовал себя ни бодрым, ни веселым. Аппетит у меня был хорош, даже
слишком хорош, так что я без труда мог съедать втрое больше скудных больничных
порций. Но мне было гораздо приятнее лежать в горячке, когда все за мной
ухаживали и я мог, сколько хотел, нежиться в постели, чем слоняться из угла в
угол, попадаясь всем под ноги, беспрестанно натыкаясь больными костями на края
кроватей и на жесткую мебель. Одну неделю у меня сделалась опухоль в ногах, так
что я не мог надеть башмаки, потом у меня заболели уши, потом глаза, так что я
должен был ходить с большим зеленым козырьком. И все время я ужасно скучал,
чувствовал себя и несчастным и сердитым. Каждый скрип двери раздражал меня,
работный дом опротивел мне. Я захотел поскорее выздороветь, чтобы мне отдали
мое платье и отпустили меня на волю.
Я был вполне уверен, что ничего другого со мною не сделают.
Мне хотелось только одного: чтобы к моему костюму прибавили
рубашку, шапку и, пожалуй, сапоги. Я думал, что могу, когда захочу, сказать:
«Благодарю вас, что вы вылечили меня, теперь я уйду» – и предо мной тотчас же
отворятся все двери, и мне можно будет идти на все четыре стороны. Куда идти,
об этом я также не задумывался. Я, конечно, возвращусь под темные Арки к
Рипстону и Моулди, которые очень обрадуются мне. Хотя я пользовался в работном
доме и хорошею пищею и хорошим помещением, но я без всякого страха думал о
возвращении к прежней жизни маленького бродяги. Мне вспоминалось, как мы
свободно расхаживали по улицам города, добывая и тратя деньги на что хотели,
мне вспоминались все наши веселые проделки, и я от души хотел поскорее
увидеться с Моулди и Рипстоном. В целом мире о них одних думал я с любовью.
Мой родной дом как будто не существовал для меня.
В одной палате со мной были и другие мальчики, давно уже
жившие в работном доме, но я не сближался с ними. Они казались мне какими-то
глупыми, я боялся рассказывать им что-нибудь о своих делах, чтобы они не выдали
меня. В работном доме все со слов фургонщика считали меня сиротой, у которого
нет ни жилья, ни друга, ни покровителя.
Наконец я выздоровел. Это было уже в феврале.
Снег толстым слоем покрывал землю, когда доктор, обходя
палату, приказал завтра выписать из больницы меня и другого мальчика, Байльса,
у которого недавно была скарлатина.
Когда доктор ушел, Байльс спросил меня:
– Слушай, Смитфилд, ты – сирота?
– Сирота, – отвечал я.
– Ну, так тебе морские работы.
– Как так? С какой стати?
– А так, что всех сирот отправляют в Стратфорд, и тебя
туда отправят. Разве ты не знал? Ужасно больно секут в Стратфорде и в черную
яму сажают. Я знал одного сироту – такого же, как ты, так его там убили.
– За что же убили?
– А его поймали, когда он хотел убежать: он перелезал
через высокую стену, утыканную гвоздями. Его схватили, бросили вниз, заперли в
темную яму, и с тех пор о нем ни слуху ни духу. Все говорят, что его убили!
– Какой же он был дурак, что поехал в Стратфорд! –
заметил я.
– Да разве он сам поехал? Его повезли, вот как и тебя
повезут, – отвечал Байльс.
– Нет, меня не повезут, – решительным голосом
объявил я. – Когда начальник будет проходить по нашей палате, я попрошу,
чтобы он отдал мне платье и позволил мне идти, куда хочу.
– Вот это ловко! – засмеялся Байльс. –
Попроси его, он тебя, наверно, пустит, да еще, пожалуй, даст тебе денег на
извозчика!
Я не обратил внимания на слова Байльса; я всегда думал, что
он глуп, а теперь вполне убедился в этом.
Кому охота удерживать меня в работном доме?
Напротив, все будут очень рады отделаться от меня.
Начальник каждый вечер обходил палаты, чтобы посмотреть, все
ли в постелях. Когда он подошел ко мне, я позвал его. Все в палате подняли
головы с подушек и посмотрели на меня с удивлением. Я и не подозревал, что
совершаю дерзкий поступок.
– Ты меня позвал, мальчик? – спросил у меня
начальник, как будто не доверяя ушам своим.
– Да, сэр, я хотел просить вас, чтобы вы приказали
отдать мне мое старое платье и положить его сюда на стул. Я надену его завтра
утром. Я хочу отсюда уйти.
В глазах начальника блеснул гнев. Затем он спокойно
обратился к надзирательнице.
– Что, этот мальчик в своем уме, миссис Браун? –
спросил он.
– В своем, сэр, если у этого дерзкого негодяя есть
ум, – отвечала надзирательница.
– Очень хорошо! – сказал начальник, вынимая
карандаш и записную книжку. – Он ведь из той партии, которая уходит
завтра? Какой его номер?
– Сто двадцать седьмой, сэр, – ответила
надзирательница.
– Благодарю… Ну, номер сто двадцать седьмой, тебе
придется вспомнить сегодняшний вечер.
И, взглянув на меня еще раз, он пошел своей дорогой.
Я был поражен. Я закрыл голову одеялом и долго не мог
опомниться.
Неужели это правда? Я не смею выйти из работного дома, когда
захочу! Я здесь пленник, завтра меня увезут в то ужасное место, о котором
рассказывал Байльс, и там, конечно, сразу засадят в черную яму за дерзость
начальнику!
Что мне делать? Как избавиться от ужасной участи, грозящей
мне? Если бы даже мне удалось вырваться из работного дома, я не могу бежать в
этом платье. Я должен сознаться, что не постыдился бы унести с собою одежду,
данную мне работным домом, но одежда эта была какая-то странная: коротенькая курточка,
штаны с лифчиком, доходящие только до колен, синие шерстяные чулки и башмаки с
медными пряжками. Как я мог бежать в таком наряде? Всякий за версту узнал бы
меня. А впрочем, от работного дома до Арок недалеко. Только бы мне добраться
туда. Моулди и Рипетон, конечно, выручили бы меня. Но как улизнуть из работного
дома?
Я долго не мог уснуть, раздумывая об этом. Наконец к
составил план, очень рискованный, но другого я не мог придумать.
У нас в палате была одна добрая женщина – помощница сиделок,
которая часто получала от кого-то письма. Звали ее Джен. Письма эти привратник
оставлял у себя, а она обыкновенно или сама сходила вниз за ними, или посылала
кого-нибудь из нас. За то, что привратник сберегал ее письма, она часто давала
ему на табак. Я решился воспользоваться этим. Конечно, мне придется много
лгать, но это пустяки. Стратфорд казался мне слишком страшным.
Наступило утро. Мы завтракали в половине восьмого, а письма
приходили с восьмичасовою почтою.
Когда я проснулся, я начал колебаться, но за завтраком
мальчики осыпали меня насмешками и все толковали о том, как мне зададут в
Стратфорде. Это разрушило все мои колебания.
В четверть девятого я ухитрился, спрятав шапку в штаны,
незаметно выбраться из палаты и спуститься с лестницы. Внизу шел длинный коридор
до самого двора, на дальнем конце которого находились ворота.
Там сидел привратник. Окно больничной палаты выходило во
двор, и я увидел, что Джен смотрит на меня и как будто удивляется, с какой
стати я очутился во дворе в такое время. Я не обратил на нее внимания и храбро
подошел к каморке привратника.
– Писем нет! – сказал он, увидев меня.
– Я знаю, – отвечал я, – но Джен просит,
чтобы вы позволили мне сбегать за угол, купить ей почтовой бумаги. Она говорит…
– Вот выдумала! – сердито вскричал привратник. –
Разве я могу позволить это? Скажи твоей Джен, что уж очень она зазналась:
просить такие глупости!
С этими словами он взглянул вверх в окно, а в окно Джен
делала ему самые отчаянные знаки.
– Ладно, нечего знаки делать! Если я пущу его, меня за
это, пожалуй, прогонят со службы.
– Позвольте, – перебил я его поспешно, видя, как
моя надежда исчезает. – Джен еще велела мне купить вам восьмушку табаку.
– Гм, это другое дело!.. – Он опять взглянул в
окно больничной палаты, где все еще стояла Джен.
Она вся раскраснелась: верно, у нее мелькнуло подозрение, и
она отчаянно мотала головой.
– Да только нечего вашей Джен задабривать меня табаком.
Ну, давай деньги, а сам беги скорей, да смотри, не копайся, не то тебе
достанется!
Дать ему деньги и бежать! Он меня отпускает, дорога открыта,
и вдруг все дело должно погибнуть из-за того, что у меня нет каких-нибудь двух
пенсов. Я прибегнул к новой лжи.
– У меня нет мелочи, – сказал я. – Джен
велела мне купить вам табаку из тех денег, что дала мне на бумагу.
Я стал искать в кармане воображаемую серебряную монету.
– Ну, иди скорей! Чем тут стоять да болтать, ты бы уж и
вернуться успел!
Он отодвинул засов маленькой калитки, и я был свободен! Мне
хотелось тотчас же пуститься бежать, но я боялся, не подстерегает ли меня
кто-нибудь, и потому сначала просто пошел скорым шагом.
Зато, дойдя до первого угла, я бросился бежать во весь дух.
Было пасмурное холодное утро, я чувствовал себя
необыкновенно легким и бодрым. Местность была мне знакома; я знал самую близкую
дорогу и минут через шесть добежал до того прохода на набережную, который вел
вниз, в темные Арки.
|